Буковина. Затонувший мир

Иван Жигал

«Черновцы были городом мечтателей и адептов. Тут речь шла, говоря словами Шопенгауэра, “про интерес мысли, а не про мысль интереса”. Ортодоксальные евреи и “хасиды” были адептами того или иного “святого” ребе. Вещи практической жизни для них ничего не значили. Множество из них не имели никакой профессии, они содержались своими женами, гордившимися тем, что они замужем за “ученым” человеком, они “учились” иногда всю свою жизнь по “священным книгам” и блаженно слушали мудрые слова своего ребе. Ассимилированные евреи и образованные немцы, украинцы, румыны также были адептами: философов, политических мыслителей, композиторов или мистиков. Карл Краус имел в Черновцах большое число увлеченных последователей: их можно было встретить с “Факелом” в руке на улицах, в парках, в лесу или на берегу Прута. Пылкий краусианец, после последней войны – университетский доцент в Нью-Йорке – показал мне однажды номер “Факела” со словами: “Посмотрите на это, разве “К” – не самая красивая буква алфавита?” – и при этом он совсем не шутил. Большая группа исповедовала учение выдающегося берлинского философа Константина Бруннера, который лишь теперь, благодаря переводам на английский и французский, начинает становиться известным. Ни в одном другом городе, даже в самом Берлине, Бруннер не имел так много преданных сторонников, как в Черновцах. Здесь были: шопенгауэрианцы, ницшеанцы, марксисты, фрейдисты. Тут бредили Гельдерлином, Рильке, Стефаном Георге, Траклем, Эльзой Ласкер-Шюлер, Томасом Манном, Германом Гессе, Готфридом Бенном, Бертольдом Брехтом. Здесь прямо-таки глотали классические и современные произведения зарубежной, особенно французской, русской, английской и американской литератур. Каждый апостол был озарен миссией своего мастера. Здесь славили до самоотречения и с пылким восторгом. Восторг: слово, которое современная критика отклоняет как “пафос” или сентиментальность. В такой атмосфере человек с духовным интересами был прямо-таки “обречен” полемизировать с философскими, политическими, литературными или художественными проблемами, или же сам заниматься одной из этих сфер. Затонувший город. Затонувший мир» (Ауслендер Р. Спогади про одне місто / Час фенікса. Вірші та проза // Упор., передм. та пер. з нім. Петра Рихла. Чернівці: Книги – XX, 2011. С. 337-338.). 

Это описание интеллектуальной атмосферы межвоенных Черновцов принадлежит Розе Ауслендер (1901-1988), немецкой поэтессе еврейского происхождения. В конце 1970-х годов в Дюссельдорфе, будучи уже тяжело больной старухой, прикованной к постели, она пишет о месте своего детства и молодости, месте, которого больше не существует. Наверное, нет ничего прозаичнее в том, чтобы на старости лет предаваться воспоминаниям о давно минувшем. Куда интереснее предмет воспоминаний Ауслендер – жизнь Буковины в период между войнами. 

Осколок былой Австро-Венгрии, случайно оказавшийся в составе Королевства Румыния, продолжал жить «по-старому» – в тени былой империи и «габсбургского мифа» (параллельно создавая частную версию этого мифа – «миф черновицкий»). «Мы вырастали в сиянии мифа об утраченной чудесной старой действительности. Уже тогда мы были теми, кем позже, после 1945-го, стали сотни тысяч европейцев: беженцами, изгнанниками, мякиной на ветру времен» (Реццорі Ґ. Торішній сніг; переклав з нім. Петро Рихло. Чернівці: Книги – ХХІ, 2014. С. 22.), – писал о своем детстве и детстве своей сестры еще один черновчанин, Грегор фон Реццори (1914-1998). Человек с центральноевропейской биографией – гражданин Румынии, выходец из аристократической итальянской семьи, бывшей на службе у Австро-Венгрии, который родился и вырос в Черновцах, и успел вовремя унести ноги из родных мест – Реццори, пожалуй, самым лучшим образом ухватил драму жизни людей, проживавших в то время в этом месте. Суть этой драмы носит исключительно центральноевропейские черты (при условии, что мы признаем, что нечто такое как «Центральная Европа» действительно существует): нежелание мириться с Историей противоречивым образом сочетается с пристальным в нее вглядыванием. Другими словами, центральноевропеец – это тот, кто всеми силами пытается выжить под пятой Истории (или убежать от нее), а вместе с тем одержимо всматривается в оставленные этой Историей следы и отметины. 

Другой вопрос – какие формы принимает этот побег от Истории. В случае Ауслендер, как в случае и многих других черновицких интеллектуалов межвоенного времени, речь шла о ведении образа жизни, предполагавшего «отчужденность от мира и пренебрежение угрожающей действительностью как проявление жизни в мире идей и идеалов, которые воспринимались в качестве существенной действительности». (Ауслендер Р. Указ. соч. С. 336.). И как покажут дальнейшие события, эскапизм этот приведет к плачевным последствиям. Что правда, если и было в 1920-1930-е годы место, где можно было не особо задумываться о грядущих событиях – так это Буковина и Черновцы. 

Впервые я оказался в этих местах летом 2013 года, когда пересекая Румынию по диагонали – с юго-запада на северо-восток, очутился в приграничном Сирете. Там меня подобрала украинская семья на машине с немецкими номерами, подкинула до Черновцов и высадила в центре города. С тех пор я был здесь бессчетное число раз, но все больше проездом, в ожидании поезда на Львов или Ковель, рейсового автобуса до Пинска, или маршрутки до Сучавы.

И в зависимости от того, выходишь ли ты из поезда на платформу построенного в начале XX века железнодорожного вокзала, или же вылезаешь из автобуса возле уродливой бетонной коробки автовокзала, формируется перспектива для восприятия города. Дело здесь не в эстетических предубеждениях; историко-культурная подложка двух этих построек наводит на совершенно разные мысли касательно прошлого и настоящего данного региона и города. 

Возьмем здание железнодорожного вокзала, строение в высшей степени «хонтологическое» – отсылающее к прошлому, которого больше нет, но которое нет-нет да проскальзывает, напоминая о нереализованных вариантах будущего. 

Железную дорогу в Буковине проложили в 60-е годы XIX века, и появившаяся в итоге железнодорожная ветка Лемберг – Черновиц – Яссы связала в единую транспортную сеть Восточную Галицию, коронную землю Буковина и Королевство Румыния. Инициатором этого проекта был Леон Сапега (1803-1878) – представитель знатного аристократического рода, проживший, без сомнения, насыщенную событиями жизнь. Родившись в Варшаве, входившей на тот момент в состав прусской монархии, Сапега мог наблюдать за поочередной сменой государственностей на землях Великой Польши: в 1807 году Наполеон I создал здесь Великое герцогство Варшавское, большая часть которого в 1815 году – в результате всевозможных интриг в ходе работы Венского конгресса – была присоединена к Российского империи в качестве Царства Польского. Поработав в министерстве финансов Царства Польского, а также побыв камергером Николая I, Леон Сапега принял участие в польском восстании 1831 года, а затем бежал от преследования царских властей в Галицию. Обосновавшись неподалеку от Перемышля, он занялся развитием железнодорожного транспорта в регионе, и в 1861 году связал железнодорожным сообщением Вену со Львовом, в благодарность за что Франц Иосиф I назначил Сапегу маршалком краевого сейма королевства Галиции и Лодомерии. Председательство в сейме не помешало ему продолжить заниматься развитием железнодорожного транспорта. Протянув львовскую ветку до Черновцов, Сапега отравился в Лондон, чтобы заручиться политической и финансовой поддержкой британского истеблишмента для следующего своего проекта. Ни много ни мало, Сапега хотел проложить трансконтинентальную железную дорогу от Ла-Маша до Индийского океана, по которой можно было бы проделать путь из Бомбея в Лондон всего за каких-то 6-8 дней. В XIX веке, когда вера в прогресс была практически безграничной, а возникавшие то и дело самые невероятные прожекты казались вполне достижимыми, задумка Сапеги проложить железнодорожное сообщение в Индию через Львов, Черновцы, Варну, Константинополь, Багдад, и далее – до самого Бомбея, казалась не такой уж безумной. Но, несмотря на проявленный к этой затее интерес, ей было суждено остаться существовать лишь на бумаге. В 1860-1870-е годы в Европе проблем хватало – австро-прусская война, франко-прусская, русско-турецкая, биржевая паника 1873 года, за которой последовала Долгая депрессия, плюс ко всему не стоит забывать и о «Большой игре» – геополитическом соперничестве Великобритании и России в Южной и Центральной Азии. Все это заставило положить проект под сукно. И теперь можно лишь воображать, что стало бы с Черновцами, превратись они тогда из отдаленного австро-венгерского города в транспортный узел мирового уровня. Не сложилось. 

Впрочем, по меркам империи город этот играл существенную роль, выступая в качестве самого восточного форпоста цивилизации в ее габсбургском обличии. Правда, империи пришлось для этого сильно постараться. «Когда в 1774 году австрийские войска по приказу Иосифа II заняли территорию Буковины, освобожденной из-под власти Великой Порты в ходе русско-турецкой войны 1768-1774 годов, то они нашли там малозаселенный дикий край, который за годы турецкого господства превратился в непрерывный плацдарм для польских и турецких войск, не говоря уже про разбойничьи набеги казаков, а еще татарских, молдавских и гуцульских орд. Тогдашняя столица Южной Молдовы город Сучава лежал в руинах, а Черновцы были захудалым второсортным местечком – не больше, чем беспорядочным скоплением приземистых мазанок и зашмыганных постоялых дворов. Для торжеств, в которых немногочисленные местные жители должны были высказать свою благодарность за присоединение к Габсбургской империи, пришлось натянуть шатры, так как во всем местечке не нашлось пристойной каменной постройки для высоких гостей» (Поллак М. До Галичини. Про хасидів, гуцулів, поляків і русинів: Уявна мандрівка зниклим світом Східної Галичини та Буковини; Переклала з німецької Неля Ваховська. Чернівці: Книги – ХХІ, 2017. С. 155.), – описывает эти земли до прихода на них империи историк Мартин Поллак. Чуть больше столетия спустя Черновцы, насчитывавшие к тому времени более 50 тыс. человек, были уже современным городом, с водопроводом и канализацией, электрическим трамваем, телеграфом, собственным университетом, большим количеством кафе и ресторанов. Все это позволяло местным жителям считать своей город «маленькой Веной» и говорить о себе не иначе как о буко-венцах (“Buko-Wiener”). Разумеется, во всех этих натяжках можно разглядеть глубокий провинциализм местных жителей, однако город от этого ничуть не проигрывал. Наоборот, без этого «равнения на Вену» здесь бы ничего и не было, в том числе и нового здания вокзала, постройки в духе сецессиона – венского варианта архитектуры модерна, который, расползшись по землям всей Австро-Венгрии, символически связал воедино столь непохожие друг на друга места, будь то хорватская Риека, итальянский Триест, или украинские Черновцы.

Сецессионная архитектура, если иметь с ней дело довольно долго, уже особо и не привлекает, проходишь мимо, воспринимая ее как нечто само собой разумеющееся, но иной раз эти следы былой Какании провоцируют на всякого рода размышления о том, что было бы, не пойди Австро-Венгрия и вся эта Belle Époque прахом.

К такого рода следам-артефактам относится и здание Дирекции сберегательных касс на былой Рингпляц, а ныне – на Центральной площади, построенное в 1901 году Хюбертом Гесснером, учеником отца сецессиона – Отто Вагнера. Здание само по себе ничем не примечательное. Интерес вызывает разве что майоликовое панно его на фасаде – довольно популярная для стиля модерн декоративная финтифлюшка. Его автор, кто бы он ни был (в качестве такового называют иной раз венского художника Йозефа Адольфа Ланга), провел параллель Австро-Венгрией и Римской империей, изобразив в виде античных богов 12 важнейших провинций Цислейтании, среди которых и Буковина – в образе молодой женщины в белом одеянии, с зеленой ветвью в руке и гербом провинции на груди.

Вот где ирония: как бы современность ни пыталась идти в ногу со временем, избавившись от старых одежек, ей все равно приходится периодически в них рядиться. Так и здесь: собранная из пестрых этнокультурных лоскутов империя легитимирует себя обращением к старым образцам, покрываясь тем самым патиной значимости. В своем стремлении связать прошлое и настоящее не отстает и современность образца 2018 года. На фасаде расположенного неподалеку здания городской ратуши середины XIX века, в котором сейчас обосновался Черновицкий городской совет, выбита на латыни и украинском языке надпись “Viribus unitis”/”Спільними зусиллями” – личный императорский девиз Франца Иосифа I стал девизом города.

В здании же с панно нынче располагается областной художественный музей (довольно приличный, с коллекцией буковинской живописи XVIII-XX веков), а еще «Украинская книга» – культовое для черновицкой культурной публики заведение, из которой можно пройти в уютное “Literatur Café” на втором этаже, с висящим там на стене – по старой центральноевропейской привычке – портретом Франца Иосифа I. Судьба книжного сейчас под вопросом, поскольку сменившийся арендодатель хочет открыть на его месте очередную кофейню или пивную. С прагматической точки зрения что-то подобное и следовало ожидать. Развитие туризма идет рука об руку с проституированием пространства, и судьба исторического центра в этой ситуации представляется незавидной (особенно для местных жителей), так как из места для жизни он превращается в место, предназначенное для зарабатывания денег. 

Периодически бывая в Черновцах, я первым делом стараюсь попасть в этот книжный, где продавщица, довольно приятная женщина пенсионного возраста, общается со всеми посетителями так, словно все они – ее давние знакомцы. Вот и недавно, забежав перед самым закрытием в поисках нужного мне автобиографического романа Грегора фон Реццори, я был остановлен ее советом прихватить еще и неказисто оформленную, напоминающую сборник тезисов конференции какого-нибудь провинциального университета, книгу Вернона Кресса «Моя первая жизнь». Имя мне ни о чем не говорило. «Вернон Кресс» – это псевдоним, на самом деле автора зовут Петер Демант. Современник фон Реццори. Имя «Петер Демант» мне тоже мало о чем говорило, да и в целом я был настроен довольно скептически по поводу такого энтузиазма, но все-таки запихнул книжку в рюкзак, решив отложить ее до подходящего случая.

Случай представился через пару дней, во время 8-часовой поездки на поезде, а именно столько часов (а иногда и больше) нужно, чтобы преодолеть расстояние в 322 км между Сучавой и Клужем. Я вертел в руках почти триста страниц текста, напечатанного мелким шрифтом Times New Roman, небрежно отредактированного и небрежно изданного (название на обложке отличалось от названия на титульном листе), и они все еще не внушали мне доверия, но я, тем не менее, принялся за чтение. И, как выяснилось в ходе моего длительного вояжа, Демант-Кресс действительно оказался увлекательным рассказчиком, описывающим лишь то, что имело к нему непосредственное отношение. По факту книжка оказалась тем, что сейчас можно было бы назвать эго-документом. 

Петер Демант родился в августе 1918 года в Инсбруке, куда в то время его семью, включая отца – полкового врача, занесла история. И здесь – на словах «Демант» и «полковой врач» – любой внимательный читатель «Марша Радецкого» Йозефа Рота сделает стойку, так как на страницах этого романа неоднократно мелькает ассимилированный еврей, полковой доктор Макс Демант. Семья Демантов дружила с австрийской богемой, о чем Петер и пишет во фрагменте о своей детской жизни в Вене (упоминая, в частности, заходившего в гости «венского литературного папу» Карла Крауса, воспринимавшего детей как равных и общавшегося с ними без всяких сюсюканий). Так что нет ничего удивительного в том, что Рот позаимствовал ряд черт отца Петера – Зигмунта для героя своего романа. 

В 1919 году семья осела в Королевстве Румыния, на службу которому поступил Зигмунт – ситуация довольно распространенная по тем временам, когда Австрия в одночасье стала слишком маленькой, чтобы приютить раскиданных по всей былой империи австрийцев, в отличие от Румынии. Присоединив к Старому королевству Буковину, Трансильванию, Банат и Бессарабию, и реализовав тем самым мечту о «Великой Румынии», румынское государство получило в качестве наследства и все культурно-исторические издержки этих земель. 

В случае Буковины издержки эти заключались в богатом – даже по меркам Австро-Венгрии – этнокультурном разнообразии, а что еще более важно – способности всех проживающих здесь народностей уживаться вместе, не поубивав при этом друг друга. Недаром историки говорят о целом «буковинском феномене этнической толерантности». Почти за 150 лет присутствия здесь Австрии – с тех пор, как по приказу императора Иосиф II австрийские войска заняли этот край, воспользовавшись ослаблением Османской империи в ходе первой русско-турецкой войны, – Буковина стала своеобразной этнической копилкой, собиравшей проживающие на территории империи народности: румыны, русины, украинцы, немецкие колонисты из Западной Австрии, Рейнланда, Баната, венгерского Ципса, Богемии, которых огульно называли «швабами», липоване, русские, поляки, армяне, так называемые «армяно-поляки», или «армянские поляки» (та часть армян, которая после подписания унии с римско-католической церковью переняла польский язык и культуру, однако полностью не ассимилировались), евреи, немного словаков и венгров. 

И отсутствие на буковинской земле какой-то одной доминантной этнической общины, вкупе с разумной политикой австро-венгерских властей, предоставившей основным национальностям – украинцам, румынам, полякам, немцам и евреям (справедливости ради нужно заметить, что согласно декабрьской конституции 1867 года последние понимались не как Volksstamm (народность), а как Religionsgemeinschaft (религиозная община)) – пропорциональное политическое представительство в местных органах, позволяло региону до поры до времени существовать в относительном мире и спокойствии. И это выгодно отличало его от других частей империи, где межэтнические противоречия иной раз приводили к серьезным столкновениям, как это было в соседней Галиции (там конкурировали украинцы и поляки), или в Богемии (чехи и немцы).

Правда, в начале XX века буковинский компромисс начал разрушаться по мере того, как росли национальные настроения и амбиции его участников. Украинцы вынашивали собственный политический проект, как и румыны, которые, впрочем, сильно выделялись на фоне украинцев, так как имели под боком свой «Пьемонт» – возникшее в 1881 году независимое Королевство Румыния. Тем не менее, начало Первой мировой войны буковинцы приветствовали как верные подданные габсбургской монархии. В частности, это проявилось во всевозможных шествиях и манифестациях, в ходе одной из них представители городского совета выступили возле памятника Австрии (его, разумеется, демонтируют в 1919 году) с патриотическими речами о необходимости посчитаться с Россией: президент края граф Рудольф фон Меран выступал на немецком, депутат краевого сейма Теодот Галип – на украинском, депутат Дори Попович – на румынском, депутат Станислав Квятковски – на польском языке, и депутат Бено Штраухе – на идише (Пиддубный И.А. Румыны Буковины: от черно-желтого лоялизма к «великому объединению» / Народы Габсбургской монархии в 1914–1920 гг.: от национальных движений к созданию национальных государств: Т. I. / Отв. ред. М. Волос, Г.Д. Шкундин. М.: Квадрига, 2012. С. 282.). Однако, как вскоре оказалось, этот межкультурно-единодушный ура-патриотизм был лишь последними судорогами империи.

Распадом Австро-Венгрии воспользовались румыны, заняв в ноябре 1918 года Буковину. Еще ровно за год до этого подобное развитие событий было сложно даже вообразить, поскольку тогда Румыния находилась в практически безнадежной ситуации, потеряв 2/3 королевства, она была вынуждена пойти на заключение сепаратного мира с Центральными державами. Однако Германия, Австро-Венгрия и Османская империя войну проиграли; воспользовавшиеся моментом румыны вновь оказались на стороне Антанты, и на правах победителя получили свою награду – Северная Буковина стала румынской, до следующей войны.

Если Петер Демант оставляет за собой право говорить лишь о том, что касалось его частной жизни, то за описанием полной картины нравов и общественной атмосферы на Буковине между двумя мировыми войнами – «от императора Франца Иосифа до Гитлера» – он отсылает к упомянутому уже черновчанину Грегору фон Реццори.

Монархизм отца Грегора – Гуго, архитектора и историка искусства, перевесил австрийское национальное чувство, по этой причине он «отдал преимущество иноязычной монархии перед отныне немецкоязычной республикой, стиснутой до минимальных размеров Австрии» (Реццорі Ґ. Указ. соч. С. 26.). Будучи до войны черновицким имперским чиновником, с приходом румынских властей он перешел на службу в имущественное управление православной церкви Буковины, отвечая на правах советника консистории за состояние местных монастырей. При этом он не скрывал своего мнения о том, что считал румынов (равно как и венгров с чехами) мародерами, которые поживились трупом погибшей монархии, постоянно напоминая, что Румыния не очень-то любила свои этнические меньшинства и их культурное наследие, а «однажды вступил в острый спор с верховным жрецом всех историков, профессором Йоргой, что было равносильно оскорблению его величества и осквернению национального флага» (Там же. С. 200.).

Николае Йорге (1871-1940), историку, одно время – премьер-министру и одному из самых выдающихся румынских интеллектуалов XX века, портрет которого можно найти сейчас на аверсе купюры в один румынский лей (сравнительная номинальная стоимость румынских деятелей может стать темой для отдельного разговора), принадлежит существенная роль в обосновании идеи Великой Румынии. По его мнению, православная Румыния претендовала на то, чтобы быть преемницей Византии, со всеми вытекающими из этого последствиями, вроде возложенной на румын цивилизаторской миссии. Йорге довелось застать тот период, когда идея Великой Румынии воплотилась в жизнь – пик территориального расширения румынского государства пришелся на 1918-1940-е годы. 

Однако в 1940 году Великой Румынии пришел конец, в июне румыны вынуждены были передать Северную Буковину и Бессарабию Советскому Союзу, в августе по итогам Венского арбитража Венгрия получила Северную Трансильванию (которая вернется обратно к Румынии в 1945 году), а в сентябре 1940 года Болгария получила Южную Добруджу. В ноябре же 1940 года Николае Йорга будет убит легионерами «Железной гвардии» – ультрарадикальными румынскими националистами мистически мессианского толка, по меркам которых Йорга был недостаточным националистом и антисемитом. Можно сказать, со смертью Йорги закончилась и жизнь Великой Румынии. Сейчас эта идея поддерживается разве что маргинальными румынскими политиками, да на улицах румынских городов иногда можно встретить нарисованные через трафарет граффити «Бессарабия – это Румыния». Впрочем, нынешняя Молдова, которую в разговорах последних лет нередко объединяют с Румынией, может стать, пожалуй, единственной возможностью для “Make Romania Great Again”.

Но вернемся к Реццори, фиксирующему, что происходило с буковинским многообразием после установления румынской власти. «Если в дни старой Австрии пестрая смесь языков и народных одежд была там привлекательным дополнением красочности на фоне уютно устроенной повседневной жизни края, то теперь все стало наоборот: тонкая фольга цивилизации была, казалось, только поверхностно наложена на хаотично объединенный вместе этнический конгломерат, и все больше шелушилась, – пишет он, и продолжает, – Румыны стали правящей кастой, отделившись от иноязычных, которые отныне принадлежали к национальным меньшинствам. Буковинские швабы впали в махровый, великогерманский национализм. Украинцы не хотели иметь дело с бывшими австрийцами, под которыми они ранее чувствовали свою второсортность, так же, как и с румынами, которые теперь высокомерно отвернулись от них. Поляки, русские, армяне уже давно были разбиты на небольшие группы и теперь тем паче держались поодиночке. Все вместе они презирали евреев, несмотря на то что те не только экономически играли важную роль, но и в культурном плане были теми, кто мог хорошо сохранять все традиционное и имел незаурядный нюх на все новое. Поэтому с ними не общались (и избегали тем самым опасности большевизировать воспринятое на веру идейное наследие и здоровыехудожественные концепции встречей с чересчур модерным). Мы, как декларированные (и деклассированные) австрийцы, были зачислены как фольксдойче» (Там же. С. 79-80.). 

Деклассированный австриец Реццори писал книгу «Прошлогодний снег» в конце 1980-х годов во Флоренции, отлеживаясь в отделении интенсивной терапии после неудачной операции. Несмотря на то, что ее заглавием служит ностальгический рефрен «Но где же прошлогодний снег?» из “Баллады о дамах былых времен” Вийона, самого Реццори сложно назвать ностальгиком, мечтающим вернуться в прошлое. Его, скорее, отличает рефлексивная меланхолия, попытка безжалостно и без лишних прикрас подойти к описанию своего детства и юности как на Буковине, так и в других местах пост-каканского мира, который в то время все еще не мог примириться с новой реальностью: 

«К опыту, который нас ничему не научил, и чего мы еще тогда не знали, следует отнести понимание того, что реальность, которую мы считаем единственно господствующей, состоит в основном из фикций. Наши фикции были слишком призрачными: годы между 1919 и 1939 мы жили в безумии псевдофеодального состояния в мире, который не мог быть оправдан ни конкретным престижем внутри общества, ни соответствующим имуществом, а опирались лишь на то положение, которое наши родители занимали до Первой мировой войны» (Там же. С. 45-46.).

Ни отец Реццори, ни его мать не родились на Буковине, отец прибыл туда в 1890-е годы как имперский чиновник, родители матери жили там время от времени, будучи связаны с краем через родословную, изначально греческую, которая на протяжении веков сделалась румынской – ситуация довольно обычная для гигантской и пестрой монархии Габсбургов. Уничтожение этой монархии означало и уничтожение порядка, в который верили родители Реццори, для класса, к которому они принадлежали, оно «означало ниспровержение в хаос, в бессилие и бедность, безнадежность и уродство. То, что сейчас называют собирательным термином “буржуазия”, жило вместе с графом Лейнсдорфом Роберта Музиля в нерушимой вере в “собственность и образованность”» (Там же. С. 78. ).

Так или иначе, описывая незавидное положение своей семьи в новом и странном состоянии, сам Реццори не испытывал по этому поводу больших затруднений. Его вполне устраивала буковинская жизнь с ее полудюжиной языков и религий, где провинциальная элегантность сочеталась с запахом чеснока, овечьи кожухи и безрукавки крестьян с опереточными мундирами румынской армии, женские стрижки «под мальчика» с платками на головах рыночных торговок, а звуки саксофона — со звуками трембиты. 

Описание всего этого разнообразия культур и языков (которым, если забегать вперед, жить осталось недолго) можно встретить и на страницах мемуаров Петера Деманта, вспоминающего, что каждый день выходило восемь газет – пять на немецком, по одной на румынском, польском и украинском языках. Немецкий даже долгое время служил обиходным языком в различных учреждениях, пока его официально не запретили в 1938 году, когда у власти на несколько месяцев оказалось националистическое правительство Октавиана Гоги – крупнейшего румынского поэта после Эминеску. 

На этих же четырех языках говорил и сам город (и это не считая русских эмигрантов, хасидов, армян и многих других), французский учили в каждой гимназии, а кое-где преподавали английский, поэтому неудивительно то разнообразие книжных магазинов, которые можно было встретить в тогдашних Черновцах. 

Витрины книжного магазина на улице Херенгассе, румынское название которой никто так и не использовал, а некоторые даже так и не удосужились его выучить, были заставлены новинками западных издательств, а сами книги расставлены строго по языковому принципу – английский, французский, румынский и немецкий. Русские книги были под строгим запретом, поскольку «один вид кириллицы приводил в ужас блюстителей порядка» – от начальника сигуранцы (румынской тайной политической полиции) до последнего постового, тогда как украинские можно было найти в украинском «Народном доме», где, по словам Деманта, всем заправляли «отъявленные черносотенцы, петлюровцы, часто – тайные агенты сигуранцы» (Кресс В. Первая жизнь: Невыдуманная повесть. Черновцы: Зеленая Буковина, 2008. С. 189.). Однако особую роль играли книжные лавки. Первая по старшинству принадлежала Генриху Пардини (его дедом был онемеченный итальянец), торговавшему в основном научной и детской литературой. Следом за ним шел Ромуальд Шалли, «фамилия эта открывает простор самым неуемным фантазиям о происхождении ее носителя», который долгое время торговал одними лишь немецкими книгами по технике, но после 1933 года перешел исключительно на гитлеровскую пропаганду – «Майн Кампф», «Миф XX века», «Тайны кремлевских подземелий», и весьма преуспел в этом деле, снабжая подобной литературой местных немцев. Доктор Бернфельд содержал скромную платную библиотеку, где за небольшие деньги можно было взять почитать свежую беллетристику и научные издания. Весь город знал, что доктор был коммунистом, и поэтому его часто арестовывали, ведя в наручниках в здание сигуранцы, располагавшейся аккурат напротив его библиотеки. Соседом доктора Бернфельда был книготорговец Нидермайер, который имея огромный запас книг на всех местных язык, еще принимал любые заказы: от программной работы сионизма «Альт-Нейланд» Герцля до «От белого орла до красного знамени» генерала Краснова и романа «Перед рассветом» Йозефа Геббельса. Не считаясь с принятой специализацией и продавая книги по низким ценам, Нидермайер подрывал всю книжную торговлю города, но с этим ничего нельзя было поделать. 

Неудивительно, что Пауль Анчел – еще один представитель этого «города мечтателей и адептов», и, пожалуй, самый известный его обитатель в пространстве Weltliteratur, в которое он вошел под именем Пауль Целан, выступая в 1958 году с речью при получении литературной премии города Бремен, начал ее с рассказа о «выпавшей из истории бывшей провинции габсбургской монархии», где «жили люди и книги» (Целан П. Речь при получении литературной премии вольного Ганзейского города Бремен (26 января 1958 года) / Стихотворения. Проза. Письма. Под общей редакцией М. Белорусца. М.: Ад Маргинем, 2013. С. 363.) — в том числе и книги издательства «Бремер прессе». 

Возможно, с одной из таких книг Петер Демант и видел Целана, прогуливающего школу, прохлаждаясь на лавочке в Народном саду. Учитывая, что Целан был выходцем из немецкоязычной еврейской семьи, не будет большой вольностью допустить, что он прогуливал школу не только из-за поэтического вольнолюбия, но и по причине более прозаической: Румыния – на землях которой в межвоенное время проживала третья по величине еврейская община в Европе – отличалась крайним антисемитизмом, и ситуация на Буковине не была здесь исключением.

Однако антисемитизм был не единственной проблемой. В межвоенное время зашатался весь «буковинский феномен этнической толерантности», заложенный в свое время империей Габсбургов. На это уже указывал цитируемый выше Реццори – румыны, став титульной нацией в крае, начали устанавливать свои порядки. Так австрийский писатель Георг Дроздовский (1899-1987), отцом которого был офицер австро-венгерской армии родом из мелкой краковской шляхты, а мать вела родословную от лотарингских ткачей, вспоминает, как в 1922 году в ходе гастролей известного австрийского актера Александра Моисси (между прочим, родившегося в Триесте сына албанского торговца) румынские студенты ворвались в здание немецкого театра и захватили его. А в скором времени был снесен и стоявший перед зданием памятник Фридриху Шиллеру, символически зафиксировав превращение немецкого театра в “Teatrul Naţional” (Дроздовський Ґ. Тоді в Чернівцях і довкола. Спогади старого австрійця / Перек. з нім., перед., приміт. П. Рихла. Чернівці: Молодий буковинець, 2001. С. 164-165.). Не особо отличались на этом фоне и местные немцы, сделавшие выбор в пользу великогерманского национализма, который по мере роста национал-социалистических идей в Германии приобретал все более ясные контуры. 

На окраине города в немецком квартале Роша (Красное) эти идеи нашли себе благодатную почву; здесь они не нравились разве что брезгливым «истинным австрийцам» и части местной интеллигенции. Последняя не воспринимала потуги националистов всерьез, «тем более, что руководили “патриотами” люди с такими “германскими” фамилиями как Докупил, Москалюк, Каюков и Перекрестов» (Кресс В. Указ. соч. С. 101.). 

Австрийский эссеист и литературный критик Карл-Маркус Гаусс, рассуждая в своем «Европейском алфавите» (1997) об «идентичности», являющейся категорией не только защитной, но и наступательной, вспоминает, как в свое время нацистская пресса долго не могла разобраться с подходящим написанием фамилии Одилло Глобочника – родившегося в Триесте организатора геноцида в Польше и на Адриатическом побережье. Globocnik, Globotschnigg, или же Globotznic? Имея славянские – словенские корни, Глобочник приложил очень много усилий, чтобы сделать земли генерал-губернаторства немецкими, планомерно зачищая их от польского присутствия, а затем, вернувшись к себе на родину на Адриатическом побережье, занялся преследованием здесь итальянских евреев. Рассказав историю Глобочника, Гаусс начинает рассуждать о том, что чистотой расы, нации, крови и языка сильнее всего озабочены те, кто сам находится в шатком положении, вспоминая при этом сетования Карла Крауса, заметившего, что самые свирепые пангерманисты в Нижней Штирии носят фамилии Кокошинек, Штепишнек, Есенко, Амброзич, Полянец, тогда как чешские национальные спортивные товарищества опираются на такие столпы как Вайс, Майер, Фельдман, или Мюльбауэр. И тогда можно предположить, что в случае Глобочника работал тот же принцип извращенной компенсации – уничтожая своих славянских предков, эсэсовец пытался исправить ошибку, в результате которой в его венах течет не одна лишь германская кровь. На этом фоне все эти черновицкие докупилы, москалюки, каюковы и перекрестовы, ратовавшие за “Deutschland über alles” и превращение Буковины в немецкий край, смотрятся вполне органично. 

Углубляясь в хитросплетения этнической истории Центральной Европы и эксцессов выбора этнической самоидентификации, можно найти еще массу подобных примеров в подтверждение данной вульгарной мыслительной спекуляции. Варьироваться будет лишь серьезность последствий этого выбора. К примеру, то ли словак, то ли серб, который будучи венгерским патриотом, стал венгерским же национальным поэтом (Шандор Петефи) versus фашиствующий венгерский армянин, посылавший венгерских цыган и евреев в лагеря смерти (Ференц Салаши). Прав был Петер Эстерхази, заметив в одном из своих эссе, что не надо большого ума для битья себя в грудь и заявлений по типу “я – венгр”, или “я – румын”.

И до тех лет здравый смысл в этих краях был редкостью. А в 1930-е годы его запасы и вовсе начали стремительно улетучиваться.

Политика «румынизации», которую, вслед за Реццори, не будет большим преувеличением назвать проявлением «великодержавного чванства румынских хозяев края», привела к тому, что в 1934 году ввели процентные квоты – 80% сотрудников любого предприятия должны были составлять румыны, тогда как в органах управления эта цифра должна была составлять не менее 50% румын. Больше всего в этой ситуации доставалось евреям – тот же Целан был вынужден уехать учиться во Францию, поскольку еврейские квоты в румынских университетах исключали для него возможность получать образование в Румынии – но проблем не избежали и другие национальные меньшинства. 

Гуго фон Реццори, лишившись поста советника буковинской консистории, а заодно и пенсии, поскольку румынские власти отказались засчитывать его австро-венгерский трудовой стаж, перебрался в Гермаштадт (Сибиу), по той причине, что он любил «трансильванских саксов, которые сохранили свою немецкую идентичность – идентичность, как он сам ее понимал, добисмарковскую, дофридриховскую, а также дотерезианскую…»” (Реццорі Ґ. Указ соч. С. 203.). Но со временем трансильванские саксы тоже утратили адекватность, сделав выбор в пользу великогерманского национализма гитлеровского образца, а местный фюрер, какой-то господин Рот, пользуясь давлением немецкого правительства на румынское, добился того, что все немецкоязычные в Румынии должны были получить собственные паспорта. «Мой отец с благодарностью отказался от такого паспорта. Заявил, что является гражданином Королевства Румыния и имеет намерение остаться им и далее. К сожалению, румыны также не поняли его позиции. Так, напоследок, он остался без паспорта» (Там же. С. 215-216.), – описывает эту историю Реццори. 

Его отец умер апатридом в сентябре 1943 года. За день до своей смерти он попросил своего друга – трансильванского епископа Виктора Глондиса, передать сыну, что «ему невероятно жаль умирать в год, когда вино в Трансильвании обещает быть таким чудесным» (Там же). Сейчас сложно утверждать однозначно, был ли тот год действительно удачным насчет вина, но можно предположить, что Гуго фон Реццори умер вовремя – в 1945 году советская военная администрация интернировала из Румынии в Советский Союз около 70 тысяч этнических немцев, в основном – трансильванских саксов. Маловероятно, что Гуго фон Реццори, которому к тому времени было бы уже под 70, пополнил бы число трудоспособных немцев, направленных на Донбасс для «репараций трудом», но свидетелем некоторых событий лучше не становиться.

Но это будет потом, а в 1940 году Великая Румыния – в ходе привычных уже для Европы политических потрясений – начала разваливаться на куски, Кароль II был вынужден принять ультиматум Советского Союза с требованием передать ему Бессарабию и Северную Буковину. И когда 28 июня 1940 года советские войска вошли на территорию Северной Буковины, в жизни региона начался новый этап. 

О тех изменениях, которые последовали в жизни Черновцов с установлением советской власти, любопытный антропологический документ оставил швейцарский консульский агент Н. Кюнцле. За шесть месяцев пребывания на советской земле – с 28 июня и вплоть до 18 декабря 1940 года, когда во время снежной метели советские пограничники передали его из рук в руки своим румынским коллегам в местечке Унгень – швейцарский дипломат смог наблюдать «превращение города цветущей интеллигенции, торговли и промышленности в советско-российский, коммунистический город равноправия» (Швейцарська консульська агенція у Чернівцях про совєтську окупацію Буковини / Незалежний культурологічний часопис «Ї», №56, 2009).

Кюнцле пишет, что «свободным швейцарцам» сложно поверить в подобные изменения, до тех пор, пока сам не окажешься в гуще событий, «которые доводят до нервного срыва, от которого богатая буржуазия и интеллигенция худеет, бледнеет и становится наполовину скелетами даже при хорошем питании» (Там же). В представлении дипломата именно так и выглядело продвижение Востока на Запад. Несмотря на интонации «белого человека», несущего варварам свое цивилизационное «бремя», швейцарец был прав по существу – со старым порядком вещей покончили очень быстро. 

В первые дни новой власти 90% всех этих магазинов были закрыты, а имущество было национализировано без выплаты. Открытыми остались лишь несколько продуктовых магазинов, кофеен, ресторанов и кондитерских, фирменные вывески на них сняты, на их месте – красная ткань или вообще ничего. Все эти привычные вещи, вроде бакалейных лавок, магазинов, где продавались итальянский шелк и шотландский твид, или «траффик», в которых торговали сигаретами, спичками и газетами, практически моментально исчезли, вместе с привычными забегаловками. И, можно сказать, именно в этом пункте швейцарский дипломат фиксирует уничтожение центральноевропейского частника не в сугубо экономическом значении этого слова, а как определенного культурно-исторического типа, а вместе с тем привычных для этого частника мест обитания – будь то прилавок продуктовой лавки, или столик кафе и ресторана. 

На смену частным порядкам жизни приходит советское коллективное, ярко выраженное в таком изобретении, как «очередь», которая – если верить швейцарскому дипломату – была специально изобретена для изматывания людей. Читая его заметки, можно даже составить график: за хлебом нужно стоять от получаса до полутора, столько же и за мясом, за маслом — до семи часов, за бензином от часа до десяти. Все это под шум работающих день и ночь громкоговорителей, передающих пропагандистские речи, разбавленные вкраплениями музыки. И над новым великолепием развиваются красные флаги, наспех сделанные из румынских, «от которых оторвали ненужное и оставили красную полоску. Счастье еще, что румынский флаг состоит из синего, желтого и красного цветов, иначе русским не было бы откуда достать красные флаги» (Там же).

С приходом советского посыпались и жизни главных персонажей этой истории – Реццори, Деманта, Целана, Ауслендер, Дроздовского. Осев еще в 1938 году в Берлин, Реццори узнал о захвате Буковины в венском кинотеатре, «когда какая-то дама, опоздавшая на сеанс, прошептала своему соседу эту новость с циничным хихиканием, с которым в то время сообщали друг другу катастрофические новости» (Реццорі Ґ. Указ соч. С. 228.). Таким образом, он оказался навсегда отрезан от Буковины, а опыт его тамошней жизни навсегда останется осадочком, без которого Реццори-автор не представим, опыт относительно которого он довольно скажет: «Прекрасные мифы прошлого можно сохранить в себе, как тайную ценность; а можно тягать за собой, как железную гирю на цепи каторжника» (Реццорі Ґ. Указ соч. С. 230.). Гражданин Румынии, после аннексии Северной Буковины – апатрид, который лишь в 1984 году примет австрийское гражданство, Реццори умрет в 1998 году в своем доме в Тоскане. 

Аннексия Северной Буковины советским государством привела к организованному переселению местных фольксдойче в Германию, в соответствии с доктриной “Heim ins Reich” («Домой в Рейх») и пактом «Молотова-Риббентропа». Именно так Георг Дроздовский оказался в рейхе. И после недолгого нахождения в лагере для перемещенных лиц он был мобилизован в люфтваффе, в рядах которых и прослужил в Загребе всю войну; после нее перебрался в австрийский Клагенфурт, где и прожил до конца своей жизни в 1987 году. Неудивительно, что лежащее у подножья гор многонациональное каринтийское пограничье, на котором кроме представителей немецкого этноса проживали также словенцы, итальянцы и хорваты, напоминало ему Черновцы и Буковину. 

Петер Демант, отучившись несколько семестров в институте в Брно и Аахене, в 1938 году был призван в румынскую армию, где служил в качестве переводчика. Вернувшись в 1939 году к родителям в Черновцы, он застал приход советских войск. Учитывая его еврейское происхождение, вариант с переселением в Третий Рейх им даже не рассматривался. Став советским гражданином, он работал лаборантом в черновицком краеведческом музее, до тех пор, пока в июне 1941 года не был арестован НКВД и выслан в Сибирь, где был осужден дважды (сперва по обвинению в шпионаже в пользу Австрию, которой в то время уже не существовало как государства, а потом еще раз – уже по обвинению в контрреволюционной деятельности). Выйдя в 1953 году на свободу, Демант более двадцати лет проведет в поселке Ягодное на Колыме, работая грузчиком – занятие не вполне подходящее для человека, владевшего шестью языками (немецкий, итальянский, французский, румынский, английский и украинский), но вполне вписывающееся в логику советского государства. В 1978 году Демант сможет переехать в Москву, где и умрет в декабре 2006 – уже гражданином Российской Федерации.

Пауль Целан, приехав в июле 1939 году из Франции домой на каникулы, из-за начала войны не сможет туда вернуться и будет вынужден остаться дома, а с установлением советской власти в регионе примет советское гражданство, поступит в Черновицкий университет учиться на переводчика, а заодно — изучать русский язык. Роза Ауслендер в ноябре 1940 года будет арестована органами НКВД по обвинению в «шпионской деятельности в пользу иностранного государства», и выйдет на свободу 17 февраля 1941 года, после трех месяцев во внутренней тюрьме НКВД в Черновцах (Рихло П. “Мисляче серце, що співає”. Життя і творчість Рози Ауслендер / Час фенікса. Вірші та проза // Упор., передм. та пер. з нім. Петра Рихла. Чернівці: Книги – XX, 2011. С. 20.). 

В июле 1941 года, когда в Буковину войдут немецко-румынские войска, в Черновцах будет создано еврейское гетто, на территорию которого согнали почти 50 тысяч человек. Именно там Целан и Ауслендер познакомятся, кратко упоминая об их встрече, Ауслендер описывала заодно обстановку, в которой они пытались выживать: «Гетто, нищета, ужас, депортации в лагеря смерти. В те годы мы, друзья, иногда тайно встречались, чтобы читать стихи. Из невыносимой действительности было лишь два выхода: впасть в отчаяние или переселиться в другую реальность – духовную. Мы, обреченные на смерть евреи, несказанно жаждали слова утешения. И в то время, когда мы ждали смерти, кто-то из нас жил в мечтательных словах – нашем доме-мечте среди бездомности. Писать значило жить. Пережить» (Ауслендер Р. Все може бути мотивом / Час фенікса. Вірші та проза // Упор., передм. та пер. з нім. Петра Рихла. Чернівці: Книги – XX, 2011. С. 319-320.).

Целан, родители которого погибли после отправки в лагеря на территории румынского губернаторства Трансистрия, сам оказался в лагере в Валахии. Там, узнав об их смерти и под влиянием доходящих слухов о концлагерях в Польше, он начал писать знаменитую «Фугу смерти». Много позже Ауслендер согласится с замечанием литературного критика журнала «Акцент», что Целан позаимствовал свою метафору «черное молоко» из ее сборника стихотворений «Радуга» (Ауслендер Р. Нотатки про ситуацію старіючого письменника / Час фенікса. Вірші та проза // Упор., передм. та пер. з нім. Петра Рихла. Чернівці: Книги – XX, 2011. С. 330. ). Но вопрос этот лучше оставить литературоведам. 

После освобождения Буковины советскими войсками Ауслендер сможет сбежать в США, гражданкой которых она была в 1926-1936-х годах, а в 1967 году переедет в ФРГ, где и скончается в 1988 году в дюссельдорфском доме престарелых. Целан же в 1945 году переберется в Бухарест, откуда в декабре 1947 года – убегая от прелестей местного коммунизма – в Вену, перед этим нелегально перейдя румынско-венгерскую границу. Следующей остановкой будет Париж, где он проведет более 20 лет жизни. Здесь в 1957 году он в последний раз в жизни встретится с Ауслендер, а в 1970 году покончит с собой, бросившись в Сену с моста Мирабо. 

В одном из своих прозаических фрагментов Целан писал, что «настоящая поэзия антиавтобиографична. Родина поэта – его стихотворение; от стихотворения к стихотворению она меняется» (Целан П. Стихотворения. Проза. Письма. С. 374.). Возможно, подобное утверждение может показаться чересчур категоричным, но если оставить в стороне шлейф традиционных шаблонно-романтических представлений, которые обычно с родиной связываются, частная ситуация Целана-изгнанника (и типичная для представителя Центральной Европы XX века) не оставляет ему особого выбора. Язык и письмо, меняющиеся от текста к тексту, становятся тем пространством, которое обеспечивает более-менее устойчивое существование. И в такой перспективе место рождения и детства приобретает черты точки отсчета – отправного пункта, где все начиналось, и который позволяет отслеживать изменения собственной жизненной траектории. И по этой причине нельзя не вспомнить фрагмент из письма Целана к его другу – буковинскому еврею Альфреду Маргул-Шперберу (1898-1967), поэту и наставнику многих молодых авторов, который в 1940 году уехал в Бухарест, где провел всю войну, чудом избежав депортации: «В каком-то смысле мой путь есть повторение вашего пути, он начался, как и ваш, у подножья родных нам гор и буков, но вывел меня – как бы это сказать полегче – “заторможенного на Карпатах” – далеко в За-Карпатские края» (1962) (Целан П. Комментарий к стихотворению “Возвращение на родину” / Стихотворения. Проза. Письма. С. 293.). Урок практической политической географии здесь прост: Целан оказался во Франции, а Маргул-Шпербер – в Румынии из-за того, что их родные буки в очередной раз сменили государственную принадлежность. 

Можно сказать, со сменой государственной принадлежности Буковины закончилось для нее и существование в тени «габсбургского мифа», и сопутствующее ему культурно-этническое многообразие. Оказавшись в другом эстетическом поле – тоже имперском, но наполненном уже совсем другой мифологией – регион начал утрачивать свою культурную и историческую память, иной раз целенаправленно, а иной раз просто в силу отсутствия тех, кто мог бы скрепить разорванную связь времен, обеспечить определенные преемственность и континуитет между разными порядками. 

Затонувший мир может быть доступным лишь в той мере, в какой это позволяют извлеченные с его дна артефакты. Когда в 1978 году Игоря Померанцева, публиковавшегося в самиздате черновицкого поэта, КГБ вынудило эмигрировать из Советского Союза в ФРГ, он смог через знакомую учительницу немецкой гимназии связаться с Розой Ауслендер и попросил о встрече — но она отказалась, сославшись на тяжелую болезнь. Описывая этот эпизод, Игорь Померанцев высказывает поэтическое, но не вместе с тем не лишенное приземленной логики соображение. Придумав метафору «Черновцы — затонувший город», Ауслендер «боялась встретиться с человеком, который жил и сочинял стихи на дне затонувшего города […] Она не захотела встретиться с утопленником» (Померанцев І. Czernowitz. Черновцы. Чернівці. Meridian Czernowitz, Кам’янець-Подільский, ТОВ “Друкарня Рута”, 2012. С. 142.). Вопрос здесь состоит в том, кому в этой истории отводится роль артефакта – Ауслендер в качестве реликта габсбургской эпохи, или же Померанцеву – в качестве советского жильца этой Атлантиды. 

Черновицкий поэт и переводчик Моисей Фишбейн вспоминает, как в 1950-е годы при входе и между могил на еврейском кладбище еще можно было почти встретить ежедневно двух-трех старых евреев, на идише спрашивающих у редких посетителей «сделать молитву?» – то есть «помолиться на дорогих вам могилах?» – и чаще всего получавших отказ (Фішбейн М. Повернення до Меридіана. (Скорочений варіант) // Незалежний культурологічний часопис «Ї». №56, 2009). Уже тогда заложенное в 1886 году черновицкое еврейское кладбище, одно из крупнейших в Центральной и Восточной Европе (там похоронено более 50 тысяч человек), выглядело заброшенным. Тем более, оно заброшено сейчас. Когда в ноябре 2018 года я провел здесь более четырех часов, тщетно блуждая в поисках могил мусульманских солдат Австро-Венгрии, погибших в годы Первой мировой войны (то, что они похоронены именно здесь, показалась мне ярким проявлением сложности габсбургского мира), я не встретил здесь больше ни одного посетителя, не говоря уже о каких-либо следах того, что сюда кто-нибудь вообще приходит. На этом фоне расположенное неподалеку христианское кладбище выглядело чуть более оживленным. Основанное примерно в одно время с еврейским, оно было создано для захороненения римо-католиков, греко-католиков и православных, то есть призвано вобрать в себя всю пестроту тогдашней буковинской жизни. Сейчас необходимость в столь строгом конфессиональном делении отпала. Получается, если где и можно искать следы былого разнообразия, то только на кладбище, и делать это без ностальгии, задействуя лишь то, что можно было бы назвать аналитической меланхолией, воспринимая прошлое как плюсквамперфект, то есть как давно и безвозвратно прошедшее время.