Это не история, не нарратив со смыслом, что-то другое. Последовательность фактов и вовсе не фактов, зацепившихся друг за друга. Что ли обнаружилась такая опция, перформанс наоборот. Одно за другим, соединяемое на лету невесть чем, но – заведомо не каким-то, пусть и смутным авторским намерением. Само собой.
Летом в Риге была вторая Riboca («Рижское биеннале оф контемпорари арт»). Это не государственная программа, частная. Делает Фонд «Рижская Биеннале современного искусства», тут детали, если. Софинансирование от Креативных программ ЕС, чего-то такого. Место: Andrejsala (Андрейсала, тут двойное ударение – на первом и втором а), Андреевский остров, бывшая территория торгового порта, часть его. Раньше, лет двадцать была заброшенной (собственно, такой и остается). Дальше, вниз по реке порт есть, крупный. Левее – если смотреть на реку – порт пассажирский. Ну а промежуток оставался (и остается) бесхозным прогалом. Пара портовых кранов, громадный элеватор, здание таможни, затон, какое-то большое зеленовато-желтое кирпичное здание, к которому сбоку – почти как флигель – прилеплена красная церковка (то есть, у нынешней пустоты дореволюционный исходник). Часть, которая ближе к пассажирскому порту, некогда раскручивалась в креативное место. Собирались сделать Музей современного искусства, были всякие арт-мастерские. Тему подкосил кризис, еще 2008-го. Теперь эта часть снова в деле, но с уклоном в сторону ресторанов, вида на реку и круизные паромы.
Территория не то, чтобы запретная, обычно закрытая. Там же эти бездействующие краны, элеватор, в который можно как-нибудь забраться и грохнуться. Не вполне закрытая, чуть дальше от реки за условным забором уже склады, какие-то мастерские, редакция газеты «Диена», портовая бухгалтерия возле затона. А в остальном пусто. Большие горизонтальные плоскости – старый бетон, расползшийся асфальт; другие поросли поросшие травой, будто за городом. В это и вписали биеннале, объекты делались на месте и в привязке к нему.
Название у Riboca 2020-го было «И вдруг все расцвело». Не понять, ирония или искренне. Они слишком важничают для иронии, но какой уж расцвет, когда работы можно отличить от элементов местности только по оранжевым меткам. Да, вписывали – но чтобы до такой степени? Эта местность как «Остров мертвых» Беклина изнутри. Вот так там все, если сойти на берег, за вычетом кипарисов. Тут не то, что вписываемое одноразовое, а любое искусство сразу станет частью окрестностей. Да хоть Эйфелеву башню сюда воткнуть, тут же сделается Андреевским островом. Из чего не следует, что все вышло плохо, наоборот – так очень редко бывает. Увидеть зону, которая – не сказать что собственным несуществованием, как-то иначе – уничтожает, точнее – превращает в себя что угодно. Редко же.
Славное описание биеннале есть у Кирилла Кобрина, «Оно наступило». Там и фотографии того, что я упомянул. Дальнейшее стало раскручиваться именно из его текста. Там упоминался Мандельштам («… огромный заброшенный элеватор, настоящий Замок Зерна и Торговли (как тут не вспомнить Мандельштама с его «Соборы вечные Софии и Петра, / Амбары воздуха и света, / Зернохранилища вселенского добра. / И риги Нового Завета»?) С развитием темы : «о Мандельштаме. Его дед и бабка жили в Риге, а сам он писал потом: «Когда меня везли в город Ригу, к рижским дедушке и бабушке, я сопротивлялся и чуть не плакал». Мандельштам был человек имперский и окраины с их многоголосием, сплетенным из разных специальных языков, не жаловал. А зря».
Мандельштам тут не причем, но у нас с К.К, затеялся мелкий диспут. По мне так О.М. у дедушки с бабушкой не понравилось, о Риге у него вообще ничего нет (это в «Хаосе иудейском» из «Шума времени»). Да и цитата оборвана, полностью так: «… я сопротивлялся и чуть не плакал. Мне казалось, что меня везут на родину непонятной отцовской философии». А дальше: «Вдруг дедушка вытащил из ящика комода черно-желтый шелковый платок, накинул мне его на плечи и заставил повторять за собой слова, составленные из незнакомых шумов, но, недовольный моим лепетом, рассердился, закачал неодобрительно головой. Мне стало душно и страшно. Не помню, как на выручку подоспела мать».
О Риге у него ничего, потому что они ехали на Взморье. («Рижское взморье – это целая страна. Славится вязким, удивительно мелким и чистым желтым песком (разве в песочных часах такой песочек!) и дырявыми мостками в одну и две доски, перекинутыми через двадцативерстную дачную Сахару. Дачный размах рижского взморья не сравнится ни с какими курортами. Мостки, клумбы, палисадники, стеклянные шары тянутся нескончаемым городищем, все на желтом, каким играют ребята, измолотом в пшеницу канареечном песке».)
Мда, серо-белый, чуть бежевый песок у него канареечный… У него там еще и камбалы одноглазые. Но Мандельштам не причем, вопрос другой. Вот у К.К. «окраина», а что такое окраина Империи в начале XX века? Это у меня не местный патриотизм, а вообще: в каком смысле Рига могла считаться окраиной? Сбоку у моря? Так и СПб тоже. Удалена от столицы? Не очень и удалена, а дальше еще и Польша. Небольшой город? Он вовсе не был небольшим. Вот из Википедии.
К.К. уточнил, что термин «национальная окраина» употреблялся официально. Тогда интересно, какой национальности эта окраина считалась. Скажем, руссификация конца XIX века имела адресатом вовсе не латышей, но остзейских немцев. К.К. уточнил, что это не важно: «Все что не великорусское, все нацокраина – особо не разбирая кто там внутри».
Тогда вопрос уже другой, к окраине. Конечно, Андреевский остров теперь ею выглядит. А как было тогда? Четвертый город Империи, сразу после Варшавы, что за структура жизни? И как она обрушилась, не по фактам, а, что ли, произведя какой эффект: взрыв, всхлип?
Тут уже личный опыт: конец 80-х я сам видел, но случай 1914-го не аналогичен концу СССР. Сейчас город был уже в другой структуре, геополитической. Не в непрерывности от Петербурга до Кенигсберга, Польши и далее, а и в самом деле прижатая к морю, жестко ограниченная границами окраина. Причем, функции как бы и сохранились – порт, промышленность и т.п., но влияние города замкнулось. Он на отшибе, «Прибалтика». Раньше-то и море было не стеной, а наоборот. А в списке крупнейших городов СССР Рига на 25 месте, рядом с Красноярском и Саратовым.
И это был уже другой город по населению. К советскому времени исчезли основатели и когдатошние главные персонажи, остзейские немцы. Со всеми их Орденами, историями, Гердером, Вагнером и, скажем, издательством И. Ф. Харткноха, которое, среди прочего, в 1781 опубликовало Kritik der reinen Vernunft Канта (а потом и Prolegomena zu einer jeden künftigen Metaphysik, die als Wissenschaft wird auftreten können, 1783 и Kritik der praktischen Vernunft, 1788). Тогда идиллии тоже не было, в 1799 году издательство уехало в Лейпциг, издав по этому поводу, в 1803-ом, «Историю гонений на книготорговцев Харткнохов в царствование Павла I». Фирма существовала долго, в 1869 году выпустила первый немецкий перевод «Алисы в Стране чудес» Кэрролла (Антония Циммерман, под наблюдением автора). Ну, всякое такое. Жызнь.
Так что тему «Рига до Первой мировой и потом» не совместить с ощущением того, как и что происходило после 1990-го. Совсем другая история. Да это и не столько о Риге, даже не об исчезновении, переформатировании городов, тут сквозит нечто неопределенное. В любом случае, здесь не ностальгия невесть по чему, а о том, как меняется обустроенность пространства. Оно очевидно делается каким-то иным – даже и чисто географически. Как бы все на месте, но это не так, города меняют смысл – оставаясь на том же месте. Ну, на самом деле нет. Они переместились, не сдвинувшись, потому что изменилась какая-то смысловая гравитация.
В следующую ночь мне приснилось, что еду в микроавтобусе с Бродским. Невесть почему с ним. Он не из литераторов и людей, к которым у меня есть или был специальный интерес. Разве что я его однажды переводил, был невнятный заказ от «Иностранной литературы», в начале 90-х, Less Than One – не книгу, сам текст. Отдал, куда-то это кануло. Второй экземпляр послал тогда Андрею Сергееву (может, он меня туда и сосватал, не помню). Сергеев прочел, написал, что нормально, вполне Иосиф. Потом я лениво хотел копию забрать, но не успел, А.Я. погиб.
Ну а теперь немотивированно едем с Бродским куда-то. Дорога непонятная, маршрутка вполне рейсовая, не новая. Можно бы сказать, что едем примерно по Херцег Нови и даже по улице, на которой живет Федор Сваровский, но это было бы уже приятным мне домысливанием. Но места в самом деле примерно герцог-новийские, даже игальские. Бродскому лет 45, мне, наверное, тоже. Он одет по дорожному, свитер какой-то темно-синий, растянутый, на остальное внимание не обратил. То есть, вообще внимания не обращал, потому что никакого удивления не было, а свитер же виден. Едем и едем. Так как-то вышло.
Я и рассказываю примерно об изменениях пространства, его смыслов – самых прагматических. Он молчит, а потом говорит, что тут надо быть точным, всякий такой случай частный, а он историю этого региона не очень-то знает. «Вот Триест – другое дело… хм». О Триесте не знаю уже я. Говорю, что потом посмотрю.
Едем дальше. Машина тормозит – на дороге крупный кот невозмутимо с чем-то возится. Водитель машет руками, отгоняет, кот не склонен уходить, пауза. Бродский: «Вам не кажется, что кошачья харизма или даже пассионарность не распределена ровно по всему кошачьему роду, но выбирает себе определенную масть? В семидесятых-восьмидесятых лучик падал на обычных барсиков, в конце восьмидесятых перешел на черных с белым подбородком и манишкой. Как с этим обстоит сейчас?» Отвечаю, что и в самом деле, черные с белой манишкой давно уже несколько поблекли, а кто вместо них… В какой-то момент были норвежские лесные, но тут уже не понять – может, просто мода. Тогда же стали появляться какие-то невиданные ранее виды, то персы, то экзоты… Пожалуй, вернулись барсики, но это может быть искажением оптики, у меня именно такой, а уж он-то несомненно пассионарен.
Наутро я посмотрел Триест. В самом деле, история немного схожа с рижской. Серьезный торговый центр в средние века, претензии разных государств. С 1382-го у Габсбургов. Главный (иногда единственный) порт монархии. В 1861-ом Триест стал одной из коронных земель Австрии, бурное развитие. К началу XX-го две трети населения составляли итальянцы. Один из крупнейших портов Средиземноморья, а еще и столица Австрийской Ривьеры, на зиму туда перебирался венский высший свет. После Первой мировой отошел к Италии, почти со всем Австрийским Приморьем.
Что Триест Бродскому? Допустим, Венеция недалеко. Как бы его места. Вот и Джойс 10 лет прожил в Триесте, уехал как раз после всего этого, в 1915-м. Джойс, пожалуй, не причем, а надо просто поискать brodsky + trieste. И тут стало понятно, что за «хм» было у него в конце фразы (другое дело… хм). Вот:
To L.G.
To this corner of Grant and Vallejo
I’ve returned like an echo
to the lips that preferred
then a kiss to a word.
Nothing has changed here. Neither
the furniture nor the weather.
Things, in one’s absence, gain
permanence, stain by stain.
Cold, through the large steamed windows
I watch the gesturing wierdos,
the bloated breams that warm
up their aquarium.
Evolving backward, a river
becomes a tear, the real
becomes memory which
can, like fingertips, pinch
just the tail of a lizard
vanishing in the desert
which was eager to fix
a traveler with a sphinx.
Your golden mane! Your riddle!
The lilac skirt, the brittle
ankles! The perfect ear
rendering “read” as “dear.”
Under what cloud’s pallor
now throbs the tricolor
of your future, your past
your present, swaying the mast?
Upon what linen waters
do you drift bravely toward
new shores, clutching your beads
to meet the savage needs?
Still, if sins are forgiven,
that is, if souls break even
with flesh elsewhere, this joint,
too, must be enjoyed
as afterlife’s sweet parlor
where, in the clouded squalor,
saints and the ain’ts take five,
where I was first to arrive.
Картинка в заголовке – оно, кафе «Триест» (601 Vallejo St, San Francisco, CA 94133). Теперь, конечно, следует перевести. Там интересно уже и это: in the clouded squalor, saints and the ain’ts take five. Take five – джазовый стандарт Десмонда (сам ритм от Джо Морелло). Собственно, «возьми пять» = сделай передышку – минут на пять, перекури. Вдобавок тут и размер 5/4, а ритм явно просвечивает в тексте, пятая четверть между замкнутыми четверками. В советское время джазовые лекторы выводили название даже из «держи пять», типа рукопожатие при расставании. Бродский, похоже, обыгрывает тут все сразу, даже в варианте как бы подсознательно русскоязычном, с пятерней – что в исходном тексте просвечивать не могло никак.
Вообще, чем этот «Триест» не частный случай, личный вариант Адрейсалы?
Кафе «Триест»: Сан-Франциско
To L.G.
На угол Гранта и Вальехо
я вернулся, совсем как эхо,
к губам, предпочитавшим
поцелуи словам.
Ничего там не изменилось. Ни
погода, ни окрестности.
Вещи в отсутствии кого угодно
матереют, пятно на пятно.
Холодно, сквозь потные окна до пола
смотрю на жестикулирующую шоблу.
Чисто аквариум: пухлые лещи
разогревают свое обиталище.
Река, повернув обратно,
делается слезой, а реальное
окажется памятью, умеющей —
как пальцами – улучить
разве что хвост ящерицы,
удиравшей в силициум,
озабоченный фиксануть
путешественника в сфинкса.
Ах, твоя златая грива! Твои загадки!
Тощие лодыжки, сиреневая юбка!
Шикарный слух, склонный услышать
в «читать» – «почитать»
Под тенью какого облака
трепещет нынче флаг
твоих будущее-прошедшее-настоящее,
пришпиленный к мачте?
По-над какими простынными гладями
ты дрейфуешь мечтами
к новым берегам, с бусами в руке –
чтоб возбудить интерес в дикаре?
Однако ж, коли грехи прощают,
значит – в каком-то месте плоть
и душа разошлись на равных.
И эта точка – несомненный кайф
рисепшена последующей жизни,
где в передышке медленной курилки
ждут в очередь святые и не очень,
и я туда приду, конечно, первым делом.
Понятно, это не важный-серьезный перевод; часа за три. Зато – логичное завершение всей последовательности. Саму эту запись в нее не включаем, она здесь просто документация происходившего. Или даже не так: какое-то бесплотное существо принялось соединять все, что придет ему на ум. Не просто так, а чтобы приобрести хоть какой-то материальный вид. Ну да, задокументировать себя.