Bosnae, Ultima Thule, Equlibrum

Алан Бешич

Ален Бешич – сербский поэт, эссеист и переводчик. Родился в 1975 году в Боснии. Живет в городе Нови Сад (Сербия). Автор 5 книг.
Перевод с сербского Мирьяны Петрович и Андрея Сен-Сенькова при участии Анны Ростокиной.

 

BOSNAE, ULTIMA THULE, EQULIBRIUM

Сегодня вечером в моем городе снежинки исполняют грациозные пируэты. Прохожие напоминают подрагивающие края северного сияния. Плывут по поверхности воды как бумажные лампионы во время китайского праздника мертвых. У каждого свой знак. Идеограмма вместо сердца.

В криках речных селезней слышна ностальгия, трещат заледеневшие стволы, видны рыбы, закованные льдом. Сибирь рядом.

Останавливаюсь на середине моста и на мгновение, бесконечно короткое, мечтаю о тайне равновесия: спокойствие пузыря на ватерпасе в совершенном объятии поперечной шкалы.

Но здесь, в этой Ultima Thule, равновесие является задержанным дыханием снайпера перед выстрелом на границе лимба, которое взрывается между беспечным детским смехом и выдохом.

Во тьме на тротуаре, напоминая распятого Агнца, бессмысленно горят начертанные неумелой рукой «классики».

МНЕ В УХО КАПАЕТ ПРОШЛОЕ

Vancouver, B. C. Лишь скорлупа какого-то имени.
Совсем не города.
Скудный декор, в который пытаюсь вставить источник голоса
с другой стороны телефонной трубки. Не хватает вдохновения.
Коррозия голоса, разъедаемого кристаллами чужого языка.
И запаздывание на долю секунды. Из-за огромного расстояния и
головокружительных метаморфоз, из звуковых вибраций в электрическом
импульсе и т.п. Я не физик, и эти превращения меня не восхищают. Но задержки
достаточно для того, чтобы притупилась острота, или нежность, слов, которой они,
возможно, обладали в начале.
Мне в ухо капает прошлое. Вспоминается лишь часто употребляемое сравнение
со звездами, которые мы, на самом деле, видим в прошлом. Говорю же, нет вдохновения. «Что я такое здесь?» или «…я остался таким же…»
являются окаменелостями, попадающими в микрофон. Подальше от глаз. Осадок
внетелесных тонов медленно скапливается в дырочках трубки.
До полного закупоривания.
Прерываю связь с Vancouver-ом, B. C, смущенный. Пифийская путаница
в голове и на лице,
паутина запутанных отношений,
которые искали
оправдание, форму, убежище.

 

ЛИНДОС, ПОСТСКРИПТУМ

Лето вставлено в несколько postscriptum-ов:
Мы в акрополе над городом. Стоим на палимпсесте. (Любой новый бог является лишь последующим в череде исчезновений). Крики цикад, обезумевших в солнечных оргиях, окутывает наши чувства наподобие вуали. Т. смеется. Линдос – это закругленная диадема в лазурите, которую свет каллиграфически выжигает на ее сетчатке. Малюсенький скверик, скрючившийся под кроной столетнего дуба (может быть, когда-то, это был храм Зевса, Axis Mundi?), заполнен муравьиными отражениями туристов, осликов, такси. Агора, у которой не хватает одного измерения, в экранах глаз. По краям влажной, чуть выпуклой, картины немой волос родника.
Доверяя Павсанию (писавшему, что единственная вещь важна для человека всю жизнь: чтобы сбылась любовь!), стараюсь свернуть картину, и, помня о Гибрис, шагнуть лицом в заповедник, скрывающийся за зрачками.
Разрезан на двоящийся гротеск вытянутым носом.
Т. милосердно закрывает глаза. Произносит — «из-за солнца».

 

МАРРАКЕШ

Нет такого зеркала, что снова станет железом;
 хлеб — зерном;
спелый виноград не позеленеет;
 созревай и не думай, что перемены к худшему;
 стань светом.

Джалаледдин Руми

На этом архипелаге из пестрых ковров руки марракешских женщин, окрашенные
хной, танцуют между корзинами с бамиями, миртом и корицей.
Лимон растет на ладони из красного дерева. Вокруг пальцев
закручивается плющ. Спирали скрывают старинные берберские заклинания.
Рубаи обрамляют ногти. Фонтан из прохладного двора суфийской текии
брызжет с локтя смуглой девушки.
Линия жизни бабушки (у которой ты только что купил горсть
вяленых инжиров — горсть ее же миниатюрных лиц) видна под кучей мелочи,
которую она тебе протягивает. Взяв мелочь, понимаешь, что из ее ладони
на тебя пристально смотрит глаз Бога, плачущий от кунжута. Быстро
запихиваешь монеты в карман и погружаешься в толпу.

Но знаешь, что уже поздно и что тебя прочли.
Цепные взрывы тупо раздаются в тебе. Сжимаешься как бусы, которые,
неожиданно порвавшись, в фильме, запущенном вспять, соединяются без
ран и звон бусинок на мраморном полу вдруг утихает. Падая в
восторге на песок Марракеша, забываешь про осеннее кровопролитие
вереска вокруг шотландских озер, язык угасает в тебе. Остаетесь одни,
Бог и Ты — сегодняшние, безымянные, безвозвратные.
Руки марракешских женщин, окрашенные хной, берут тебя и убаюкивают как ребенка.
Мечеть одним из огненных минаретов рассекает черное солнце на две половины.

 

МЫ, БЫВШИЕ СОБЕСЕДНИКИ

Когда роскошная парча наших дней порвется
и, со временем, превратится в измятые лохмотья,
все вещи встанут на свои места.

Не многие будут знать о нас что-то, достаточное для рассказа.
Не будет того задорного мальчишки, новое платье короля
мы будем носить гордо, по-королевски, в тишине.

Мы будем на поверхности, приговоренные в блаженной безличности,
мы – бывшие собеседники.
Окончательно недоступные, потому что такие как мы
непроизносимы.

 

СРЕДИ СОВЕРШЕННОГО ПОРЯДКА ЗНАКОМОЙ КОМНАТЫ

Перед уходом, совершенный порядок знакомой комнаты
приводишь в беспорядок. В подобие беспорядка.
Непривычному глазу эти трещины ни о чем не говорят.

Наклоняешь профиль на стене. Лицо, всегда
смотрящее на другого. Мимо тебя.

На полке перемешиваешь прозу с поэзией.
(В этот раз желтый хребет Стихотворений Карвера
вставлен между томами Пруста.)

Канцелярский нож погружен в неразрезанные страницы,
между не прочитанным.
Карандаш заточен наполовину.

Расставлены талисманы. Оставлены
следы. Когда вернешься (или проснешься),
они будут единственными крючками,
которыми ты сможешь зацепиться
за хрупкую расщелину меду тем, кем ты был
и кем ты станешь.
За тончайшее сейчас того, кто ты есть.

 

ИЗГНАННЫЕ В ЭТУ КОМНАТУ

Сквозь опущенные жалюзи солнечные мечи
рассекают пыльную тьму. На полу
разливаются лужи из ран, оставленных светом.
Разговариваем.

Наш разговор (который не просто игра)
проскальзывает между острыми лезвиями.
Изгнанные в эту комнату, расставляем
ловушки. Наши маленькие отсутствия
никого больше не волнуют.

Угощаем друг друга словами, то,
как будто, это липкий рахат-лукум,
то осенены достоинством
наподобие басилеев, которые на фресках с ладоней
предлагают свои дары.

Строим песочные замки,
похожие на яйцо кукушки, возлагая надежду
на поэзию.

 

ОМЕЛА

Бесстрастное августовское небо безошибочно
вскрывает твои уже зажившие стигматы.
Плавит волю.
Могильные камни, выпрямившись в твоей крови,
колышутся как стебли кукурузы
на ветру.

Мечтаешь, что ты – огнестойкий.
Что ты – кактус, посаженный в каком-то
внутреннем саду, по чьей тени
на красной пыли
ошибочно сверяют часы.

Но одно зародившееся воспоминание
бьется медной жилкой в ломком сплаве лета.
Это назойливое воспоминание –
омела, пылающая
на ветвях этого дня.

 

АНТИКЛ

Одиссея, IV, 271-289

страх давно растворил реальность и клепсидры
утихли тишину разъедает лишь терпкий запах
свернувшегося мужского семени и крови спекшейся
на оружии в кошмар этой полой ловушки вонзается
острие пророчества способное вспороть чрево
из которого наши переплетенные тела выпадут как кишки
в пыль крик которому к счастью доверяем только мы
парю в белой тьме как в матке вихрь картин
и очертание одного пеплоса мягко соскальзывает на пол
в ванной из наших забытых имен какой-то эоловый голос
создает мозаику подрагивают призраки лишенные плоти
и дух проступит из древесины или твое железное сердце
которое оковывает меня и бросает в беспробудный сон
почему богиня опаздывает почему любовь и смерть
близнецы почему кобыла ожеребится мертворожденным
почему падет город почему

 

ОДИССЕЙ И ОСТРОВ СИРЕН

Ультрамариновый полдень.
Солнце высасывает сердцевину голых костей
на берегу. Штиль;
некий бог смазал море маслом. Грек
привязан к мачте.

В слепом ритме плещущих вёсел слышен
скрип канатов, древесины, зубов. Хлестнула
плетью горячая брань матроса, у которого лопнула мозоль.
Звякают перстни убитых троянцев у Эврилоха
на шее. Кашель. Непристойные напевы, отгоняющие страх.
Перимед бормочет заклинание, чтобы умилостивить Геру…

А сирены? Невыразимая музыка? Ласковое пение?

По совету колдуньи Цирцеи
мягким воском тщательно
залепил он ухо каждому, но
позабыл
заткнуть им рты.

Обломки стольких слов
на палубе, внутри него, в блестящей синеве.

Этот гудящий водоворот — яспис, славный Одиссей.
Береги его. Сирены — немые.
А речь — кристалл, в котором пульсируют начала.
И соломинка спасения.