В четырех стенах мира

Кирилл Кобрин

Осень 2020-го. Нужно было дождаться второго локдауна в Риге, чтобы прочесть «Путешествие вокруг моей комнаты». Хотя поначалу не был уверен: «прочесть» или «перечесть». Может и читал когда-то, в те времена, когда читалось привольно, когда было полно свободного времени и напитки лились рекой. Не затесался ли Ксаверий де Местр в некий перестроечный или раннепостсоветский сборник, вроде «Французской повести XVIII — начала XIX вв.», «Европейской прозы сентиментализма» и проч.? Ведь уже не упомнить из тех прекрасных книг ничего, почти ничего, ну Шатобриан там промелькнул, как ни странно, что-то про индейцев, да Бенжамен Констан, столь любимый Вяземским и Л.Я. Гинзбург. Из-за воспоминаний про Констана в связи с невспоминаемостью Ксавье я, сидя в полуобустроенной рижской квартире, после переезда, пришедшегося на вторую волну Короны, принялся листать том Вяземского, который в позапрошлой жизни издали в советской серии «Памятники эстетической мысли». Ну и чтобы не сойти с ума от комбинации «ремонт+переезд+локдаун». Вяземского я чуть ли не наизусть когда-то выучил, хватаясь за все его, что попадалось на глаза, даже за данный памятник мысли эстетической… И была мечта разориться на собрание сочинений, выпущенное в конце XIX столетия С.Д. Шереметевым. В девяностые я часто бывал в Питере и останавливался у своего тогдашнего приятеля поэта П. Пили мы с П. прилежно; похмельные утра я проводил в его кабинете, валяясь на раскладушке, перелистывая то один, то другой том шереметевского собрания. Издания основательные, как положено в тот бородатый век, с золотым тиснением и без перевода с французского на русский. А князь записывал иногда в тетрадки свои на французском, которого я не знаю. Чистейшее из искусств – старый резонер Вяземский, в вечном своем потрепанном халате, с сигаркой во рту, на курносом носу круглые очечки, тиснутый для назидания современников и потомков мужем его внучки, князем же Сергеем Дмитриевичем Шереметевым. Впрочем, со времен похмельного лежания на раскладушке в кабинете поэта П. прошло много лет, двадцать пять примерно, никто не помнит ничего. И вот сегодня камбэк эпидемии плюс житейские обстоятельства побудили меня опять листать Вяземского. Первым, что я обнаружил в потрепанном коричневом томе, который напечатало издательство «Искусство» в год смерти Андропова, оказалось: «Неволя была, кажется, музою-вдохновительницей нашего времени». Это тридцатилетний князь о «Кавказском пленнике» двадцатидвухлетнего Пушкина. К Пушкину я, увы, еще вернусь. Но пока о Ксавье де Местре.

В общем, пришлось снизойти до гугла и проверить. Нет, не было «Путешествия вокруг моей комнаты» ни в какой антологии переводов с французского тех блаженных времен, когда переводчики могли себе позволить медленно пережевывать переводимое сочинение, не спеша прикидывая, как бы им половчее выразить его в другом наречии и для совсем других людей. И вправду, вот уж кому не повезло с концом советского, так хорошим переводчикам. Кто бы сегодня разрешил Николаю Любимову медленно заныривать в Лескова и Тургенева перед тем, как браться за Пруста? Кто бы дал ему пару лет для настройки чужих лексических струн по интонационным камертонам родного языка? Кто вообще предоставил бы ему (нам) время просто подумать, собраться с духом и мыслями, и сделать поражающую воображение работу? И кто нам сегодня позволит читать одну за другой две тысячи страниц о Сен-Лу и Мореле, об Альбертине и Жильберте, о бабушке и Франсуазе, о том, как Одетта иногда вставляла в свою речь английские слова, чтобы казаться posh, и как она звала избранных на чай, именно на чай, а не кофе, ведь в высшем обществе положено было быть слегка (но только слегка) энглизированным? Никто не позволит, да и сами мы себе не позволим. Вот в чем проблема, сами. Дело не в проклятом неолиберализме, что беспощадно гоняет интеллигента по адовым велодорожкам прекарности, нет. Дыхание не то. Было стайерское, а стало даже не спринтерское, нет, истерическая одышка, судорожные всхлипы астенического синдромщика. Астматик Пруст смотрит с того света на нас с укоризной: близость курносой, что столько лет ночевала на кушетке его обитой пробковыми обоями комнаты, добровольного узилища, сладкой неволи, не сделала прерывистым дыхание его прозы. Убыстрила – конечно. Но и все. Собственно, последние тома «Поисков» – монструозно раздутое путешествие Пруста вокруг комнаты, куда он себя заключил. Закончил же он путешествие, отправив Марселя в Венецию, одну часть своих героев на тот свет, а другую – по направлению к Вульгарности, невообразимой в первых томах. Принц Германтский женится на буржуазке Вердюрен, а герцог Германтский, покоцанный жизнью старичок, похожий, тем не менее, на «прекрасную античную головку, поврежденную временем, которыми мы тем не менее с гордостью украшаем свои кабинеты», сходится с Одеттой. Так и устроена эта эпопея, по нисходящей спирали: трагедия пыточной ревности Свана возвращается параноидальной драмой Марселя, драма Марселя возвращается опереточным фарсом герцога Германтского: видавшая виды Одетта стала пленницей в гроб сходящей посредственности. Я часто думаю об удивительной злости, нет, не злости, а злобности последних томов «Поисков». О том, как сложный, нафаршированный крошечными психологическими пружинками, миниатюрными социальными шестеренками мир грубо упростился; то, о чем и помыслить нельзя было в первой книге, безо всяких препятствий, просто и естественно случается в последних двух. Ответ, наверное, таков. Сразу после войны Пруст заточает себя в комнате с пробковыми обоями, но в отличие от нашего времени, болезнь не вокруг, а внутри, в нем, в самоизолянте; задыхаясь, он тянет лямку своей эпопеи, но на страницах все меньше и меньше воздуха – как и в его легких – и все больше и больше яда. Обреченная, мстительная мастурбация на закрытый, больше не доступный для Пруста мир – вот что это такое. Пруст кончает, роман кончается, мир распахивает двери пробковой комнаты и входит в нее светом, воздухом, шумом печатного станка. Так бы и назвал эти последние книги: «Путешествие задрота вокруг своей комнаты».

И все равно Пруст – герой, а мы так, хлюпики жалкие. Закрыли на пару лет, в основном даже и не в комнате, и не в квартире, а в городе, в стране, на своем континенте, а мы уже и скулить. Да дверь снаружи заперли, зато сколько времени подарили, мол, нате, вот оно. И что же вышло? Да ничего. Непрочитанные списки того, что стоит почитать в локдауне.

В одном из них, почему-то в Irish Times, я наткнулся на Ксавье де Местра. Вспомнили, на тебе. Ирландцы. А я сам по себе не вспомнил – даже не смог вытащить из памяти, читал я «Путешествие» или нет. И вот здесь (отступление про Пруста и переводчиков заканчивается в данной точке, и я возвращаюсь к главной своей теме) пришлось снизойти до гугла и проверить. Нет, не было этой вещи нигде до 2003-го, когда она вышла в издательстве «Грейта» в переводе Ф.И. Смирнова и сопровождении его же статьи. Не считая, конечно, вот этого: «Путешествие по моей комнате. / С французскаго перевел Кряжев. Москва: В привилегированной типографии Кряжева, Готье и Мея, 1802». Хотел бы я знать, кто такой Кряжев, который и типографией владел – совместно с господами Готье и Меем – и книгу Ксавье де Местра перевел. Вот еще интересно – читал ли сам автор русскую версию своей безделки? В 1802-м Ксавье де Местру, судя по всему, приходилось несладко: с русской военной службы уволился в чине капитана, перспектив не открывалось никаких, пришлось открыть в Москве художественную мастерскую и снискивать пропитание уроками живописи и рисованием миниатюр на заказ. Заплатил ли Кряжев автору? И как вообще в те далекие времена копирайт был устроен? Надеюсь, заплатил-таки. В любом случае, Ксавье, думаю, не пропал бы – его старший брат Жозеф в том самом 1802-м оказался в Санкт-Петербурге сардинским посланником. А он был человек со связями.

Надо сказать, что о младшем брате де Местре я услыхал впервые благодаря старшему. В СССР к Жозефу снисхождения не имели, вражина ультракатолическая, что тут скажешь. Но упомянули где-то в примечаниях к Мандельштаму, плюс, кажется, к самому Марксу. Ну и, конечно, к «Русским ночам» князя Владимира Одоевского; ведь даже название этого сочинения восходит к «Санкт-Петербургским вечерам» Ж. де Местра. А вот про Ксаверия узнать оказалось еще сложнее; да, изредка его имя всплывало в кропотливой советской пушкинистике (я же предупреждал: опять об Пушкина), но сей род сочинений не про меня как был, так и есть. «Путешествие вокруг моей комнаты» впорхнуло в мою голову, чтобы остаться там – вплоть до нынешних коронавремен исключительно в качестве названия – благодаря вездесущему Борхесу, который, кажется, поставил целью своей баснословно долгой жизни упомянуть всех (не)заслуженно забытых писателей последнего тысячелетия. В «Алефе» я прочел о «бессмертной безделке, которой мы обязаны досугам славного савояра», а неизменно вежливый комментатор издания подсказал мне, о каком савояре идет речь. О нем, о Ксаверии. Идея посвятить вещь перемещению по собственному жилью, сопровождая вояж самыми разнообразными отступлениями, мне понравилась. Примерно в то же самое время я прочел роман Роб-Грийе, где страниц пятьдесят описывалась то ли комната, то ли картина в комнате. Или это был Клод Симон? Неважно. В общем, идея клаустрофобического путешествия по недвижимости пришлась мне тогда по душе. А потом началась какая-то другая жизнь, и я про все это накрепко позабыл.

Да, есть русское издание 2003 года, но, сидя в локдауне в Риге, я раздобыть его не могу. В сети его нет. И я принялся за поиски английского перевода.

И вот (спасибо тебе, библиотека Гутенберга) он передо мной: в синем переплете, с прекрасными золотыми виньетками на обложке, изданный в 1871 году в Лондоне господами Longmans, Green, Reader, Dyer. Собственно, кто из них «господин», а кто просто название фирмы, сказать сложно; поручусь лишь за братьев Томаса и Уильяма Лонгманов, которые в то время вели дела издательства, основывая с другими почтенными джентльменами разнообразные импринты, примером чего публикатор английского перевода безделки савояра и является. Книга издана почти безупречно, листать ее в приложении Books на айпэде – одно удовольствие. Переводчиком указан некий H.A., имеющий привычку выражаться обворожительно, стимпанковски-уютно. Вот, что он в кратком предисловии пишет о Ксавье де Местре, который, кстати, всего за 19 лет до того умер в весьма преклонном возрасте: «His other books are “Les Prisonniers du Caucase” (1815) and “La Jeune Sibérienne,” both of them charming works, containing faithful pictures of domestic scenes with which we are little familiar through other sources». «Charming»! «Faithful pictures of domestic scenes»! О, прекрасные времена, когда беллетристика была источником знания об образе жизни населения отдаленных мест и времен…

Немного покопался и раскрыл инициалы H.A. Генри Эттвелл (Henry Attwell), составитель «Книги золотых мыслей» (пословицы и достопамятные изречения английского народа и его писателей), словаря франко-английских псевдосинонимов, переводчик книги француза Альбера Ревилля «Дьявол» (о, ужас!). Эттвелл явно был человек культурный, филологической складки. Верить ему можно. Ничего больше я о переводчике не накопал, не считая маловероятного его следа на американском сайте Find A Grave, где можно полюбоваться на место упокоения некоего Генри Эттвелла (1829—1902), многодетного жителя штата Вирджиния. Был ли H.A. просвещенным южанином-плантатором, посвящавшим свои досуги ученым занятиям? Или совпадение? Вряд ли мы когда-нибудь узнаем правду.

Увы, наш культурный H.A. не очень хорошо знает жизнь своего героя. Но не будем судить его за то. Времена темные, доинтернетные, кто бы мог ему донести, что Ксавье де Местр после того, как обосновался в России, все-таки покидал новую свою родину несколько, а не один раз, и подолгу живал в Европе, даже подумывал, не остаться ли там. Но всякий раз возвращался в Петербург. И умер в Стрельне. Вот ведь какую жизнь прожил человек, долгую, многоконтактную. Здесь в мое повествование опять лезет Пушкин со своей родней: неугомонные пушкиноведы умудрились надежно пристроить в свои дискурсы Ксавье де Местра – портретиста мамы гения, посетителя салона мамы, папы и дяди гения, супруга тетки жены гения и проч.; но все же я Пушкина от моего сочинение решительно отгоню прочь. Пусть порезвится за окошком комнаты лейтенанта сардинской армии. А лейтенант пусть посидит под домашним арестом. Турин. 1794 год. Ксавье де Местр, оказавшись взаперти, сочиняет «Путешествие вокруг моей комнаты».

Вот мы и добрались уже почти до самого этого «Путешествия». Только я написал это, как вспомнил, что утром в леволиберальной электронной газетке непонятно зачем прочел интервью с Трейси Эмин. Художница Эмин вообще не чужда идеи выставления напоказ собственного жилья. Прославилась она демонстрацией публике собственной постели, усеянной аксессуарами богемной лондонской девушки 1990-х (тампоны, бутылки из-под водки, стайки окурков и все такое). Сейчас, 22 года спустя, Трейси Эмин вдруг принялась фотографировать свою комнату – и себя в ней. Вот что я увидел сегодня утром на экране (перевод мой): «Искусство помогает Эмин привести хаос жизни в художественный порядок. К примеру, “Бессоница”, серия фотографий, которые она делала в течение четырех лет, пока у нее наступала менопауза. “Я не могла спать и принялась делать снимки моей комнаты. В конце концов, я сфотографировала себя, посмотрела на фото и подумала, как ужасно выгляжу. И сделала еще целую кучу – мне показалось это очень интересным. Я больше не была жертвой чего-то внешнего. Я что-то делала”». История не новая для современного арта, конечно. Но тут вот что важно – Эмин начала со своей комнаты и закончила собой. И это не только нарциссизм. Тут чудится почтенная традиция. Она даже не от Ксавье де М., а от Монтеня, наверное. Ведь это он сидел в своей башне, окруженный грядками с капустой и сочинял примерно следующее: «Такой-то вот персидский царь терпеть не мог детей. Он делал с ними то-то и то-то, а когда оказывался в покоях, где находились дети, сразу приказывал этот дом сжечь, владельца – казнить, его жену и семейство – продать в рабство. А вот некий римский консул детей обожал настолько, что забывал государственные обязанности ради возможности поиграть в обруч или крестик с младшими отпрысками своих слуг и даже рабов. За что пострадал, в конце концов, когда по причине небрежения делами Республики его обвинили в государственной измене и бросили в Тибр. Человеческая природа непостоянна. Если одни говорят, что не любят детей, то, скорее всего, их плохое отношение к потомству связано с собственным несчастным детством, к примеру, с холодностью отца или изменчивым характером матери. Когда другие клянутся в обожании детей, можно подозревать, что они сами не завели таковых. Что касается меня, то я в своем затворничестве предпочитаю книги детям, а прополку капустных грядок любым веселым играм с маленькими сыновьями и дочерьми моей кастелянши. Впрочем, как знать, может среди них есть и мои дети». Да, в умении делать неоправданные отступления, отвлекать внимание читателя на посторонние предметы, блуждать в трех соснах нехитрой мысли, – во всем этом отцом современной словесности (да и искусства) был именно он, бордосец, а не савояр. Монтень, а не Ксавье де Местр придумал схему, согласно которой факт сингулярного нахождения в закрытом помещении неизбежно приводит к плетению разнообразных сюжетов, один ничтожнее другого, после чего следует изложение собственных – самых вздорных или банальных, в зависимости от характера сидельца – взглядов на мир и на себя, любимого.

Вот мы в нашем рассуждении дошли и до этого пункта. Себя, любимого. Года два назад я сочинил нечто вроде романа, в котором герои оказались запертыми в закрытом помещении – только не в комнате или башне поместья, а в вагоне международного экспресса. Как водится в таких случаях, произошло убийство. И его, вестимо, расследуют частным образом, нехотя, как бы случайно, и совсем не те, кому это положено делать по службе. Главный герой немного занят описанием происходящего, чуть-чуть – гаданиями детективного свойства, но, в основном, он рассуждает. О книгах. О напитках. Вспоминает всяческие ситуации из своей жизни. Но главный его конек – разглагольствования об аде, его устройстве, обычаях, размерах, протяженности. Когда я сочинял все это, Ксавье де Местр в моей голове отсутствовал, по крайней мере, в оперативной памяти. Сейчас, когда я прочел «Путешествие вокруг моей комнаты», меня поразило следующее: насколько же, по сути, это одно и то же. Избыток свободного времени, скука, вялая лень, сменяемая припадками лихорадочной суеты, и, главное, досужесть сознания. Книги, которые сочиняют на досуге, особенно вынужденном, чем-то схожи. Они могут быть хороши (как «Опыты» Монтеня), занятны (как безделки нашего славного савояра), просто скучны (как опус автора этих строк), но при всем этом главной их чертой является полнейшая необязательность. Эти книги было совершенно необязательно сочинять, эти книги совершенно необязательно читать. Аминь.

Да, но если они все-таки написаны и все-таки прочитаны, то тут есть о чем подумать. (Под финал два слова о той книге, вокруг которой я хожу вокруг да около уже несколько страниц). Скажем, в случае сочинения Ксавье де М., интересно даже не очевидное сравнение картинок, попавших в поле зрения запертого в своей комнате автора, с нынешними экранами смартфонов, планшетов или лэптопов, по которым вертикально, сверху вниз движутся котики, силиконовые перси, гастрономические натюрморты, алкоголические радости, портреты совершенно на самом деле никому не известных людей, чьи обычно перевранные максимы призваны максимально обогатить нашу внутреннюю жизнь и перцепцию реальности, и прочее и прочее. Сменились носители картинок и их количество, но само их предназначение – быть утехой досуга, безделушкой, пестро обрамлять пустоту существования – осталось тем же. Кто, как не Ксавье де Местр, рисовавший головы и пейзажи и учивший других сие делать, этого не понимал? Он сам, со своей живописной жизнью, удивительным CV, где нашлось место для офицерских патентов армий двух государств, аффилиаций с самыми разнообразными учреждениями, вроде петербургского «Морского музеума» (директор, 1805—1810) или Императорской инспекции военных портов (Великое княжество Финляндское, 1815—1816), не говоря уже о немалом послужном списке участника сообщества под названием «современники А.С. Пушкина» (опять об Пушкина, черт, но клянусь, больше ни-ни!), он сам, славный русский савояр, исполнил роль живописной финтифлюшки, декорирующей скучную пустоту того, что мы по недомыслию зовем историей. Да, так вот: я не о том вообще. Сравнения сравнениями – они все равно (не)удачны. Я о другом. Даже не о том, что лейтенант де Местр в 1794-м лучше проникал в суть психологии военной службы, чем бригадный генерал Наполеон Буонапарте (савояр был на шесть лет старше, но рангом гораздо ниже корсиканца; впрочем, и армии сардинская и французская несравнимой величины): «И в разряде людей, среди которых я живу, как много таких, кто, будучи облачен в военную форму, твердо верят, что являются офицерами, до того самого момента, когда неожиданное появление противника не убеждает их в ошибочности подобного мнения». Это ведь тоже очевидно, безо всякого Ксавье. Но вот что действительно развлекло меня при чтении «Путешествия вокруг моей комнаты», так это рассуждение о том, насколько вечным является искусство живописи, и насколько преходящим, подверженным капризам времени, старения, моды – искусство музыки. Утверждение кажущееся беспочвенным на первый взгляд, но о нем следует поразмыслить. Ведь и вправду, нет ничего более скоропортящегося, чем поп-музыка. Да и Великая Музыка Прошлого уже давно надежно прописана по ведомству шелеста вечерних платьев, звона бокалов шампанского, мельтешения смокингов, блеска ожерелий на надушенных обнаженных шеях, благородства бордового бархата обивки кресел, прочей мишуры, которая знакома нам преимущественно по кино и живописи. То есть, это музыка сохраняется за счет арта, звук за счет образа, а не наоборот. Сегодня истории про темпераментные фэнклубы Листа или Паганини кажутся забавным курьезом (при прослушивании соответствующего плейлиста), но вот от «Происхождения мира» Курбе даже много что знающий о человечестве Твиттер отворачивается в неловкости и задергивает занавесочку. Эта штука актуальности не теряет.

Мое путешествие вокруг этого «Путешествия» завершено. Я смотрю в окно, в раннюю темень балтийского ноября, внизу неявные очертания неспешно ощупывают дорогу мокрыми конусами света, в доме напротив смотрят телевизор, серый экран периодически вспыхивает багровым сквозь постсоветский тюль. Боевик, наверное. В отличие от савояра, у меня нет слуги, так что еду придется готовить самому. Приятно, черт возьми, не покидая дома, вернуться домой после нескольких дней в пути.

(Первый вариант текста был в довоенные времена опубликован в журнале «Носорог»)