СССР, Москва, семидесятые

Андрей Левкин

Сначала то ли предыстория, то ли обстоятельства. Поводом к тому, чтобы поставить данный, давний текст на сайт, был текст коллеги и соредактора Кирилла Кобрина «По ту и эту сторону линии гор». Там у него Москва с грибоедовских времен, происхождение интеллигенции, ее трансформации по ходу времени. Ну, я и вспомнил, что однажды писал о Трифонове, а уж что может быть более по теме. Причем, это была СПб-история – Паша Крусанов предложил мне написать что-нибудь в их некий альтернативный учебник по литературе (ну, что-то такое). Тогда Крусанов в «Лимбусе» работал. А я его знаю давно и во всяких таких его приключениях участвовал. Написал о Фете, потом – ну вот, Трифонов. Когда точно — не помню. Может, года четыре назад. Но это еще не все обстоятельства. Еще одно обстоятельство возникло летом, когда я зашел на некое поэтическое мероприятие в новый музей Москвы (который в Провиантских складах; на фото в заголовке внутренность этого пространства). Помещений там много и в одном из них было нечто мемориальное ровно о Трифонове. Странное мемориальное, вот например такое, хотя и не понять зачем:

tr3

Ну, рисунки как рисунки, детско-отроческие.

tr4

И еще две фотографии оттуда будут уже в тексте. В общем, все как-то вот так складывалось, что и решил поставить на сайт. Ну, раз уж само сложилось. Опять же, картинки есть. Да, и модно считать обе текста (этот и Кирилла) некой акцией в не вполне понятном поле.

 ***

Юрий Трифонов

Для читателя Юрий Трифонов – это, конечно, Москва, первая половина 70–х годов 20–века. Ничего другого и быть не может. Хотя и писал он не только тогда, да и о разных временах. С писателями (и не только с ними) всегда так: есть одна картинка, по которой его узнают все. Лев Толстой, – это бородатый дед, будто он всю жизнь был таким. Достоевский тоже пожилой, грустный. Причём, свои знаменитые вещи они могли написать даже в молодости, но и это не важно. Вот, «Бедные люди» и все равно, фотография – больной Достоевский с бородой, мучающийся последними сомнениями.

С их книгами примерно так же. Они написали много разного, но запоминается пара–тройка названий. Толстой – «Война и мир», «Анна Каренина». Ну, допустим, ещё «Крейцерова соната». Или Андрей Платонов – «Котлован», конечно. Другое у него тоже прекрасно, но это уже перегруз. Лучше бы, чтобы вообще один автор – один текст. Исключение разве что для Пушкина, но это же поэзия. Поэты мало пишут. То есть, коротко.

Но ровно в случае с Трифоновым это выглядит совершенно справедливым. Да, он действительно такой: пятидесятилетний дядька в тяжёлых очках, автор «Московских повестей» и примыкающей к ним повести «Дом на набережной».

Тут, конечно, есть детали. «Московские повести», это, скорее, для тех, кто понимает литературу. Кому важно, как написано. «Дом на набережной» можно читать и как документальный рассказ, а это интересно и тем, что к литературе холоден, зато интересуется тайнами прошлого. Потому что в «Доме» он описал быт и нравы жителей правительственного дома 1930–х годов. Тогда людей, работавших во власти, вселили в громадный, специально для них построенный дом прямо напротив Кремля. Почти все москвичи тогда жили в коммуналках без удобств, часто даже с туалетом во дворе, а в Доме – все отдельно и с комфортом. Но вот оттуда они потом, причем – довольно скоро попадали в сталинские лагеря и гибли. Эту книгу не очень-то печатали в СССР, во всяком случае – в явном несоответствии со спросом. Что ж, ее ксерокопировали, брали читать у знакомых. Причем, хоть там действие частично происходит в 30–х годах, но главная часть всё равно в 70–х. Это – главное время Трифонова.

tr1

А вот его главный пакет: повести «Обмен», «Предварительные итоги», «Долгое прощание», «Другая жизнь», роман (иногда его тоже называют повестью) «Дом на набережной». Все они написаны в 1970–1976. Действие «Обмена» и «Предварительных итогов» происходит в 1970–х, «Долгого прощания» – в начале 1950–х, в «Другой жизни» и «Доме на набережной» оно протянуто из 1930–х в 1970–е. Но в итоге это всё равно первая половина семидесятых, Москва, Советский союз.

И тут вот что: я был там ровно тогда. В первой половине 70–ых я учился в МГУ, словом – практически находился внутри этих текстов. Как некто, присутствующий за кадром. Конечно, поэтому я и взялся написать о нём. Но о моих личных чувствах – после, ближе к концу.

Но здесь ещё такое дело: события в художественном произведении могут происходить когда угодно, но его определяет время, когда оно было написано. А если и сами события происходят тогда же, то это время становится плотнее. Тем более, для человека, который жил там же и тогда же. Не так, что начинаешь сравнивать свою память с тем, что описано, негодуя на расхождения. Нет, просто для того, чтобы попасть в любой город, описанный в книгах, требуются некоторые усилия. Надо понять, как там все устроено. Что такое Лондон Диккенса? Каким был Петербург у Достоевского в «Преступлении и наказании»? О деталях романа пишут исследования, давно выяснили, где была квартира Раскольникова, где процентщицы. Причём, это ещё простой случай – город со времен Достоевского изменился не слишком сильно. Все эти дома ещё стоят и квартиры героев на месте

А у Трифонова для меня всё понятно: ровно те же время и место. Конечно, я (да и остальные, конечно), в его книгах в первую очередь воспринимали именно это, московскую жизнь 70–х. Мы все жили там же и тогда же, нам интересно именно это. А не что-то другое, связанное, например, с «Домом на набережной» и той исторической, революционной линей, которая была важна Трифонову и, вообще, была для него родной. В «Доме на набережной» он смог даже свести вместе московскую линию и линию своей семьи.

Происхождение, первый успех

Происхождение Трифонова было революционным и литературным. Из справочника: «Отец Юрия Трифонова – революционер, председатель Военной коллегии Верховного суда СССР Валентин Трифонов (1888–1938). Мать – зоотехник, затем инженер–экономист и детская писательница Евгения Лурье (1904–1975; литературный псевдоним – Е. Таюрина). В 1937–1938 годах родители Юрия Трифонова были репрессированы. Вместе с сестрой Тингой (в замужестве Татьяной Валентиновной Рейзнер) будущий писатель воспитывался бабушкой, Татьяной Александровной Лурье (урожд. Словатинской, 1879–1957), в молодости – профессиональной революционеркой, участницей Гражданской войны; в годы Великой Отечественной войны вместе с бабушкой и сестрой жил в эвакуации в Ташкенте. Дед – меньшевик–подпольщик Абрам Лурье (1875–1924); его брат – Арон Лурия, публицист, один из организаторов социал–демократического «Рабочего знамени»; двоюродный брат – советский политический деятель Арон Сольц. Дядя писателя по отцу – командарм Евгений Трифонов (псевдоним – Е. Бражнов; 1885–1937); его сын (двоюродный брат Юрия Трифонова) – писатель–невозвращенец Михаил Дёмин (настоящее имя – Георгий Евгеньевич Трифонов; 1926–1984), автор нескольких поэтических сборников и автобиографической прозы«.

Так что «Дом на набережной» – о «своих» даже не в сословном смысле, но просто о родственниках, они там тоже жили. А в 2003–ем на доме была установлена мемориальная доска, на ней написано: «Выдающийся писатель Юрий Валентинович Трифонов жил в этом доме с 1931 по 1939 год и написал о нём роман «Дом на набережной»».

С «главными книгами» писателей часто даже беда: такой книгой писатель попал в какую-тоточку и в ней уже останется навсегда. Одна, пусть и хорошая книга навсегда закроет читателю всё остальное. Трифонову повезло. Вместе с «Домом на набережной» у читателя есть еще и «Московские повести», и это действительно лучшее, что он сделал. Мало того, всё это еще и прямо связано с его жизнью. Идеальный вариант: он написал о себе, это понравилось всем и навсегда связалось с ним. Для читателя он такой, каким был – а это ещё более редкая история, авторы обычно не такие, какими их можно представить по главной книге. Вот только осталась развилка – что, всё же, главное: Москва и ее интеллигенты 70–ых или революционно–советская память «Дома на набережной»?

Но и во втором случае всё-таки речь о доме. А место, где живёшь в детстве, определяет твое понимание остального. Потому что там и учишь простые слова. Окно, например – это же не просто какое-то окно, а окно твоей комнаты. А город – именно тот, который ты видел через это окно. Если живёшь в таком-то доме в таком-то районе, то тут же и твои маршруты по городу. В центр Трифонов явно ходил через Большой каменный мост, а там Кремль по правую руку, сразу за рекой. Он жил там до 14 лет и, конечно, был воспитан этим домом. Возможно, что когда он писал о нем в 70–е, то воспринимал это здание как какой–нибудь свой утраченный рай. Даже вне зависимости от того, что происходило там с его семьей.

В 1937 году были арестованы его отец и дядя. Их без, особых церемоний, вскоре расстреляли (дядю – в 1937 году, отца – в 1938 году). Трифонову (он родился в 1925 году) было тогда двенадцать лет, а в невиновности отца он был уверен. Мать Трифонова отправили отбывать срок в Карлаг. Юрия, сестру и бабушку выселили из Дома, они скитались. После начала войны Трифонов был эвакуирован в Ташкент, в 1943 году вернулся в Москву. Но он числился «сыном врага народа» и не мог поступить ни в один вуз. Устроился работать на военный завод. Получив необходимый рабочий стаж и, по–прежнему работая на заводе, в 1944–ом всё же поступил в Литинститут.

И вот тут произошло странное. Практически, советское чудо. Странно уже и то, что «сын врага народа» был принят в Литинститут, но ещё и его дипломная работа, повесть «Студенты» (1950) была опубликована в главном советском журнале, «Новом мире». Мало того, она получила Сталинскую премию третьей степени, и автор тут же стал известен.

По названию понятно, что это повесть о молодом послевоенном поколении. Разумеется, ни слова о репрессиях и, вообще, о каком–либо недовольстве автора. Война закончилась победой, все строят будущее, жизнь налаживается, и это радостная повесть. Несмотря на все, что произошло с его семьёй, автор верит в хорошее.

«Две остановки от дома он проехал в троллейбусе – в новом, просторном, желто синем троллейбусе, – до войны таких не было в Москве. Удобные кресла были обиты мягкой кожей шоколадного цвета и узорчатым плюшем. Троллейбус шел плавно, как по воде. А он не ездил в троллейбусах пять лет. Он не видел московского кондуктора пять лет.

Пять лет не спрашивал он деловитой московской скороговоркой: «На следующей не сходите?» И когда он теперь спросил об этом, голос его прозвучал так громко и с таким неуместным ликованием, что стоявшие впереди него пассажиры – их было немного в этот будничный полдень – удивленно оглянулись и молча уступили ему дорогу.

Гармошка пневматической двери услужливо раздвинулась перед ним, и он спрыгнул на тротуар.

И вот он идет по Москве…«

Но весной 1952 года Трифонов уехал в командировку в Каракумы, на трассу Главного Туркменского канала. Так тоже бывает. Первую книгу человек пишет о себе, а потом не понимает, о чем писать дальше. Свой опыт невелик, уже исчерпан. Надо получать новый. Тем более, когда закончилась война, и все строят жизнь заново. В Туркмении Трифонов задержался надолго. В 1959 году он издал цикл рассказов и очерков «Под солнцем». Считается, что там уже обозначаются черты «трифоновского стиля». Но это пока только черты, а роман «Утоление жажды», материалы для которого он собирал на строительстве Туркменского канала и который вышел в 1963–ем году, не удался. Не устроил он и самого Трифонова. Роман писался по договору с журналом «Знамя», но по представленной рукописи журнал отказался его печатать. Трифонов показал роман в «Новом мире», но и там отказали. В конце концов, роман напечатало «Знамя», а потом он и книгой вышел. Это был довольно надуманный роман.

Частная жизнь

После Туркмении он вернулся в Москву. У него возникла не то, чтобы пауза в работе, но писательская карьера, блестяще начавшаяся Сталинской премией, явно затормозила. И тут Трифонов занялся спортивными рассказами и репортажами. Он любил спорт, был болельщиком. В те годы эту страсть разделяли все, стадионы были полны.

Поэт Константин Ваншенкин: «Юрий Трифонов жил в середине пятидесятых на Верхней Масловке, возле стадиона «Динамо». Начал ходить туда. Прибаливал (футбольный жаргон) за ЦДКА по личным мотивам тоже из–за Боброва. На трибуне познакомился с закоренелыми «спартаковцами»: А. Арбузовым, И. Штоком, начинающим тогда статистиком футбола К. Есениным. Они убедили его в том, что «Спартак» лучше. Редкий случай«. Бобров тогда был этакой суперзвездой, причем – и в хоккее, и в футболе. Тогда такое бывало.

Но и тут уже непросто. Он жил рядом с «Динамо» и, казалось бы, болей себе за «Динамо», раз уж так распорядилась жизнь. Нет, жизнь как раз распорядилась по–другому – «Динамо», это же спортклуб спецслужб, для Трифонова все–таки чересчур. Ну, ЦДКА, армия. Но потом он перешел на сторону «Спартака» и это тоже неспроста – в СССР это была чуть ли не единственная вневедомственная команда, «народная». Относилась что ли к профсоюзам, что-то такое. А трифоновские тексты о футболе, это не отчеты и обзоры, а что-то сейчас невозможное. Он даже занимался объяснениями своей страсти: «К области желания все до конца понять и научно объяснить относится мучительный спор насчет того, в чем красота футбола. Одни считают, что красота – в количестве забитых мячей, другие видят ее в изящной, композиционной борьбе, третьи простодушно признавались, что для них красота – в победе, пусть даже в один мяч, забитый с сомнительного пенальти«.

Зато в это время уже началась одна из основных тем Трифонова – революция, её люди, история, её последствия. После реабилитации отца в 1955 году он получил возможность написать документальную повесть «Отблеск костра» – на основе сохранившегося отцовского архива. «Эта повесть о кровавых событиях на Дону, изданная в 1965 году, стала главным произведением Трифонова в те годы«, – пишут в справочниках. Из разницы в датах реабилитации и времени издания книги можно понять, как медленно тогда шло время. И как медленно менялись обстоятельства, которые начинали позволять говорить то, что нельзя было сказать раньше. Но только и это лишь недолго казалось Трифонову наконец-то открывшейся правдой. Правда все время ускользала, делалась все сложнее, и следовало писать уже новую книгу.

tr2

В 1973 году вышел роман о народовольцах «Нетерпение», в 1978 году – роман «Старик». Вместе с «Отблеском костра» получилась революционная трилогия. Герой «Старика», участник Гражданской войны, переосмысливает молодость и подводит итоги жизни. Конечно, без прямых соотнесений с родителями и их поколением это бы не было написано.

«Нетерпение» – роман о Перовской и Желябове, о том, как они несколько раз пытались убить царя и, как, наконец, им это удалось. Роман вышел в серии «Пламенные революционеры» и нет сомнений в том, что для Трифонова эти люди были почти идеальными. При всем запутанном отношении к теме террора, тем более – оценивая все это уже в 1972 году, он все же о них пишет и пишет не без сочувствия. Вот, после убийства и казни Желябова: «Громадная российская льдина не раскололась, не треснула и даже не дрогнула. Впрочем, что-то сдвинулось в ледяной толще, в глубине, но обнаружилось это десятилетия спустя«.

Потом эти революционные идеалы победили, но стали превращаться во что-то очень не идеальное. Его это, конечно, тревожило, но в том, что надо было действовать только так, он не сомневался. Но мог ли быть идеал достижимым? Или нет? Могло ли получиться иначе? И что получилось в итоге и куда идти дальше? Всё это тоже «обнаружилось десятилетия спустя». Это как раз и настали семидесятые годы, к которым Трифонов подошел в своей лучшей форме. Началось время «Московских повестей».

Тайна «Московских повестей»

Итак, место действия – Москва, время – начало 70–х. Сразу же назову проблему, даже тайну Трифонова. Эти повести были очень популярны, причем – среди интеллигенции, которая воспринимала их повестями о себе. Самая разная интеллигенция. Инженеры, учителя, научные сотрудники, врачи. Просто интеллигенты как таковые. Те люди, которые в СССР называлось «прослойкой». Но только сам Трифонов к ним отношения почти не имел. Он, нынешними словами, принадлежал к элите. Дальше будет видно, что и писал он тоже не об учителях, инженерах и прочих, практически безымянных представителях прослойки. Но она восприняла его истории как истории о себе. Как это могло произойти?

Место в иерархии

Что касается слоя, к которому относился сам Трифонов… Вот, скажем, две его жены. В биографии сообщается: «Первая жена Юрия Трифонова (с 1949–го) – оперная певица (колоратурное сопрано), солистка Большого театра Нина Нелина (настоящее имя – Неля Амшеевна Нюренберг; 1923–1966), дочь известного художника Амшея Нюренберга (1887–1979), племянница художника Давида Девинова (настоящее имя – Давид Маркович Нюренберг; 1896–1964). В 1951 году у Юрия Трифонова и Нины Нелиной родилась дочь Ольга – в замужестве Ольга Юрьевна Тангян, кандидат филологических наук, потом уехавшая в Дюссельдорф. Вторая жена (с 1968 года) – редактор серии «Пламенные революционеры» Издательства политической литературы ЦК КПСС Алла Павловна Пастухова».

Это явная элита СССР, пусть и несколько вольнодумная, но никак не диссидентская. Причём, как и в случае Трифонова, имеются чуть ли не наследственное право рассуждать о государстве, не выглядя при этом смешно. Да и его карьера вполне удачна по государственным меркам. Не говоря уже о Сталинской премии за дебют, его тексты достаточно быстро публиковались в основных журналах и выходили книгами. Да, иногда возникали проблемы, но они решались. Да, тиражи были заметно меньше спроса, но это не самая большая печаль.

Если возникали проблемы с публикацией, то их разбирали на самом серьезном уровне и, конечно, без особых репрессий. Скажем, три года «Дом на набережной» не включали ни в один из книжных сборников Трифонова (которые выходили), а он тем временем писал «Старика», который появится в 1978 году в журнале «Дружба народов». Никакой «чёрной метки» за «Дом» он не получил.

Есть история от писателя Бориса Панкина: «Юрий Любимов поставил на «Таганке» почти одновременно «Мастера и Маргариту» и «Дом на набережной». ВААП, которым я тогда заведовал, немедленно уступил права на постановку этих вещей в интерпретации Любимова многим зарубежным театральным агентствам. Всем желающим. На стол Суслова, второго человека в компартии, немедленно легла «памятка», в которой ВААП обвинялось в продвижении на Запад идейно порочных произведений.

Там, – рассуждал на заседании секретариата ЦК, куда и я был вызван, Михаландрев (такова была его «подпольная» кличка), заглядывая в анонимку, – голые женщины по сцене летают. И еще эта пьеса, как ее, «Дом правительства»…

«Дом на набережной», – заботливо подсказал ему кто-то из помощников.

Да, «Дом правительства», – повторил Суслов. – Вздумали для чего– то старое ворошить.

Я пытался свести дело к юрисдикции. Мол, Женевская конвенция не предусматривает отказа зарубежным партнерам в уступке прав на произведения советских авторов.

Они на Западе миллионы заплатят за такое, – отрезал Суслов, – но мы идеологией не торгуем.

Через неделю в ВААП нагрянула бригада комитета партийного контроля во главе с некоей Петровой, которая ранее добилась исключения из партии Лена Карпинского.

Я поведал об этом Юрию Валентиновичу, когда мы сидели с ним за мисками обжигающего супа–пити в ресторане «Баку», что был на тогдашней улице Горького. «Видит око, да зуб неймет», – то ли утешая меня, то ли вопрошая, вымолвил Трифонов, пожевав предварительно по своему обычаю губами. И оказался прав, потому что Петрову вскоре отправили на пенсию «за превышение полномочий»«.

Не в том даже дело, что посещение ресторана и, тем более, «Баку» на нынешней Тверской вовсе не было обычаем среднего московского жителя, тем более – интеллигента. В этом эпизоде видно не только то, на каком уровне «принимались решения по Трифонову», но и степень его личной осведомлённости обо всех нюансах карьер и отношений «наверху». Он был вполне встроен в эту систему. Это определяет не какие-то частные стороны его жизни, но имеет прямое отношение к литературе – да, вот в таких обстоятельствах они её делали, учитывая при этом все эти дела. Так откуда у него могли появиться в книгах люди среднего советского сословия и что он про них знал? Да, он любил ходить на футбол. Но и там у него была своя компания.

Вот круг его общения (воспоминания его третьей жены, Ольги Трифоновой – Мирошниченко, стала Трифоновой в 1975 году): «Как-то мы встречали в одной компании Новый год. Тысяча девятьсот восьмидесятый – последний в жизни Высоцкого. Наши соседи по даче собрали звезд. Был Тарковский, Высоцкий с Мариной Влади. Люди, нежно любившие друг друга, чувствовали себя почему-то разобщенно. Все как в вате. Мне кажется, причина заключалась в слишком роскошной еде – большой жратве, необычной по тем временам. Еда унижала и разобщала. Ведь многие тогда просто бедствовали«.

Что касается такого внимания к еде – это, всё же, воспоминания его жены, которая была из другой среды, для неё это было непривычно. Она и дальше рассказывает о том, как Трифонов не любил ходить за продуктовыми заказами и стоять в очереди привилегированных. Да, тогда для важных (в разной степени) лиц существовали распределители с отдельной (тоже не бог весть какой, но куда лучшей, чем та, что была в обычных магазинах) едой. Но, тем не менее, заказы получал. Или те же бытовые детали из «Долгого прощания»: герой – преуспевающий сценарист, у него машина, ну и прочие проблемы, соответствующие его статусу. Никакой это не средне–интеллигентский слой.

Московские повести, о чем они?

«Другая жизнь». Москва. Умер Сергей Троицкий и его жена Ольга, биолог, уже несколько месяцев не может прийти в себя – муж умер внезапно, от сердечного приступа, а ему было всего сорок два. Она по–прежнему живёт в одной квартире с его матерью. Та по профессии юрист, уже пенсионерка, но ведёт колонку с консультациями в газете. Ольгу она винит в смерти Сергея, да еще и укоряет её тем, что она купила новый телевизор – видимо, совсем не опечалена смертью мужа. И так далее.

«Долгое прощение». В Саратов приезжает на гастроли московский театр. Жара, плохая гостиница, режиссер театра сбегает в Москву, оставив за себя помощника Смурного. А тот давно интересуется актрисой Лялей. Только вот Ляля его отвергла и теперь он не даёт ей роли или дает какие–нибудь проходные. На вечеринке у саратовского автора пьесы Ляля ощущает, что с коллективом у нее явно не сложилось. Вдобавок, актеры насмехаются над не слишком-то умным местным драматургом, который изо всех сил хочет им угодить. Лялю это коробит, она помогает матери Смолянова по хозяйству, задерживается на ночь. Заодно, пожалев Смолянова, становится его любовницей. Ну а потом Смолянов появится в Москве с новой пьесой, которую ставят в ее театре, Ляля получит главную роль, связь возобновится, хотя он ей не очень интересен. Тут уже, что ли, такая взаимовыручка. Разве что ей неловко перед мужем, с которым они живут уже много лет. Тот – тоже драматург, автор двух пьес, которые не ставит никто. Зато в самом конце все перевернется – неудачник станет преуспевающим сценаристом, Смолянов впадет в ничтожество, а Лялю уволят из театра. Только всё это ей будет безразлично: к тому времени она выйдет замуж за военного и о прошлых страстях забудет.

«Обмен». Москва. Мать главного героя, Дмитриева заболела, у нее рак, но сама она считает, что это просто язва – диагноз ей не назвали. После операции её выписывают домой. Шансов нет, но она считает, что дело идёт на поправку. Сразу после этого жена Дмитриева Лена предлагает срочно съехаться со свекровью, чтобы не потерять квартиру на Профсоюзной. Да, когда-то мать действительно хотела жить с семьёй сына, вот только их отношения с Леной давно испортились. А теперь жена сама говорит Дмитриеву об обмене. Он сначала негодует на бесчувственность жены, но постепенно соглашается и обмен происходит.

«Дом на набережной». Москва. Действие происходит в середине 1930–ых, во второй половине 1940–ых, в начале1970–ых гг. Завязка: литературовед Глебов договорился в мебельном магазине о покупке антикварного стола. Когда он приезжает туда, то наталкивается на своего школьного приятеля Левку Шулепникова, который там болтается подсобным рабочим и, похоже, спивается. Глебов его окликает, тот отворачивается – будто и не узнал. Глебов обижен – он Шулепникову ничего плохого, не сделал, это время такое было. А какое? 30–е, а Шулепников жил в том самом громадном сером доме напротив Кремля. Конечно, Глебов ему завидовал, и не ему одному – в том же доме жили и другие одноклассники. Ну а потом-то все повернулось иначе, в его пользу…

Словом, это не вполне обще–интеллигентские истории. Кто-то у него забросит художественную карьеру и уйдёт в биологию, а его жена работает переводчиком с английского, а это – серьёзная позиция, потому что языков в Советском союзе практически не знали и к работе с заграницей допускали не всех. Умерший герой «Другой жизни» сначала «долго возился с книгой «Москва в восемнадцатом году», хотел издать, но ничего не вышло. Потом появилась новая тема: февральская революция, царская охранка«. Среди персонажей есть ученые секретари, замдиректора институтов, еще какие-то переводчики со среднеазиатских языков. Они переживают из-за путёвок в Дома творчества, интригуют, чтобы добиться поездки в Париж на симпозиум… Это, как минимум, «верхний средний класс» СССР, притом – в столичном варианте. Сами по себе интриги вполне бесхитростные и бытовые, почти тематика сериалов, но – они происходят в замкнутой и вполне, в общем, успешной по тем временам среде. Для большинства читателей такие проблемы могли быть разве что предметом зависти.

Так почему же среднее сословие не только читало Трифонова, но и любило его? Может, эти повести рассматривались публикой как сказки о каком-то идеале? Или в варианте богатых (какие уж есть в этих обстоятельствах – для читателя-то они все равно богатые), которые тоже плачут? Или они, как граждане страны, тоже хотели восстановить историю и искали правду о том, почему их жизнь сложилась так, а не иначе? Вот это – точно нет, они-то любили московские повести Трифонова, а не его исторические романы. Те и в магазинах купить было можно, их не расхватывали. При этом читатели считали, что в московских повестях написано про их жизнь. Мало того, они даже воспринимали Трифонова как одного из них, как своего. А что, казалось бы, у них общего? Ну да, смерть и расставания, но вряд ли это могло стать главной причиной любви.

Семидесятые, Москва

Теперь я и привлеку к делу личный опыт. В 1972–ом я закончил школу в Риге, поступил в МГУ, а с третьего курса жил в общежитии на Ленгорах, теперь – Воробьевых. С 18 этажа Главного здания МГУ Москва видна неплохо. Конечно, мне было уже 20 лет а не 14, так что этот вид из окна – прямо на Лужники и остальной город от края до края – не слишком меня определил, но всё же. Другое дело, что примерно по этой причине – с горы и так всё видно – мы довольно редко выбирались в центр, жить можно было и в ГЗ. Но иногда в город всё же выезжал. Не то, чтобы это было приключением, но дело не частое, не привыкаешь.

Обычно я ездил искать или просто смотреть какую–нибудь музыку. Имеется в виду классика, её найти было можно, её издавали. Магазинов было не так много, один из них на Калининском, теперь – на Новом Арбате. «Мелодия» была в небоскрёбике возле булочной, в которой сейчас какие-то шашлыки–машлыки. То есть – уже рядом с Садовым кольцом, почти напротив вечного глобуса на углу с другой стороны. В булочной, кстати, можно было выпить и кофе, в семидесятые в Москве было мало мест, где можно было выпить кофе из автомата – чтобы черный, без сгущенного молока (такой в кафе разливали из большого бака). Семь–восемь, не больше, – чтобы не в ресторанах, а просто в городе.

И вот там, выйдя из магазина и возле булочной, я несколько раз ловил себя на том, что какой же ужас: как тяжело сейчас будет добираться до общежития. Идти до метро, которое далеко, ехать, потом ехать на автобусе – или топать пешком минут десять от «Университета» до ГЗ… Притом, что там и «Смоленская» рядом, и до «Арбатской» недалеко. Совершенная загадка. Сейчас, в мои 57 я даже не замечаю, что там вообще есть какое-то расстояние, прохожу его машинально. А тогда, в мои 20 это почему-то было проблемой. Или другой магазин пластинок, на Кирова, Мясницкой. Там же до метро – хоть в одну сторону, хоть в другую – метров триста. Но ощущение было тем же: как добраться? Притом, что я не голодал. Да, есть хотелось почти всегда, – студенты сытыми не бывают. Но это не голод и не слабость от голода. Я не был щуплым, да и вообще – был более, чем натренирован летними строительными шабашками. Но все равно было тяжело добираться. Что ли всё это исчезло, стоило только переименовать Калининский в Новый Арбат, а Кирова в Мясницкую? Вряд ли.

И вот это и есть описание того, как обстояли дела в Москве середины 70–х. Усталость. Вокруг одна большая и общая усталость, даже липкая какая–то. Можно думать почему: то ли продукты были однообразны (ну, были), то ли серый цвет повсюду (в самом деле – с красками было плохо, все тяготело к серому цвету сырого бетона, который разнообразили только лозунги в честь КПСС или типа «Миру – мир!») Или запах – повсюду пахло выхлопными газами, бензин был плохим, автобусы и грузовики ездили на соляре – та ещё дает чёрный выхлоп. К слову, может еще и этим обеспечивался повсеместный серый цвет? И, главное, усталость. Конечно, она не от серого цвета, выхлопных газов и плохой экологии. Наоборот, когда усталость – не до всего этого. Лишь бы день прожить.

Всё будто бы происходило в какой-то серой, тягучей воде. Каждое из действий делается так мучительно тяжело и долго, что приобретает за счет этого какую-то ужасную значимость. Про это напиши – будут уже не простые действия обычных и не очень умных людей, а чуть ли не поступки мифологических героев. Потому что все там уже устали, едва проснувшись. И даже – едва родившись. В том-то и дело: Трифонов просто описал эту липкую усталость, которая накрывала всех. А его читатели – из самого среднего слоя, инженеры, а не ученые и переводчики – узнали ее по себе. Если про тяжелую усталость – то это и про них.

Она и есть ключ к Трифонову. Усталость и постоянное раздражение, присутствующее во всех его московских историях 70–ых. Разумеется, почти полное отсутствие радости в любом виде – не как жизненной установки, а как реакции организма. Какая-то ничем не объяснимая безнадежность, даже не истеричная, а почти безразличная – то есть, самая тяжёлая, какая только может быть. Трифонов не делал этого специально, передавать этот – достаточно редкий, на самом-то деле – человеческий опыт он не собирался. Он писал что-то другое, а получилось ровно про эту усталость. Потому что он и не знал, что может быть по-другому. Так вышло, тем он и хорош.

Сейчас все иначе, но эти тяжесть и усталость иногда оттуда сюда дотягиваются. И еда теперь есть, и в любви к футболу никто давно не видит ничего странного, и на солярке почти не ездят, а уж расцветок в Москве вообще миллион. Даже сигареты почти перестали вонять, а вот прежняя тоска иногда маячит – будто тогда отделилась и до сих пор где-то неподалеку, напоминает о себе. Но испытывать ее по доброй воле нет никакой необходимости. Тем более, что и смысла в этом нет, от нее даже не умнеют. Можно почитать или перечитать Трифонова, чтобы понять, что она такое и не вестись на это чувство.

Андрей Левкин