Короткий роман

Зиновий Зиник

Записные книжки: 2000—2023


* * *


Разглядел я карман на просвет —

никакой вроде дырки там нет.

Там лежал мой любимый предмет

много зим, много вёсен и лет.

Сунешь руку в карман, и предмет

возникал там, как личный секрет,

как свидетель постыдных побед

и спасенье от всех моих бед.

Я встречал с ним закат и рассвет

чисто лично, всегда тет-а-тет.

Он, короче, был мой амулет,

но в кармане его больше нет.

Уронил ли его я в кювет

или в ящик с горою штиблет,

но исчез из кармана предмет —

стал предметом, которого нет.

Без названья и явных примет,

никому не известный объект,

был как старого друга привет,

как родная улыбка в ответ

на подарок, как лишний билет.

Станет новым наш ветхий завет,

будет вечер и будет рассвет,

новый год, новый мир, новый бред,

но навечно потерян твой след,

вроде дыма твоих сигарет

в доме, где без тебя жизни нет.

Где ты, милый мой, где ты, мой свет?


* * *


Мы впервые встретились под мраморными сводами метро.

Твоя улыбка была нерешительной лишь одно мгновение:

это было узнавание с первой улыбки.

Я следовал за тобой вверх по лестнице туннеля к выходу

из подземки. Я видел тебя со спины, но изнутри на меня

сквозь плоть и кость смотрело твоё лицо, обращенное назад,

на меня, как будто в рентгеновском снимке

запомнившегося мгновения. Мы запомнили друг друга насквозь.

Когда ты села за руль, я снова увидел твою улыбку

в зеркале над головой и в профиль. Мой взгляд-единорог

попал в ловушку двух твоих улыбок.

Как только наши глаза снова встретились, ты отвела взгляд.

И я превратился в соляной столп.

Когда ты кончала, у тебя по лицу текли соленые слезы.

Ты расставалась с прежними любовниками.

Твой язык растапливал мой соляной столп.

Стена между нами рухнула.

Ты входила в мою тюрьму,

так же легко, как я уходил из России.


* * *


Женщина, тоска моя, зачем ты снова

звонишь мне, снова зовешь меня,

чтобы сказать, что ты больше не та,

кто хлопнул дверью, а та, прежняя,

кто говорил, что прощание со мной —

самоубийство. Как мне, Чертопханову,

больному и близорукому, поверить в то,

что ты и есть тот самый конь,

что выносил меня в седле из беды.

Ты считала меня трусом,

неспособным на верность тебе,

когда ты изменяла мне у меня на глазах.

Уклоняться от роли мученика,

каковым тебя хочет видеть тот,

в кого ты влюблён, это и есть

мученичество. Но я больше не верил тебе,

с того момента, когда

ты стала глядеть мимо меня.

Ты оставалась в другом языке, и я

узнавал в твоём шепоте чужую картавость,

когда твои бёдра душили мое лицо.

В твоих жестах я вижу его взгляд.

В моих мыслях ты слышишь её голос.

Мы делили постель вчетвером.


* * *


Куда завёл нас зов трубы?

Мы за порогом наших судеб.

Мы за границей, и по сути

не те, кем мы могли бы быть.

Не будет больше перемен.

Звонка не будет на урок

И книг, прочитанных украдкой.

Ни бездны, ни измен, а как-то

И так, и сяк, и всё не впрок.

Не будет больше перемен.

А что же будет, мой дружок,

без прежних склок и высшей цели,

где каждый знает свой шесток

и все цветы мне надоели?

Не будет больше перемен.

Где ты одна, и я один,

и нам уже никто не нужен.

Ты госпожа, я господин.

Я без жены, а ты без мужа.

Не будет больше перемен.


* * *


Я сказал, что моя жизнь — тюрьма,

я живу как заключённый.

Ты сказала: тюрьма внутри тебя,

и я тебя освобожу. Ты сама

без спроса вошла в мою жизнь,

вся моя жизнь стала твоей.

И моя тюрьма стала твоей.

Мы теперь оба в заключении.

Я теперь не один в одиночной камере.


* * *


Я вспоминал Честертона, глядя на ночное небо из окна вагона.

Весь мир разделился на телескопистов и микроскопистов.

Телескоп приближает всё далекое.

Микроскоп увеличивает всё близкое.

В телескопе всё огромное становится малым.

Всё малое в микроскопе становится великим.

Я родился в эпоху, когда человек так высоко взлетел,

что смог увидеть земной шар целиком, как в телескопе.

Но для этого человек сначала залез в шарик атома

через микроскоп так глубоко, что сумел расщепить его.

Теперь мы можем расщепить планету, как атом в микроскопе,

и наблюдать в телескоп этот взрыв из другой вселенной.

Я вглядываюсь в твоё лицо на фотографии.

Когда я обожаю тебя, мой глаз как будто телескоп:

ты, грандиозная планета, в этом телескопе у меня на ладони.

Но когда я презираю тебя, ты в моём сознании становишься микробом:

мне нужен микроскоп, чтобы разглядеть всю твою изощрённость.

Под микроскопом ты становишься гигантским монстром.

Я просыпаюсь в ужасе от кошмара близости с тобой.


* * *


Я хочу забыть тебя, всю тебя забыть:

твой цветок между ног, похожий на наглый алый рот.

Я вижу твою смущенную улыбку и доверчивый взгляд,

когда ты трогаешь лепестки бутона

как будто шаришь пальцами в темноте,

куда вслепую может добраться

только мой одноглазый крот.

Джинсы падают на пол. Я вижу, как ты

становишься на колени и, подставляя ему зад,

раздвигаешь две половины запретной зоны,

где мой язык соединял два кольца.

Я хочу забыть, с какой ревнивой жадностью я слушал

про всех твоих любовников, чтобы потом

зашпаклевать память о них своей спермой.

Я вылизывал их следы внутри тебя,

и когда ты кончала мне в рот, мы целовались взасос,

чтобы разделить с тобой вкус твоего прошлого.


* * *


Тебе нужен мой мир, но внутри тебя:

чтобы Россия распалась внутри тебя,

мой Израиль рассеян внутри тебя.

Но чтобы при этом я был вне тебя.

Я с тобой вне себя, больше

и тебя, и меня вместе взятых.

Я всё больше и больше хочу тебя,

чтоб меня было меньше и меньше

вне тебя, а внутри чтобы больше

меня, и всё меньше и меньше

тебя вне меня, и всё больше

тебя, но внутри и вокруг меня.

Ни тебя, ни меня чтобы не было

вне тебя и меня, и так много

и тебя, и меня, нас внутри себя,

что возникнет другой — твой и мой.

Кто он, чей он, кем будет, откуда?

На каком языке закричит?


* * *


Отпусти меня, мой милый.

Отпусти меня, я больше не могу так.

Истомилась, исстрадалась я,

исхудала вся, ну просто труп ходячий.

Я в глазах твоих зрачком была.

На другую взглянешь — я моргнуть не смею.

А глаза закроешь — мне темно.

Ты совсем ослеп. Я больше не могу так.

Правой я твоей рукой была:

ты другую гладишь — я дрожу безумно.

Сам надел кольцо на палец мне —

заржавел тот обруч. Больше не могу так.

Мне твой голос комом в горле был.

Ты заплачешь — я твою слезу глотаю.

Губы сжал — и я без слов стою.

Онемела вся. Я больше не могу так.

Я душой твоею без лица

своего была, а тело где гуляет?

Под забором, за околицей.

Не живой ты мне. Я больше не могу так.


* * *


Он сказал, что так — нельзя.

А вот эдак — пока можно.

Я не я. И вина не моя.

Все это очень сложно.

То, что вчера было нельзя,

сегодня даже нужно.

Излагайте, но не натужно.

И, пожалуйста, без истерик.

Должна быть легкая естественность жеста,

там, где есть место каждому,

и у каждого — своё место,

там, где что ни слово — брошенная кость.

Иначе жизнь обнажит

свою фальшивую сущность

и ты умолкнешь в полном недоумении.

У себя на кухне мы обречены произносить речи

о нашем тотальном безмолвии.

И в этом противоречии — вся прелесть.

Это наш митинг гласности молчанием.

Никто не требует, чтобы ты славил нас, не надо

провозглашать с трибуны наше единство с тобой.

Главное, чтобы ты осознал

свою зависимость от нас,

и был коллективно со всеми,

то есть с нами, не отделяясь,

воображая, что ты якобы с ними,

и что они, те кто вне нас,

были, мол, есть и будут.

Это опасная иллюзия.

Они, может, и есть, но мы

их в упор не видим.

И тебе не советуем.

Мы с тобой делим общий дом.

Общий котел.

Такие дела, дружище.

Надо научиться жить с этой

неопределённостью во всём.

Было и не такое. И не такое снесём.

Так, впрочем, жил и Карфаген,

и Бобрик-Донской. И Шадринск.

Прага, опять же. Трагичность

нашей зависимости от вас

состоит в том, что без вас,

тех, кто указывает нам,

что нельзя и что можно,

у нас не будет никакой связи ни с кем.

А своих слов у нас нет.

Своих слов не может быть принципиально.

Слова всегда ваши.

Без вас мы обречены на молчание.

Когда же ты наконец заткнешься?


* * *


Ты захлопнула дверь своей любви

прямо перед моим носом. Я заперт

внутри тебя. Как мне вырваться наружу,

из тебя к себе? Повернувшись к нему,

ты отворачиваешься от воображаемого меня.

Но я внутри тебя, и потому

в тот самый момент, когда

ты забываешь обо мне, чтобы

обнажить всю себя перед ним,

он смотрит тебе в рот, но видит

внутри тебя лишь меня. Я улыбаюсь.

Твоя пизда улыбается ему моими губами.


* * *


Что за ночь была, что за ночка!

Твоё тело свернулось в комок.

Но взгляд был предельно точен.

Он говорил: ты подонок.

Что мы скрывали друг от друга,

чтобы быть вместе?

Я решал квадратуру круга.

Любовь была местью.

Начало конца и конец начала

слились в одну точку.

Это была ночь, когда ты молчала,

и я не знал, чем помочь.


* * *


Как не забыть замолчать в минуту молчания

в память об убитых в той войне,

которую не дают забыть минутой молчания.

И ещё одна минута молчания в память о катастрофе,

которую не забывают, соблюдая минуту молчания.

И ещё одна война. И ещё одна катастрофа. Ещё минута

молчания. И ещё одна. И ещё.

Так я промолчал всю жизнь.


* * *


Фенхель рос в углу заднего дворика.

Его пушистая головка-зонтик

вздымалась на стебле с каждым днём

всё выше и выше. Я был влюблён.

Какая связь между моей любовью

и фенхелем в углу моего дворика?

Никакой связи. Росла любовь

и параллельно рос, и становился толще

стебель фенхеля с пушистой головкой.

Любовь становилась сложней и интенсивней.

Вершина фенхеля становилась всё пушистей

и распускалась, как зонтик,

с кисточками набухающих зёрнышек-семян.

Я выходил на задний дворик и раздумывал

о моей любви, наблюдая рост фенхеля.

Фенхель был не более, чем свидетелем моей любви.

Когда произошёл разрыв, фенхель стал старым и уродливым,

с шапкой-зонтиком, пожелтевшим и жухлым,

похожим на старый укроп. Из свидетеля он

переквалифицировался в метафору. И засох.

Это была метафора умирания моей любви.

Я любил этот фенхель. Но разлюбил метафоры.


* * *


У меня есть такое мнение:

они больше не нужны друг другу.

Один вышел в гении, другой —

не и иначе как жиз.

Один улетает к югу,

другой — в московскую жизнь.

Костёр в тумане не светит:

у каждого своя лампочка.

Он её гасит, когда захочет.

У каждого свой выключатель.

Опять же, дети. Он хлопочет.

Они его величают: папочка.

Самодостаточность — ключевое слово.

Мы и без вас переживём,

ни в чём себе не отказывая.

Питание трёхразовое.

Кишки наружу. Полчерепа снесло.

Когда в глаза с утра ударило солнце,

ничего не было видно из моего оконца.

А потом всё метелью занесло.

Но музыка одна и та же

с каждого этажа:

«У нас мангал, тандыр и духовой оркестрик.

Всем вам будет мангал, всем вам будет тандыр.

У кого на могилке поставят крестик,

а кого поставят раком —

всё как мы любим, до дыр.

Приходите с детьми и собаками!»


* * *


В моём баре за столиком напротив

трое негромко обсуждали убийство

четвёртого: будущая жертва

входит в бар, садится за свой столик.

Но стул подпилен, петля накинута,

ножи заточены, контракт заключён —

он грохнется на пол со связанными руками

и с перерезанным горлом.

И тут один из заговорщиков перехватил

мой взгляд: он понял, что я услышал

их разговор и знаю об их заговоре.

Он разглядывал меня и явно обдумывал:

убить меня или не убить?

С тех пор он каждую неделю подходил

к моему столику и проводил со мной

профилактическую беседу. Он пытался

выяснить, что я собираюсь делать

со своим знанием его тайных намерений.

Но я все эти месяцы честно промолчал.

Это убийство меня не касалось.

Я не был знаком с их будущей жертвой.

Мне было наплевать. Он не верил.

Снова подсаживался к моему столику,

спрашивал о семье и друзьях, о работе.

Покупал мне дринк. Пытался выяснить,

что я думаю о том, что я услышал.

Почему в баре за всё это время

не появилась жертва их заговора?

Может быть, кто-то проболтался?

Он начинал доверять мне и готов был

обменяться телефонами. Я уклонялся.

Он снова спрашивал о том, о сём. И снова

угрожал или предупреждал об опасности.

Описывал возможный жуткий ход событий.

Я обещал себе больше не появляться в этом баре.

Но привычка замена счастью. Я возвращался

к своему столику, чтобы следить

за его взглядом, жестом, походкой.

Однажды мой собеседник исчез:

наверное, его самого прирезали.

Я разглядывал фотографии убитых

в газетах — искал сходство в лицах.

Но по привычке ждал его взгляда из угла.

Было ясно, что он не вернется. Угроза миновала.

Несколько дней после этого я находился

в состоянии божественной легкости.

А потом я стал тосковать по нему.

Я вспоминал его вопросы, его цепкий взгляд.

Была ли в этой цепкости явная угроза

или скрытая просьба о помощи и надежда на близость?

Однажды ножка моего стула в баре подломилась,

и я грохнулся на пол, но ничего не повредил,

не наткнулся на нож, не влез в петлю.

Случайное совпадение?

Он держал мою жизнь крепкой cюжетной петлёй.


* * *


Смысл жизни в её замедлении. 

Стоп машина. Пришел твой черед

оказаться в канаве, где время 

от виска струйкой крови течёт. 

Обгоняйте меня, обгоняйте,

я уже никуда не спешу. 

Только газом своим не воняйте,

обгоняя, я очень прошу.


* * *


Я понял: промедление опасно.

Внутри меня выросла опухоль.

Я стал морить её голодом.

Я выжигал её жаром пустыни,

выдувал северо-восточным ветром

и умерщвлял её вечной мерзлотой.

Она сморщилась, скукожилась,

превратилась в ошмёток лишней плоти

и была исторгнута из меня

вместе с другими телесными отходами —

завистью, ревностью, с мочой и дерьмом.

Я вздохнул облегченно.

Я наконец избавился

от своей последней любви.


* * *


Ты сказала:

«Я ношу тебя внутри,

как своего ребенка, я гляжу на себя

твоими глазами, ласкаю себя

твоими руками».

Ты сказала это вчера. Но сегодня

выяснилось, что этот ребенок

родился мертвым.

Он умер с открытым ртом.

Наша любовь — труп? Как известно,

у трупа продолжают расти

ногти и волосы. Эти ногти

будут царапать твоё сердце,

эти волосы — щекотать твои губы изнутри.

Ты не уйдешь от меня просто так.

«Это — иллюзия», сказал патологоанатом.

«Ноги и волосы не растут после смерти.

Жировой покров уходит,

кожа у трупа оседает, и от этого

обнажаются корни волос и ногтей.

Кажется, что они выросли».

Merry Christmas, baby, Merry Christmas.


* * *


У меня в доме испорчен домофон. 

Человек стоит у моих дверей и жмёт на кнопку. 

Я слышу звонок и говорю в переговорную трубку: «Кто это?» 

Но домофон испорчен и человек меня не слышит. 

Я знаю, что он внизу.

Он не знает, есть ли кто-нибудь наверху.

Он упорно жмёт на кнопку звонка.

Я не могу открывать нараспашку двери Бог-знает-кому. 

Бог-знает-кто может оказаться грабителем, насильником, лжецом.

Или идиотом, завистником, ревнивцем, тираном.

Или заурядной сволочью. Бог-знает-кем. 

Я всё это знаю. Я готов общаться со всеми.

Но человек должен себя опознать.

Назови себя, и я открою тебе дверь.

Признайся, кто ты. Дай мне знать.

Раскайся. Я тебя слышу.

Это ты меня не слышишь. 

Человек уверен, что меня нет дома.

И он молчит. Он жмёт и жмёт на кнопку

испорченного домофона и повторяет: 

«Боже мой! Боже мой, где ты?»