Из книги «История прозы в описаниях Земли», III

Cтанислав Cнытко

В 2022 году в «Художественной серии» издательства НЛО выйдет книга С.Снытко «История прозы в описаниях Земли». P(n)F опубликует несколько ее фрагментов. Третий фрагмент, окончание книги.

***

 

Автомат

Что же касается предыстории болезни, то он почувствовал себя нездоровым задолго до того, как заметил настоящие симптомы; но теперь выздоравливающий мог яснее представить характер болезни, которая то давала вздохнуть спокойнее, создавая видимость улучшения, то снова прижимала его. Не меньше месяца прошло между первыми симптомами и началом лихорадки, а эта последняя временами пропадала, будто пекла слоёный пирог или посредством ритма приступов старалась передать загадочную шифровку. Если болезнь не собиралась разрушить тело, а лишь примеряла опасные личины, то что или кто пытался наладить коммуникацию, используя тело больного в качестве средства связи? Но выздоравливающий не торопился продавать своё тело за лестную возможность поработать осциллографом неуловимых сил. Он бдительно прислушивался к самым мелким фантомам осязания, пищеварения, сна, обоняния, памяти, регенерации, мышечного тонуса, зрения, сердечного ритма; какая азбука, какой метод шифрования используется для передачи сообщений — вот что он хотел выяснить. Всё чаще он слышал о больных, чьи истории не вкладывались ни в одну правдоподобную клиническую картину; симптомы наблюдались задолго до официального начала эпидемии и обрушивались на пациентов (их рассказы кочевали по фейсбуку) снежной лавиной, сваливая с ног. Мигрирующая боль. Сейчас выздоравливающий был не столько «дома», сколько «в доме», лучше сказать «внутри помещения». Он высовывался в окно и впитывал отзвуки троллейбусных щелчков, атмосферу древнеримского затишья, запах дыма и мыла, будто жизнь в своих недрах перекувырнулась, и сжавшийся город разбежится, разлетится во всех направлениях, — но в этом коллайдере пустоту разгоняют пустотой, и всё валандается на одном месте. В «Ночных бдениях» Бонавентуры (1804 год) он читал: Я пришёл на полчаса раньше, нашёл дом, дверь с потайной пружиной и бесшумно проскользнул по лестницам наверх в зал, где чуть брезжило. Свет падал из двух застеклённых дверей; я приблизился к одной из них и увидел за рабочим столом существо в шлафроке, вызвавшее у меня сначала сомнения, человек это или заводное устройство, настолько стёрлось в нём всё человеческое, кроме разве только рабочей позы. Существо писало, зарывшись в актах, как погребённый заживо лапландец. Оно как бы намеревалось приноровиться заранее к подземному времяпрепровождению и обитанию, поскольку всё страстное и участливое уже погасло на холодном деревянном лбу; марионетка сидела, безжизненно водружённая в канцелярской гробнице, полной книжных червей. Вот её потянули за невидимую проволоку, и пальцы защёлкали, схватив перо и подписав три бумаги подряд; я присмотрелся — это были смертные приговоры. Из описания выходило, что закулисная натура, в качестве силы остающаяся невидимой, спускает чёрточки резолюций — своего рода схолий и действует исподтишка, в то время как всякая имитация, даже топорная фальшивка, имеет дело с предопределением. Если надеть шапку, защищаясь от ветра, действующая сила зароется в шапку. Посему никто не застрахован от респираторной инфекции затяжного волнообразного протекания — так называемого «длинного ковида», сопровождаемого сбоями во всех департаментах организма при безупречных донесениях анализов, за исключением единственного. Надо сказать, что выздоравливающий не был знаком с общей теорией теорий заговора, но давно заметил, глядя на корешок «Моби Дика» в издании нью-йоркской «Современной библиотеки», что форма вирусной частицы в проекции на плоскость подозрительно напоминает очертания штурвала парусного судна, что вкупе с её шарообразностью (глобус!) указывает на глобальность распространения болезни… Таким образом, из знака вирус превращался в символ. Не зря конспирологи полагают, что за кулисами общеизвестных фактов прячутся влиятельные кукловоды, становящиеся такими влиятельными, собственно, благодаря тому, насколько тщательно они скрыты; но разве мы не лишаем эти тайные силы могущества, когда от марионетки прослеживаем направление проволоки вверх? Тут выздоравливающий прокололся, поскольку упустил, что конспирологическое мировоззрение не предполагает согласованной, завершённой картины, а адепты подобных теорий бесконечно переходят от одного заговора к другому под влиянием случайных веяний… В чём теоретики заговора были созвучны интуициям выздоравливающего, так это в предположении, что настоящая хронология эпидемии расходится с общеизвестной, не зря они говорили о «пландемии» — эпидемия якобы разыгрывалась по готовым нотам, а не в силу абстрактных закономерностей; оставалось лишь извлечь эти ноты на свет.

 

Открытие навигации

Он ехал на автобусе через Оклендский мост и всматривался в даль, в глубь акватории залива, где таял в дымке хвост огромной вереницы контейнеровозов судоходной компании MSC, выстроившихся в очередь на прибытие в порт Сан-Франциско. Глядя на эти суда, месяцами не двигавшиеся с места из-за карантина, он вспомнил о парусниках из «Дневника чумного года» Дефо, выстроившихся в Лондонской заводи рядами во всю ширину реки и постепенно, по мере распространения чумы, отходивших всё дальше и дальше от берега, пока не вышли в море и не переправились к безопасным гаваням. Лондонцы бежали из города, запираясь на кораблях. Сегодня он тоже решил ненадолго бежать из дома, отправившись в крошечный городок по ту сторону залива, где почти нечего смотреть — но другого после длительного заточения ему и не хотелось. Заранее об этом городе он ничего не знал, кроме того, что днём поблизости не наблюдается ни одной живой души, как сказано в старой прозаической поэме Силлимана, которая так и называлась, «Олбани», хотя никаких других сведений о городе (если его вообще можно называть городом) из неё почерпнуть нельзя, да и эти оказались ложными. Оживлённой публики на главной улице оказалось довольно много, с виду даже больше, чем в Сан-Франциско, но многие заведения были закрыты, как правило, навсегда, а открытые выздоравливающего не привлекали. Дверной проём каждого работающего заведения был перегорожен плексигласовым прозрачным щитком с прямоугольным отверстием приблизительно 20 на 40 сантиметров, и в эту прорезь, как в открытый космос или на передовую, наружу выдворялся терминал для оплаты, бутылочка с антисептиком и ведёрко для чеков, через неё же покупателю передавался заказанный продукт. Стоя в очередях к этим прорезям на расстоянии полутора-двух метров друг от друга (дистанция размечена специальными наклейками на тротуаре), люди слегка переминались в нетерпеливом беспокойстве, будто очередная фаза локдауна грозила начаться раньше, чем они успеют приобрести и употребить то, что решили приобрести и употребить. Выздоравливающий старался обходить группы людей, дожидавшихся кофе, пиццы, мексиканского гриля и бразильского хлеба, и замедлялся у многочисленных «колониальных» лавок, которых здесь насчитывалось так много, будто шёлковые диваны, поющие чаши, японские гроты и прочие бородатые караси были для олбанчан предметами первой необходимости. Он шёл с востока на запад, удаляясь от людных мест, заглядывая в открытые двери магазинов, витрины салонов красоты и кафетериев, в прачечную, где встретился взглядом с другим человеком в маске, который заправлял свою бороду в барабан стиральной машины, не сводя глаз с выздоравливающего до тех пор, пока не закончилось окно. Одна сцена впечаталась особенно глубоко. Он шёл мимо полупустой террасы корейского ресторана, где за одним из столиков пожилая разнополая пара проводила время на ледяном ветру, пытаясь разговаривать и есть так, чтобы не снимать масок; для этого им обоим приходилось слегка задирать маску снизу, совать немедленно фрагмент еды и тут же маску опускать, чтобы вирус не прошмыгнул заодно. Эти двое мёрзли и прожёвывали пищу неаккуратно, они могли подавиться, простудиться на ветру, а их беседа едва ли получалась плавной и содержательной, да и разбирали ли они вообще что-либо, бубня и прислушиваясь сквозь маски, жевание, шум машин, болтовню прохожих? — но всё-таки на этой террасе они были вдвоём, вжавшись в стулья, вжавшиеся в деревянный настил. Они остались посреди ветра и дистанцирования сиять в мыслях выздоравливающего как образец того, чему он не находил соответствия внутри себя, а потому напоминал себе об их свидании в качестве предостережения. Пора было возвращаться, но напоследок он забрался на холм, с которого открывался вид на солнце, опускавшееся в океан ровно посередине между двумя опорами Золотых Ворот; бегун преувеличенно атлетического телосложения взобрался по западному склону холма, остановился неподалёку от выздоравливающего, взглянул на солнце — оно почти скрылось в воде — и побежал дальше с тяжким шипением из-под маски.

 

Последний человек

В этом романе, куда менее известном, чем история о швейцарском студенте Франкенштейне, Мэри Шелли рассказывает о глобальной эпидемии чумы, начавшейся где-то в Азии, а потом через Турцию перекинувшейся в Грецию, чтобы опустошить всю Европу, Англию и Новый Свет. Напрасно было бы полагать, что воспоминания нужны только для того, чтобы скрываться в них от проявлений настоящего, а из темноты можно вылепить любые картины, лишь бы они отличались всеобъемлющим аллегоризмом: как пишет сама Шелли в главе об анонимном чертеже и лорде Раймонде, мощный поток рождается из незамеченного источника. На редкость подходящая формула, но атмосферу закатных дней цивилизации в «Последнем человеке» создать всё-таки не получилось. Герой Шелли стоял на берегу, глядел куда-то вверх, где, как ему казалось, должны быть звёзды, забыв о том, что когда болтаешься вниз головой, никаких звёзд не разглядеть. Лишённый франкенштейновского программного лаконизма, этот роман 1826 года захлебнулся в мелодраматических излияниях и парламентских интригах, превратившись, на первый взгляд, в апологию возвышенных характеров, которая и не пытается спрятать от читателя нагрудный медальон с изображением покойного супруга романистки. А всё-таки на редкость странная книга, асимметричная, несуразно многословная, с какими-то младенчески невинными ошибками — например, спойлером в заглавии, необъяснимым пиететом группы выживших перед английским лордом или граничащей с комизмом чувствительностью главного героя к смертям: он годами наблюдает за массовым вымиранием человечества (часть третья книги), но вплоть до конца стенает над каждым трупом, будто только что прочитал у Стерна историю о капитане Лефевре. Быть может, непосредственный, не рациональный, эффект этой книги хорошо знаком читающим по-русски благодаря мучительному стилю Радищева: обменять романный апокалипсис на карьерный (писательский) успех — вот что было бы действительной неудачей, а не затянутое изложение или ригидность фабулы. Сама книга воспроизводит параболу художественного и личного крушения в форме подтачиваемого вирусом рассказа: может быть, Шелли хотела разобрать по крупицам ту постепенность, с которой будущее перерождается в пожирателя времени, когда галопирующая поступательность планетарной эпидемии уничтожает водоразделы между часами и днями, неделями и месяцами? Подобно мухам, которые в час отлива собираются на сухой скале, мы беззаботно играли со временем, подчиняясь нашим надеждам. Нет, возможно. Единственное направление, которое разрабатывает автор текста-катастрофы, пусть и вопреки своим намерениям, — это провал, фиаско, dead end, — тупиковая поэтика, ступающая на безлюдные подмостки романтизма, чтобы взять в оборот последнего уцелевшего романиста. Но слушатели Кумской Сивиллы (см. описание проникновения в Сивиллину пещеру в прологе) остаются глухи к предвестиям о конце времён, неразличимым посреди монологов ревности и честолюбия, сентиментальных отступлений и жертвенных тирад. Рядом с «Франкенштейном» этот провал тем более очевиден. Мы как бы присутствуем на демонстрации фильма-катастрофы в старом зале, не обращая внимания на то, как вдоль стен с потолка мелкодисперсным водопадом сыплются частицы штукатурки, как расходятся типовые швы ветхой коробки кинотеатра и трещат, разлетаются в щепку откидные стулья, как расползается полотно экрана, оголяя трещины и пустоты по ту сторону изображения. Но прежде чем подавиться строительной взвесью вперемешку с книжной пылью, успеваем заметить, что луч проектора расщепляется на световые волокна и печатные символы закадрового текста. Как это было бы несуразно: респектабельная, в патине каноничности, эпопея об эпидемии чумы в девяностые годы нынешнего века, о последних вздохах утончённой цивилизации путешественников и читателей, державших под подушками не менее экстравагантные образцы гиперболической монодии, чем «Фьямметта» и «Оберман». О чём же эта книга, если не о том, что стремление написать роман чревато катастрофой, только это не «цена» романа — это сам роман.

 

Пойоменон

На животе и вперёд носом (положение аллигатора), на сухой и внешне твёрдой земле — всё, что у горизонта, расположить вертикально поворотом головы и продлить, запрятав по ту сторону водораздела. Совершенно всё вокруг можно ясно передать: расстояния между видимыми объектами, глубину перспективы, высоту и формы облачных масс, рыхлость разбавленной углекислым газом почвы: лепи из неё наблюдательную вышку, подземный город Чатал-Гуюк, керамический аэродром, снегоуборочные колесницы на собачьей тяге и так далее — всё это миражи из слабой головной боли и циклопического воздуха, пока срастаешься животом с сухой коркой земли. Добраться в Пойоменон. Пугает резкое смещение летательного аппарата, как по шару вбок, вестибулярный подшипник идёт по течению вверх, под самый белок глаза — всей дороги только и осталось что несколько минут до неприятного шлепка об цемент, на шершавую тормозную подстилку. На позеленевшем теле прощупывается кромка небольшого отверстия, телу здесь не повезло, шариковой синей стрелкой, перескакивающей через края листов, был нарисован безопасный проход — как оказаться по ту сторону слабо охраняемой границы, список прилагается: десяток неподъёмных провонявших соляркой приспособлений, о таком невезении будет написано без эллипсисов. Протокольным языком, статьи можно продавать. Дальнейшее определят организмы, подкармливающиеся павшими телами, и с этой аллегорией письменного труда ещё не поздно браться за черновик. Две перекладины — толстое вертикальное бревно и сверху жердь, единственный устоявший крест электрической опоры, промасленный, пропечённый солнцем и в продольных разломах. Без обратного адреса. Туда, где вокруг солнца есть гало. Поверхность земли ребрится, как будто отлив, но здесь даже ветра нет, а «пустыней» это называется разве что на страницах выгоревшего ежедневника, который так и остался валяться посреди той своей «пустыни». Значима только возможность потеряться, которая не является утратой ориентиров, ни даже тем, что называется самолётным подзатыльником (когда шасси уже задевает черепные навесы, хотя в иллюминаторах только горы, горы). Тут нечем подбадривать страх, ни чёрного паукообразного, ни растения с ядовитыми полостями на остриях или волнообразного следа змеи, — и что считать опасностью в начале следующего перехода (осадки в форме града, зеркальные пластины на скальном срезе)? Эта линия впереди, её угловатая изрезанность и отрыв куда-то за край, где широкое дерево под иным углом зрения выступает куском горы, как ножом срезанным. Всё это дальше, дальше, за перегретой полоской земли перед головой, где любая опасность — обман зрения, как град или умозрительный нож вместо молнии, отщепившей кусок скального массива. Отправиться туда значит нарушить доступную осязанию изогнутую шершавую кору, медленно укомплектованную из сгустков травы и перебежек на полусогнутых по серым трещинам в земле, из остова сожжённого, потерпевшего фиаско кузова и дощатых болванок для заградительной проволоки, из всего ландшафта, нисколько не устремлённого в даль. Оставшиеся позади закоулки мест, где нужно смотреть под ноги; уцелевшая в самой себе «информация», которую необходимо только «передавать», избегая повторений и ничего не сохраняя на будущее — от некролога до анекдота, смотря как «передать». Какая-нибудь отметина на автомобильном стекле — сначала птица, потом самолёт, потом скол от подколёсного камня: пока из неё дует, можно высушить глаз.

 

Погребённый дом

После того, как проснулся, человек принимается соображать, почему вокруг него монотонные белые стены, густая чёрная ткань на окнах перекрывает свет, и комната состоит из легко угадываемых худосочных форм элементарной обстановки. Так он начинает обращать вопросы — не к собственным ощущениям, тревоге или расслабленности, а к матовому белому покрытию стен, к прослойке хрупкого материала, за которым всё неизвестнее и прозрачнее выступает окружающий его мир. Само «мир» значит не понятие или совокупность материи, а односложную корректную лексему, быструю и доходчивую, непосредственно приложимую к геометрическим фигурам стен, загрязнившихся в полутемноте, к светлеющей по потолку полосе вопроса: не столько «кто», сколько «где» начал свой мысленный поиск ответа на данный вопрос, и данный себе не по причине непонятной ситуации, а уже до неё, всегда. Существовавший постоянно вопрос, который воплощается перформативно, никакого дискомфорта не создавая, так что тревога остаётся линейной — всё как всегда, если бы не полная неопределённость. С бумажной сумкой и в чёрном головном уборе, плоском от выгорания на солнце, и говоря по-китайски, или даже не говоря — а просто переходя дорогу в том месте, куда не заглядывает почтовый белый мотомобиль, где можно только предаваться стоянию на ветру и наблюдать, как внутри горизонта, как по в пневматической трубке, ползёт серебряная солнечная бляшка или бумеранг самолёта. Точно так же население Сан-Франциско ожидает крупнейшего за последние сто пятьдесят лет землетрясения, повесив перед глазами смоченную в воде хлопковую ткань и глядя вперёд через неё, в табличные уколы круглой, как им кажется, формы, пропускающие изображение в самых общих чертах. Массивная инструкция, иллюстрированная в тёплом учебном, домашнем стиле, — это более ста страниц кропотливых списков и гипотетически прикинутый специалистами по чрезвычайным ситуациям, медиками и сейсмологами сценарий будущей катастрофы: если живёшь неподалёку от сращения двух тектонических пластов, твой деревянный дом разрушен приблизительно на 70 процентов, кирпичный (бетонный, каменный и т. п.) — на 90. Если читать внимательно, можно заметить, что подготовиться к этому сейсмическому происшествию обойдётся не сильно дешевле, чем решать его последствия постфактум, в том случае, конечно, если получится в момент X прикрыть череп хотя бы руками. Выздоравливающий прогуливался по великолепному буржуазному району, усаженному тропическими растениями, это был голливудский рай на холме, где даже ангелам позволено немногое, недоставало лишь антикварных «кадиллаков» с серебряными колпаками на колёсах, и вдруг посреди этого парадиза наткнулся на груду обломков: в ожидании землетрясения местные укрепляли или просто сносили дома, не отвечавшие требованиям сейсмической устойчивости. Выздоравливающий прочёл объявление о специальных работах возле недоеденного экскаватором серо-коричневого строения (если набрать в гугле, вместо здания на фотографии будет показан курган из серого материала, как после авиаудара) и застыл перед горой строительного мусора — обломками жилой постройки, погребённым домом, вспоминая один сработанный без ностальгии пассаж в «Заметках» Богданова о новых районах Васильевского острова, о наслаждении отметить перемену в городе с дистанции личной привязанности к изменившемуся району, с диахроническим отчуждением не от места перемены, а от себя же — который отмечал перемену, раздумывая о новых постройках.