«Ермолка под тюрбаном», трейлер и спойлер

Андрей Левкин

Книга: Ермолка под тюрбаном / Зиновий Зиник. – Москва: Издательство «Э», 2018. – 288 с. Начинается так: «Я не помню, где и когда я впервые услышал о Шабтае Цви – еврее Османской империи родом из Измира (Смирны), известном в официальной истории еврейства как лжемессия. Он публично извратил, перевернул с ног на голову все концепции ортодоксального иудаизма и затем – в 1666 году – к ужасу всех, кто в него поверил, обратился в мусульманство. Он умер в изгнании на границе с Албанией через десять лет после перехода в Ислам. [… ] Я поверил в его реальное существование, когда попал в греческий город Салоники».

Понятно: тут история некого давнего человека. Она вытаскивается участием автора, оживляющим личной деятельностью неизбежно скудные источники. Для начальной точки этого отношения хватит. Какие еще варианты бывают в таких случаях?

Бывают. Например, о самом авторе тут очень уж много, причем – в ситуациях как бы и не требующих этого в деле извлечения Цви из ниоткуда. Допустим, «Мы нашли столик под тентом в тени прямо у моря, и, пока Меламиды и Нина увлекались сухим вином, я чудесно опохмелился араком и с удовольствием заел его рыбой дорадо – рыба оказалась суховатой, но вполне съедобной». То есть, этакое частное существования автора в тексте, привязанное к главному герою, отчего автор уже как бы и не автор, но персонаж. Кто тогда автор? Или «мы», в разных местах «мы» выглядит иначе. То это автор и спутники (по ситуации), то московская компания, то эмигранты, то все люди сразу. То есть, у текста нет единой точки зрения. Кроме того, есть пакет тем (они будут перечислены), но каждая из них как минимум двойная. Как рисунок который с одной стороны утка, с другой – заяц. Так повернуть – одно, иначе – другое. Но тут всякий раз не два варианта, а больше. Конечно, это вовсе не размывает смысл происходящего. Тот, понятно, существует, иначе бы не были возможно и эти манипуляции. Но вот же, после первой трети даже возникают сомнения в реальности самого героя, а фотографии – черно-белые (в заголовке – из книги), иногда не в фокусе, часто с заваленным горизонтом и они не всегда относятся к делу – эти сомнения усиливают. Тут я даже посмотрел источники, все в порядке, он – Шабтай Цви – существует.

И то, и это, и не то, и не это, не совсем об этом. Основа текста – это и его смысл – ровно в том, вокруг чего и как происходят все эти повороты. Теперь, вроде бы, так, но и не совсем так. Хотя все равно так. «Это был одноэтажный сарай с бетонными стенами. Так выглядят самодельные гаражи. […] За дверью я увидел помещение, которое на первый взгляд действительно напоминало заброшенный гараж. Но, вглядевшись в полутьму, я различил контуры зеленоватого надгробия на земляном полу. Пол был прикрыт восточными коврами. Тут было влажно и душно, как в бане, и зеленоватые скаты надгробного камня были явно покрыты плесенью. […] Услышав про наши приключения в усыпальнице Шабтая Цви, наш информатор был совершенно потрясен тем, что я был допущен в эту святыню. Усыпальница, возможно, фикция. Но тот факт, что я в эту фикцию был допущен, был важней, чем реальность самой могилы».

Все это без видимого приема, а как-то само собой, можно и не заметить.

Зиник не пишет свою биографию («Я до сих пор считаю себя воспитанником Александра Асаркана – театрального человека шестидесятых годов, бродячего философа, изготовителя домашних почтовых открыток-коллажей, где он отчитывался друзьям в ежедневной хронике своей жизни»).

Он не делает путеводитель с уместными деталями («Центральная автобусная станция для междугородных маршрутов в пригороде Стамбула – это одна из тех топографических зон, где границы сдвигаются и ты возвращаешься к российским горизонтам советской эпохи: с вокзальной толкучкой; с детьми, ползущими между ног в зале ожидания; бабы, лузгающие семечки; дядьки с мешками и чемоданами, грязь в туалетах, очередь в билетную кассу. И бесконечные автоматы с шоколадками, кока-колой и чипсами в пестрых, как турецкие платки, пакетах. Вдоль тротуара были водружены штанги с номерами автобусов, но какой из них направлялся в нужном нам направлении, понять из надписей на турецком мы не смогли»).

Не излагает воспоминания («Костаки, даже в шестидесятые-семидесятые годы, был такой же легендарной фигурой для нас в Москве, как коллекционер Саачи – «Багдадский вор» (из семьи багдадских евреев) – для бездомных художников-авангардистов из лондонских трущоб восьмидесятых годов. Я столкнулся с этим легендарным полуподпольным коллекционером лишь однажды в Москве, на концептуальном мероприятии моих близких друзей – Комара и Меламида»).

Не делает выводов всеобщего характера («Поразительно, с какой систематичностью каждое новообразованное национальное государство начинает выдумывать собственное великое прошлое, приписывая себе чужую историю»).

Не исследует Шабтая Цви как систему («В парадоксальности и противоречивости постулатов и ритуалов саббатианцев, как и в самой поэтике отношений между Шабтаем Цви и Натаном из Газы, ощущается влияние суфизма, сыгравшего в исламе ту же роль оппозиции к церковности и клерикализму, какую сыграли лютеранство в христианском мире или хасидизм в иудаизме. Саббатианцы были связаны со школой дервишей-суфи из школы Мевлеви»).

Не складывает разные истории («В античном храме Аполлона в Дидиме больше всего поражают личные печати каменотесов – с их инициалами на необработанной величиной с ладонь ребенка части отшлифованного мрамора. Выяснилось, что эти печати убирались (стирались, зашлифовывались) строителями, когда с каменотесами расплачивались за проделанную работу. То, что эти печати до сих пор в наличии, означало, что каменотесы объявили забастовку в связи с неуплатой и покинули стройку, не закончив работу»).

Он не производит оценку времени и места («В наши дни мы не верим, что цивилизация обрушится, разверзнутся хляби земные и небесные, протрубит труба и наступит Царство Божье на земле. Мы больше не верим в конец света, от которого нас надо спасать. Но тем не менее и нас не покидает чувство тотального беспокойства. С концом холодной войны началось глобальное потепление. Мы верим в вечное продолжение кошмара. Верим, что у нас все отберут и будущего не будет. Мы верим в конец света в другой упаковке: ядерной катастрофы, возрождения фашизма, фатальных эпидемий, всемирного банковского кризиса, патологического несварения желудка. Коллективное безумие. Коллективность всякого безумия. Эти страхи заставляют нас менять профессию, страну проживания, религию. Переменив и место, и образ жизни, мы успокаиваемся. Но лишь на время»).

Не медитирует на эту тему («Почему люди, не имевшие никакого отношения к иудаизму и еврейству, начинают воображать себя библейскими иудеями? Откуда такое неверие в собственное земное – там, где ты родился и вырос, – будущее? Советская власть была своего рода религией, и поэтому переходом в другую религию следует считать и эмиграцию из Советского Союза. [… ] В наше время, переходя в другую религию, ты не меняешь своего ежедневного быта. Но именно смена общинного быта и была в первую очередь следствием вероотступничества во времена Шабтая Цви. Религия была прежде всего образом жизни, семейной привычкой, домашними обычаями. По религиозным обрядам можно было, очевидно, ностальгировать столь же остро, что и по родной земле»).

Он даже не изучает эмиграцию в ее нынешнем состоянии («Мы уже не подозреваем человека с двойным гражданством в двурушничестве. Мы живем ментально в нескольких мирах одновременно, не испытывая отчаяния от своей раздвоенности или растроенности. И не только в отношении компьютерной виртуальной реальности, но и в нашей ежедневной .гражданской., так сказать, жизни. […] Однако при всем плюрализме, полиамуризме и мультикультурализме люди в наше время все больше и больше замыкаются в себе, становятся все менее терпимы к пришельцам, посторонним, к тем, кто не принадлежит их роду и племени»).

Ну да, делает все это, только книга не об этом. Там все переменчиво, переливается, переходит из одного в другое. Не перещелкивание, не калейдоскоп через рассыпание-собирание, а непрерывно и гладко меняясь. По жанру это Опус Магнум – где все используемые фактуры трансформируются или (ближе к исходной терминологии Opus Magnum’а) трансмутируются в искомое, а сами уже и не важны. Здесь это происходит самым наглядным, отчего незаметным образом, который не требует эмоциональной накрутки. Нет тут ни красивостей, ни метафор.

Это как упомянутая Зиником акция Цви («Он был изгнан из Измира, когда явился в синагогу с детской люлькой, где лежала рыба, завернутая в свиток Торы»). А тут принесли нечто в густой упаковке, нащупывается что-то твёрдое, а начнешь распаковывать, так на месте итога пустота. Не так, что растаяло и протекло сквозь пальцы, но трансмутировадось во что-то, что и разворачивает темы, заставляет одно переходить в другое, связывает одно с другим.