Сцена 0
Тревожное высказывание растянуто над въездом в город. Чуть позже в специально отведенном пространстве вокзала два сотрудника проверяют приезжих на языковые соответствия.
Сцена 1
По ходу движения из пункта отбытия в пункт назначения Свидетель минует несколько городских зон. Сначала центральная часть, в которой послойно расположены напластования различных эпох: от более древних к менее древним — пластами налегают друг на друга фабричные здания, переставшие таковыми быть, и культурно-социальные центры. Где-то в зазорах их лабиринтообразных деструктурированных пространств находятся вновь оккупированные под жилое — зоны, наполненные криком, истерикой и театром повседневности субъектов. Все они держат сопротивление тотальности языка.
Более молодые зоны — зоны отчуждения. Маркированы металлическими или пластиковыми поверхностями: например, магазин, или же музей моря, или же поверхность металлической скульптуры. Обозначенные в речи поверхности могли бы стать отличным объектом.
Сцена 2
При первой же встрече с городом желание фиксации происходящего подстегнуто необходимостью, встроенной в тела граждан. Каждый достанет необходимый прибор, нажмет необходимую кнопку, совершит необходимый акт. В данном случае речь, однако, о Свидетеле, а не о гражданине.
Сцена 3
Свидетелю очевидно, что видеозапись впечатлений далее неприемлема, метод исчерпан. К тому же здесь и так чрезвычайно много своих собственных приборов наблюдения — они регулярно распределены по множественным поверхностям. В большинстве своем — вертикальным. Практически все проявления жизнедеятельности субъектов фиксируются.
Свидетелю не остается ничего, кроме как отключить все аппараты фиксации.
Сцена 4
Конечно же, по истечении определенного временного отрезка Свидетель был вынужден задуматься и предпринять акт рефлексии, что означало бы начало нового этапа собственной ре-конструкции.
Во-первых, вопрос внимания — смена направлений взгляда, поиск того, что необходимо выхватить из потока восприятия — или же из его отсутствия. Расстановка акцентов — в том числе. Впрочем, также и невозможность подобрать необходимые слова, чтобы описать переворот.
Переворот — в окончательной и бесповоротной смене направления, в выявлении тех точек, вокруг которых будут разворачиваться и теория, и практика, и метод, и стратегия.
Если Свидетелю и нужен переворот, то это будет не просто переворот тела вокруг головы. Никакой центральной симметрии. Лишь что-то новое — что-то, что еще нельзя описать.
Свидетель вбирает в легкие воздух и выходит из городской библиотеки.
Сцена 5
О городе нельзя сказать, маленький он или же большой — и не только в силу ускользания, с которым город оказывается вне любого определения, но и в силу фатальных изменений аппарата высказывания — теперь больше невозможно говорить о городах.
Как нельзя сказать, большие они или маленькие.
Как невозможно помыслить их протяженность или же длительность.
Город окончательно перешел на систему распределения слоёв.
Причем каждый слой связан с другим не прямым образом.
Это знают и Преступник, и Подельник, хотя, в силу вышеобозначенных изменений, о них тоже говорить невозможно. Речи доступен Свидетель. Но и Свидетель сторонится языка.
Сцена 6
Так какой же смысл при-бытия?
Смысл заключен в простых операциях: остановка транспортного средства, исход из внутреннего пространства транспортного средства, выход в город, проход через сотрудников, проверяющих на языковые соответствия и тому подобное.
Выйти в город — но в него не попасть, проходить точки, перепрыгивать потоки.
И абсолютная невозможность это выразить.
Но если нельзя выразить процесс, можно ли его осмыслить?
Без восприятия — Свидетелю недоступен перцептивный гаджет.
Но что доступно, если собственные аппараты видеофиксации здесь абсолютно бесполезны?
Доступны лишь бессмысленные сопряжения полуприсутствий.
Сеть не расчерчивается — остается лишь речь.
Сцена 7
Смысл при-бытия — в ответе на вопрос города.
Вопрос города, а точнее, его развернутости в космос, то есть соположность города и космоса, которая внезапно возникла на позапрошлом собрании Концептуальных персонажей, прямым и важнейшим образом касается существования Свидетеля.
О себе Свидетель теперь мог бы сказать лишь то, что свидетельствовать не о чем. Та прежняя игра различий, в которой Свидетель пребывал, пытаясь её преодолеть или хотя бы удержать в балансе с собой, дабы не раствориться, окончательно захватывает его.
Выбирать больше нечего, как и нечего решать, поскольку нельзя принять никакого решения ни по какому-либо вопросу, ибо все вопросы исчерпаны, но не в силу собственной исчерпанности, а лишь в силу невозможности своей постановки. Такая постановка более невозможна, поскольку Свидетель упирается в границу, каковая реализуется постоянно либо в облике стены городского собора, либо в облике мембраны.
Свидетель пребывает в бессловесности, ибо не знает, как сказать о том, чего и сказать нельзя. Свидетель не обладает более способностью прикасаться к языку как к другу. Язык окончательно теряет свою пластичность, а значит — впереди и разрушение формы, и её распад на неописуемые элементы.
Ни описаний, ни фиксаций, ни улик.
Сцена 8
Свидетелю очевидно, что между вокзалом и библиотекой расположено несколько улиц, небольшая площадь, покрытая каменной брусчаткой, штук двадцать пять пешеходных переходов, специализированные пункты перезарядки электронных устройств.
Эта сборка — если рассматривать совокупность перечисленных элементов как сборку, что подразумевает возможность помыслить ее целостность и динамичность, и в то же время вариабельность и бесконечное число комбинаций — предполагает существование ряда маршрутов, каждый из которых обладает собственной системой следов и документов.
Речь идет об архиве событий.
Взгляд, помещенный в архив, блуждает между пластическими формами: засвидетельствованные камнем коммуникации маленькой девочки и животного, встречи представителя церкви и маленького мальчика, игры двух детей с большими кольцами-колесами, гигант из семейства кошачьих и миниатюрный бык.
Каменные формы распределены между детьми и животными, что позволяет выстроить определенную топографию неразличимости зверства и детства.
Сцена 9
Тем не менее речь невозможна, а значит, нет никакого смысла в высказывании: «Здесь всё напоминает город детства».
Или же: «Похоже на игрушечный город».
Сцена 10
Свидетель отмечает: метрополитен в городе представляет собой запутанную сеть невозможных коммуникаций. Не так много станций, в иных городах — куда больше. Они распределены по городу так, что ожидать встречи не следует.
Один из первых декретов в рамках Экстренного Языкового Кодирования касался речи в подземке. Запрет на речь был вполне ожидаем, и мало кто из субъектов удивился, когда речь в метро была действительно запрещена. Тем не менее практически никто, за редкими исключениями, так и не смог оценить все возможные последствия.
Одним из таких последствий стало распределение объектов страха нового типа в пространстве городского метрополитена.
Если прежде страх касался разрывов в слое безопасности, то теперь страх переместился в совершенно иную область, определить местоположение которой, используя существующие топографии, было невозможно.
Субъекты стали ощущать — и это прежде неизвестное чувство — особые сгущения, распределенные в пространстве. Не инфернальность, не животное, не терроризм. Нечто совершенно иное. Даже не фрагменты номадологии безумия. Даже не ризомность.
Это были объекты страха нового типа, возникавшие в результате сбоя аппарата молчания, который происходил всегда, когда регламентируемый поток движения достигал коллапса и приводил к внезапно возникавшему звуку, который нельзя было идентифицировать в прежних терминах.
Свидетелю очевидно, что от внезапной атаки ни один субъект не застрахован.
Сцена 11
Тем не менее, городу не угрожает формальное разрушение.
Свидетелю очевидно, что взрывов не будет — все войны упразднены, все противоречия оставлены на поле имманенции, где они, охваченные вечным становлением, рассыпаются, едва достигнув устойчивой формы.
Противоречия невозможны — отмечает Свидетель.
И тут же задается вопросом, какова природа угрозы в городе, где язык, вобравший в себя все возможные различия, не оставил угрозе никакого способа выражения.
Но угрозы не стало меньше. И если объекты страха нового типа распределены по метрополитену как присутствующие, а старые не совсем забытые слова напоминают о том, что город наполнен опасностью, следует быть осторожным.
Сцена 12
Впрочем, в городе, где сам язык конструирует отсутствие прошлого, стирает горизонт и перспективу, не оставляет настоящему шансов хотя бы на игру различий, объекты страха уже совершили свой собственный акт ускользания.
Речь даже не о словах, которыми можно хоть как-то закрепить в речи страх, а затем разделить его с собеседником и выйти потом на уровень преодоления. Речь скорее о том, что ни речи, ни собеседника обрести невозможно. Обмен словами больше не назовут актом коммуникации, он более не предназначен для выражения любви. Слово не сможет стать клятвой или объявлением войны.
Сцена 13
Свидетель садится в электропоезд пригородного направления, схватывая всего лишь одну мысль: язык невозможен. В поезде, в отрыве от привязанности к камню, которым облицована поверхность, от которой Свидетель отталкивается, перемещаясь по городу, нет мелодий. В поездах давно запрещена музыка, единственный звук — звук собственного голоса, свернутый в точку на уровне напряженных связок, в точку, зажатую двумя интенсивностями, которые вырабатываются в безмолвии.
Всё, что бы хотел Свидетель, всё, чего он желает, всё, с чем вовлекается непрестанно в танец — письмо, выведение знаков на поверхности. Письмо оторванное от карандаша, письмо, не принадлежащее стержню шариковой ручки, письмо, недоступное клавишам клавиатуры: украденное письмо вне восприятия.
Собственное письмо Свидетелю не помыслить, ибо все его жалкие попытки вымучить хоть что-то, свернуть событие хоть в какой-то объект, обречены на провал. Но и провала как такового здесь быть не может, поскольку не начато ни одно предприятие, ни одно дело не завершится в условиях невозможности что-либо начать, ибо для начала всегда необходима не только точка отсчета в системе координат, но и способность времени двигаться по геометрическому маршруту. Здесь же все маршруты вне геометрии.
Сцена 14
В полусне, в дремотном танце, проходя полустанок за полустанком, Свидетель обречен на бессловесность в отсутствии события, в отсутствии маршрута движения времени, сочленяя те или иные слова и наблюдая их распад.
Как неудавшийся экспериментатор, Свидетель прекрасно отдает себе отчёт в воспроизводстве всегда одного и того же. В этом отличие Свидетеля от большинства: в отстраненном осознании собственного тела.
Под телом прежде понималась вся совокупность движений, принадлежащая субъекту. Под телом понимался не только кусок мяса, но и нечто другое: движения молекул вне тела, молекул, вырвавшихся из полости рта, из других полостей тела.
Под телом Свидетель понимал завод по производству языка.
Конвейер, который никогда не останавливается. Механизмы, шум которых день и ночь заглушают грохот столкновений, когда молекулы меняют свои траектории и формы. Шум лимфы. Грохот крови. Грохот температуры напряжения, с которым одни сосуды сжимаются, а другие расширяются. Грохот, с которым подошвы касаются пола.
Сцена 15
Проезжая пляж, Свидетель вспоминает.
В память помещены картины мира.
Некоторые из них — как полотна картин, разорванные завоевателями, ворвавшимися в музей.
Там, на пляже, всегда слишком многое происходило.
Разве не на пляже всегда вершились судьбы тела?
На побережье.
Проезжая засеянные пшеницей поля, Свидетель воспринимает невидимое.
Свидетель думает то ли о доме, то ли о космосе.
Полустанки. Заброшенные станции. Линии информационных потоков.
Фрагментированное время. Письмо на случайной поверхности.
В поезде, отмечает про себя Свидетель, никак себя этим, однако, не касаясь, слишком много пошлости. Разве это не описание?
В поезде ритм колес, ритм-анализ, ритм визуальных впечатлений.
Все они фрагментированы. Разве назвать время фрагментом не есть описание?
Или секунды свободы, или секунды знакомых ощущений.
Свобода — это и есть возвращение Утопии, мечта в чистом виде.
Всегда одна и та же мечта, вечно об одном и том же, чего и описать нельзя.
Документы Свидетеля остались в прежнем месте, которое исключено как из поезда, так и из города, так и из пункта назначения, который отсутствует.
Сцена 16
Свидетель, возвращенный к языку, нарастает собой. Свидетель, возвращенный к языку нарастает миром, спотыкается об память, уносящую его в теле поезда туда, где разрыв монотонности мог бы стать новым письмом, текстом, телом, автоматизмом. Или же нарушением автоматизма. Или же каким-либо другим новым словом. И старым словом тоже.
Слова высечены в камнях и висят на деревьях, расположенных за окном поезда. Слова структурируют рост пшеницы в поле. Некоторые слова лежат инопланетными линиями, оставленными пришельцами во время своего визита на эту землю.
Тех пришельцев, их инопланетный разум, весьма затрагивали обстоятельства декрета и регламента языка. Их интересовало, что происходит такого, что никогда уже не произошло с ними. Они уберегли себя от наступления той машины, которая регламентирует речь. И хотя они пробыли здесь целую вечность, они так и не собрали необходимых свидетельств, которые путем эмпирического анализа, направленного на них, могли бы дать либо вывод, либо теорию.
Они-таки сумели сыграть в различение. Но и они запутались.
Тоже поняли всё. Как и Свидетель.
Сцена 17
На выходе из пункта прибытия, на железнодорожном вокзале обстановка такая же, как и в пункте отбытия. Те же сотрудники, те же регламенты. Описывать их нет никакого смысла. Вся свобода Свидетеля растворилась между сингулярными событиями, ушла из вида, как только поезд стал сбрасывать скорость.
Свидетель уже думал о том, что скорость тела отдается в скорости слова.
Свидетель уже думал о том, что слово берет разгон, освобождаясь от регламента.
Свидетель уже думал о том, что регламенту необходимы объекты, а слово, достигая сверхскорости, становится недоступным регламенту, поскольку аппараты фиксации регламента имеют свои пределы и ограничения, которые не могут зафиксировать сверхскорость слова, а значит, зафиксировать слово как объект.
Сцена 18
Выйдя из пункта прибытия, Свидетель понимает, что уже и не вспомнить, с чего всё начиналось, а это — необходимое условие для любого возобновления. Но с другой стороны — может быть, начать с конца — тоже своего рода метод?
Свидетель, в этот самый момент воспринимающий вдох-выдох как процедуру юридическую, справедливо задается и другим вопросом: а возможно ли обойтись без разрушения, и разве восприятие города не показало ему невозможность какого бы то ни было разрушения?
Да, город впечатляет невозможностью всего, но как уже было продумано прежде, само впечатление невозможно — и если подойти с этой стороны, то и разрушить ничего нельзя. Концепт разрушения — из прошлого, но прошлое, непрестанно вычерчиваемое в линию, никак не соотносится с геометрическим движением времени, а здесь, в городе, по-другому и невозможно.