1
Пиджаки были аккуратно, будто рукав одного не хотел соприкоснуться с обшлагом другого, разложены на столе. Между ними затерялся опустевший футляр: гармошку забрали. Под ногами стоявших на веранде людей, набиравших на тарелки мясистое авокадное месиво и пивших мутновато-желтый, негигиеничного вида яблочный сидр, мешались коробки с грудой наваленных в них самодельных CD.
Уверенные, загрубевшие от гитарных струн руки не мешкали, открывая бутылки вина.
Перед тем как пройти к столам с пирогами и сальсой, вновь пришедшие сначала толпились перед столами с одеждой, сожалея, что опоздали. На самом деле все, что тут лежало, и было основной составляющей материальной стороны жизни «скончавшегося от передоза в шестидесятых годах» гитариста Z. Manna (так ошибочно сообщала обложка пластинки). Где была духовная сторона и кто и что там раскладывал на столе, никто не знал, да и вряд ли задумывался, запихивая в пакеты с кукурузными хлопьями привыкшие брать за горло гитару и музыку руки.
Для двух-трех десятков коллекционеров-ищеек, нюхачей, слухачей и вообще редких и едких эстетов Z. Mann умер сразу же после того как записал два альбома. Для тех, кто играл с ним в группе экзальтированного, с экзотическим чувством юмора «Шейха Ербути», неприкаянный Z. Mann с его развинченной манерой держаться на вечеринках и удивительной дисциплиной на сцене, исчез, когда ему поставили диагноз «шизофрения» и одели в смирительную рубашку, — как гитару в футляр. Для преданной ему женщины, до встречи с ним «воскрешавшей» шумерские гимны (записи эти покупали только музеи; людям они были неинтересны), он оставался живым и когда по-настоящему умер, через сорок лет после строчки о собственной смерти.
Его зачали очень легко, в 1942-м, тогда многие мужчины сражались на фронте и женщины начали пополнять слои рабочего класса под лозунгом «все для войны»; в семье уже были дети, но отец хмурился, приходя домой от станка: ему казалось, что жизнь все еще лишена смысла и обязательно нужен последний толчок. В пять вечера дочери до сих пор не вернулись с продленки, а жена лежала в постели, объяснив свое растрепанное бездействие так: «занемогла, наверно, мигрень». Когда она попыталась накинуть халат, чтобы подогреть суп, он потянул ее обратно в постель; давно потеряв интерес к «пустой трате времени», она протестовала, но у него перед глазами стоял мальчик, который, несомненно, будет ученым. Все получилось с одного раза, и доктор вскорости объявил: «у вас сын». Однако когда сын сказал, что вместо химика пытается стать музыкантом, отец прекратил с ним общаться.
Сын продолжал играть в группах и даже аккомпанировал Дженис Джоплин, которая угощала его самокрутками с марихуаной, хранившейся в банке из-под майонеза, но слава к нему не пришла. Он выбирался из сумасшедшего дома только на концерт или турнир: хорошо играл в шахматы, но слишком долго раздумывал над каждым ходом, и арбитр засчитывал поражение. Видимо, и после строчки о собственной смерти он долго решал, стоит умирать или нет, и застыл над своей жизнью в течение сорока лет, как шахматист, размышляющий над следующим ходом ладьи или коня.
На удивленье и умиленье покладистый, витавший в кокаиновых облаках Z. Mann не женился, но несколько лет назад встретил погруженную в ископаемую, древнюю музыку женщину, следившую, чтоб c него не спадали штаны, а также что он питается не только табачными крошками, кокаином и кофе (он был чрезмерно худым). Ее кисти после артрита были вздернуты, как на дыбе; память пропала, и она не помнила, кому послала приглашение на поминки, а кому просто — на посиделки, забыв скопировать некролог в «тело» письма.
А умер он так: после встречи с драгдилером оступился, упал, разбил голову, и на лбу образовалась страшная рана. В приюте для стариков, где он жил, никто не обращал на это внимания, и он покорно гнил три недели, пока она не отвезла его в госпиталь, где он скончался после отключения аппарата, передоверив гитару и голос магнитофону, а естественные отправления и прием пищи — медицинским приборам.
Друзья звали ее «Нина-Наседка».
С морщинистым широким лицом без какой-либо отметины уникальности или красоты, с полуненужными умениями игры на ливадийских и аккадских арфах и лирах, она была зачата совершенно случайно или, если выражаться точней, по ошибке, и сразу после рождения никто не хотел брать на руки красный кричащий комок. Тем не менее эта странная легкость, когда ничто не предотвращало встречи овума со сперматозоидом, впоследствии переросла в полную препятствий, раковых заболеваний и хронического безденежья жизнь.
Позабыв про шумеров, она обходила собравшихся на террасе, вежливо морщась, когда те с излишним милосердием брали в свои ее руку; шепот гостей сливался с шепотом листьев; затем всех позвали вовнутрь.
Когда пришедшие собрались в тесной гостиной и Нина-Наседка включила недавно записанный Z. Mann’ом трек, раздались рыдания: это всхлипывала сидевшая на стуле мешковатая женщина в шляпе, служившей для скрытия бородавок на лбу.
Все время, пока из динамиков доносилось «Aint’t no more cane on the Brazos», она не переставала рыдать.
Мешковатая гостья была вокалисткой, и ее рыдания смешивались с ее собственным голосом на звучавшем в комнате треке, голосом, при помощи микширования размноженном на несколько голосов.
Cоздавалась иллюзия, что Z. Mann играет со слаженным хором.
Пел мощный хор — а в комнате плакал всего лишь один человек.
Остальные, с иссушенной скептицизмом и несчетными летними сезонами кожей, в ковбойках, стояли с тарелками и дожевывали куски пирога. Эти зачинали так же просто и бездумно, как сами были зачаты, между водкой и огурцом.
На треке прекрасные голоса взвивались вверх и обвивали гитару, создавая впечатление целого хора в белых одеждах; в комнате же присутствующие лицезрели мятую шляпу и телеса, заполнившие до краев невнятное платье.
Нина-Наседка подошла к ней и обняла.
Вокалистка была единственной дочерью неопрятного библиотекаря и строгой служащей отдела кадров: они не решались завести малыша, но после девяти лет тихой жизни, чей покой нарушался лишь списанными книгами, которые библитекарь приносил домой и, внося в каталог, ставил на полку, или обсуждением двух-трех человек, уволенных кадровичкой, они наконец легли, как на эшафот, в обрамленную балдахином постель и начали медленно двигаться.
Ни в тот, ни в следующие разы ничего не получилось, и после нагих натужных попыток они решили, что не суждено, и снова принялись закупать тугие пакетики, защищая от посторонних свой священно-спокойный семейный союз. Неожиданно она понесла. Некрасивый, поседевший в двадцать пять библиотекарь даже не мог усомниться, что ребенок его, так похожа на него была какая-то вся потрепанная, как тканевый корешок, неприметная и задвинутая в угол другими книгами дочь.
Дочь обладала невиданным даром, и так чисто и сильно звучал сейчас божественный хор, что верилось, что под этим однотонным платьем и шляпой умещаются несколько человек.
2
Маргарита была приглашена на поминки, чтобы написать статью о Z. Mann’е.
Она стояла сейчас на самой середине террасы в оранжевом шейном платке и красных штанах (а в списке видных журналистов Района Залива — в самом низу), с печальным лицом и вдохновенными волнистыми волосами, как бы позируя и напоказ, по опыту зная, что никто не заглядывается на ее красоту.
Жизни творцов она воспринимала сквозь фертильную призму и даже о Дженис Джоплин, которую Z. Mann так ясно помнил, несмотря на то что все остальные встреченные им битники и хиппари погрузились в мутную жижицу памяти, думала так: «Легкомысленно зачалась и так же легкомысленно испарилась, опрокинув в себя майонезную банищу наркоты».
В эту субботу произошли две попытки, оставившие в ногах и спине ломоту, но когда случайно пролилось несколько капелек, она пришла в ярость и принялась хватать попавшиеся под руку вешалки и журналы и швырять их в закрытую дверь. Раффи, с таким трудом загнанный в детскую, сразу же прибежал; прошел целый час, прежде чем им удалось его успокоить, но после этого настроение было не то.
Музыканты, сыграв несколько песен Z. Mann’a, перешли к собственным композициям, как бы показывая, что, хотя один из них умер, музыка и профессионализм жить продолжают, а у Маргариты в голове вертелись фолликулы и фертильные графики. «Сегодня шестое? — думала она про себя. — Шансов в конце цикла почти уже нет, но завтра надо на всякий пожарный попробовать. Сначала в пять тридцать утра и потом в десять вечера, когда ребенок заснет».
Ее сын, шестилетний Раффи, с крутым лбом и кудрями, похожий на чрезмерно активного ангела с картины Итальянского Возрождения, гляделся в стоявшее на полу зеркало, поправляя воображаемый бант. Потом он встал с колен, поклонился игнорировавшей его публике и, опасливо погладив собаку с розовым носом, прошел на террасу, где повстречал двух детей, очевидно, брата с сестрой, схожего возраста, в изжеванных стиральной машиной футболках, с белыми, как будто вареными, лицами и полусонным выражением глаз.
Раффи сказал им «хау ар ю», и в ответ этому было только молчание и недоуменно вскинутые белесые брови: здесь дети, уже научившись у взрослых, блюли границы, пытались не касаться один другого плечом или рукавом, как пиджаки на столе.
«Да уж, Америка — это тебе не Армения», — расстроилась Маргарита и прижала Раффи к себе (когда ей казалось, что в этом месяце в ней наконец завязалась новая жизнь, она испытывала подъем чувств по отношению к сыну, как будто плодородность делала ее намного добрей).
Раффи, говоривший в свои шесть лет на четырех языках: английском, армянском, азербайджанском и русском, — простодушно кидался к любой собаке или ребенку, чтобы обнять, и в то время как собаки были приветливы, дети и взрослые отстранялись и шли мимо с каменными или удивленными лицами, совсем как сейчас, когда Маргарита сама пыталась нащупать чей-либо взгляд, а в ответ глаза натыкались на равнодушие, а руки — на штопор или кукурузные хлопья.
Рты были заняты не разговорами о только что умершем человеке, а горячей водой и едой, руки — кружками с чаем.
Неделю назад у чашки, подаренной Маргарите, треснула ручка, и ее пришлось немедленно выкинуть, чтобы кипяток вместе с обломками не пролился на ребенка. На кружке было написано «Mann Made Music», и рекламировала она его новый СD. Маргарита подумала, что трещина образовалась как раз в тот день, когда он скончался. У нее тоже были язвы и трещины, внутри все болело и ныло, но она не решалась покупать лубрикант, чтобы трения проходили полегче: а вдруг химия все там убьет.
Тут Нина-Наседка к ней подошла, с дешевой чахоткой румян и необработанными пальцами ног, торчавшими из плетеных сандалий. Маргарита, уставясь в пол и разглядывая заплесневелого цвета ковер, соврала, что уже подготовила материал для статьи, разумеется, скрыв, что в голове-то у нее была только постель 1942-го года и копошащиеся в ней, как под прожектором времени, немолодые родители, сотворяющие тело Z. Mann’a, впуская в зарождающийся эмбрион вместе с музыкальным и шизофренический ген.
«Выйдет во вторник, — сказала она и добавила: Извините, мне надо идти».
«А куда же вы едете? Хотя бы возьмите книгу для отзывов из кафе, где он играл!» — попросила Наседка.
Маргарита в этот момент пыталась вспомнить, куда же запропали овуляционные палочки, которые могли определить самый пик, и ответила невпопад:
«Книга, в которой Ербути упоминает, как он выгнал Z. Manna из-за метедрина и ментальных проблем, у меня уже есть, — а потом, в ответ на повторный вопрос, куда же она так спешит, объяснила: Я назначила встречу с кузиной, ведь мать сожгла все фотографии перед отъездом в Америку, две ночи в Ереване сидела на пепелище, устроенном в унитазе, края стульчака даже расплавились и пожелтели, зачем, говорит, вести их с собой, они и так перед глазами стоят».
«Вы про что?» — отшатнулась Наседка.
«У кузины — те же самые предки, и я с ней договорилась, что сделаю сканы для своих потомков, для Раффи, чтоб знали, кто их породил».
Маргарита взяла за руку Раффи и, перешагивая через футляры от инструментов и спотыкаясь о пустые пивные банки, уехала на зеленом пикапе. Все, казалось, было рассчитано правильно, и цервикальная жидкость, и базальная температура, но зачатия не случалось. Казалось, что за планированием живой жизни скрывалось проклятие; рассудок боролся с никак не объяснявшимся врачами бесплодием и ставил диагноз: магический сглаз.
3
Эту гоночную, длинную, узкую жестяную машину на фотографии она до сих пор могла представить до мельчайших деталей.
Сзади плескалось черно-белое озеро, а на переднем плане стояла шестилетняя Маргарита в совершенно незапомнившемся, незнакомом ей платье, с продолговатым предметом в руках.
Когда они возвращались на дачу с вокзала по пыльной дороге, она увидела на траве за забором детского сада игрушку и упросила отца спрыгнуть туда и ее взять.
«Только сломанная!» — передавая ей «гонку», сказал легконогий, с воздушными рыжеватыми волосами отец, но она прижала машину к груди.
Дома он помог ей скрепить верхнюю и нижнюю половины машинки резинкой: у жестяного сокровища были толстые, с красными ободами колеса с рифлеными шинами и ярко-желтые, нарисованные на боках номера. На пластмассовое сиденье можно было сажать человечков.
Прабабушка глядела на Маргариту светлыми льдинками глаз.
У прадедушки был лапсердак и какой-то колпак. Дедушка стоял окруженный рабфаком. Бабушка-географичка сидела рядом с классным руководителем Иваном Абрамычем в гимнастерке с медалями, выделявшимся на фоне давно истлевших школьниц в коричневых платьях. Бабушка приглашала Ивана Абрамыча к себе в гости, и он расхваливал ее соления и форшмак, а потом дал рекомендацию в партию. Вот эта рекомендация в партию в семейной памяти и осталась да еще малосольные огурцы.
Фотографии начала двадцатого века уже ничем не отличались от фотографий самой Маргариты, снятых в тысяча девятьсот восьмидесятом году, когда ей было шесть лет. Они потемнели, будто попали под грязный сапог; бумага была зернистая, темная, будто из печки, и уже мертвые люди ничем не отличались от тех, кто еще жил.
Родственники же все были друг на друга похожи, так как время стерло черты и оставило на потускневшем фоне лишь светлые пятна. Расплывшиеся надписи на обороте, овалы лица.
Множественные лица ухнувших в яму истории предков сливались в одно: в девочку в темном, отороченном белым воротничком платье, державшую гоночную машину, состоявшую из двух половинок. Машинка была одна; однодневные тексты о полусостоявшихся, полностью состарившихся музыкантах можно было множить бесчисленное количество раз. Захлестнуло чувство собственной ограниченности, когда вырваться за пределы себя получалось лишь при помощи дополнительной плоти. Она подумала, что ничего не понимает ни в Z. Mann’e, ни в блюзе, ни в «Бразос» и опять запорет статью.
Праматери соревновались с зеленой жестянкой.
Все они нарожали по девять-десять детей, за исключением сестры деда из Минска: мужа ее заботили только трактора и репортажи из Биробиджана, куда он почему-то хотел перебраться; она мучалась и завлекала его, но безуспешно, а потом он осунулся и стал есть только протертую пищу, но она по-прежнему приходила к нему раз в неделю «за дочерью или за сыном», как заводные часы. Cчастье стукнуло в матку через пять лет после унизительных, убогих попыток его соблазнить (надевала пышные юбки, красила губы, рассказывала срамные байки) — и вот в фотоальбоме младенческие, обведенные чернилами по контуру пальчики, а еще через год началась Вторая мировая война.
C таким трудом пришедший ребенок ушел легко, под залпами автоматов уснув на материнской груди.
Имен остальных мужчин и женщин Маргарита не знала; армянских предков уничтожили турки, евреев — немцы, русских — соседи с большими ушами и маленьким сердцем, приникшие к стенке, коллективизация и Советский Союз.
Она подцепила полиэтиленовую, приникшую к фотографии пленку, достала себя и положила на прозрачное стекло сканера лицом вверх.
Тетя матери пережила блокадный Ленинград, потеряла в голод двух малышей: они стояли на невысокой скамье, двухлетний и четырехлетний, каждый со своей стороны держась за ухо медведя в полупустой, как рай, фотостудии.
Маргарита прикрыла себя пластмассовой крышкой, нажала на зеленую кнопку, волна света прошла справа налево; Маргарита, зажмурившись, ощутила в пояснице резкую боль.
Тетя матери трудоустроилась после войны крановщицей, застудила придатки, и в пятьдесят лет ее увезли на Ковалевское кладбище. Со своими сестрами она не разговаривала после какой-то глупой размолвки, и даже на похороны, не то что в больницу, одна из сестер не пришла.
Под крышкой лежал крутой лоб Маргариты и «гонка». Из-за неудачного разрешения на скане вышел нечеткий продолговатый предмет, но с каждой новой попыткой к Маргарите возвращались кадры и клеточки детства.
Ей было шесть лет. Бечевкой она привязала «гонку» к велосипеду и, затащив его на пологую горку, вскочила в седло и ринулась вниз, ногами не успевая за бешеным прокрутом педалей. «Гонка» подпрыгивала сзади и тарахтела. Сидевшие на поленнице бабки что-то кричали. Одна из них протянула клюку через дорогу; Маргарита попыталась объехать и чуть не грохнулась в пыль. Маргарита подумала, что если бы «гонка» сейчас попалась ей в руки, она абсолютно так же прижала бы ее к сердцу, несмотря на прошедшие тридцать лет.
Отложила в сторону прадедушку в армяке и «Оганеса», подростка, которому удалось бежать от турецких погромов. «Эти потом, Оганес никуда не уйдет!»
При помощи компьютера начала размножать сканированных Маргарит; из принтера вылетали глаза в пол-лица, кудрявые волосы, крутые лбы, становясь все лучше и лучше. Раффи подбежал к принтеру, собрал распечатки.
Маргарита знала, как держать руль, чтобы он вильнул в сторону, когда замечала клюкастых старух. Знала, как падать набок с велосипеда, чтобы не сломать руки, а только поцарапать колени. Но не могла контролировать живую материю при помощи графиков, палочек, дозированного до доскональности секса.
Раффи носился с чучелом серебристой лисы, привезенной из Петербурга кузиной, во время каждой пробежки через всю комнату с размаха налетая на стену. Несколько раз со стены слетала акварель Петропавловской крепости.
Пробежав мимо стола, Раффи его неловко толкнул, и лежавшее на нем фото с «гонкой» упало. Не заметив, Раффи наступил на него башмаком.
Кровавая маска застлала лицо, в висках стучал жар, в такие моменты она не могла с собой совладать. Потащила за шиворот, чтобы оттащить от себя, на кого он сейчас наступал, высвободить себя из-под его башмака.
Раффи пытался вывернуться из ее рук; кузина тем временем усаживала лису обратно на спинку кресла, гладила мех, поправляла свихнувшуюся набок острозубую пасть.
Маргарита вздела его в воздух, держа за ворот рубашки, он висел, как в детстве игрушечный клоун, привешенный к люстре.
Кузина сказала: «Сейчас будем пить чай».
Маргарита поволокла Раффи в ванную комнату, принялась мыть ему руки, а потом всю пятерню положила ему на лицо. Как бы стирала его такую похожесть. Он фыркал и, смеясь, уже простив матери вспышку гнева, пытался пить воду с ее ладони. Она стирала с его лица свои черты, но они не смывались.
После чая с рогаликами она сказала кузине, что Раффи пора уже спать, а то завтра будет зевать в детском саду. Кузина спустилась вниз их провожать. Маргарита попрощалась, стукнулась головой, пока пристегивала Раффи к детскому автокреслу. Распахнула дверь с водительской стороны.
Мимо с диким бибиканьем пронеслась спортивная «Хонда». «Ну и что, пусть бы и задавила». Утопила в бездонную яму педаль, с визгом тормозов тронулась с места, опрокинув гипсовый гриб, охранявший газон.
Вместо дороги глядела на фото с «гонкой» на приборном щитке, и изредка — в зеркало заднего вида на Раффи. Перед глазами стояло увиденное в туалете, на промокашке, красное марево, неожиданный сигнал поражения; забыв о температуре и палочках, она проскочила на красный свет и потом еще один раз, уехала в детство.
4 октября 2009
* * *
Опубликовано в: Русская проза. 2011. Выпуск А. С. 206—213.