Фуга цикад

Андрей Гелианов



Кричат цикады, монотонно лепечет Кедронский ручей, слышно, как в городе заунывно поет ночной сторож.


Начинаю я восхождение на ночную волшебную гору. Медленно, с пятки на носок, сознавая каждое движение, вдох и выдох, как те монахи дзенские, практикующие kinhin или kyōgyō — в то же время: будто лечу я стремглав, пролетаю по нескольку областей за раз — и это немного страшно.

И звезды выстроились над черной пустыней, и образовали фигуру — читая которую, он обнаружил, что проживает жизнь. Я иду, я иду во всех направлениях сразу. Мои шаги, мои ходики, раздаются они, отдаются повсюду, всюду. И стрекот цикад — мексиканских, умбрийских, кавказских — напряженный образ пустыни невидимой, за травой, за тенями.

В год написания этих слов в США на свет выполз из-под земли Большой Южный цикадный выводок. За три года до этого пробудился Великий Восточный. Перед тем, как стать нимфами и выйти из своей кожи с крыльями, цикады могут жить в почве по 13-17 лет. Все это — для того, чтобы несколько крылатых недель отпеть песни, отложить яйца и умереть.

Надеюсь, подобные циклы есть и у богов, и они также спят в какой-нибудь нам не видной эфирной почве, дремлют в качестве куколок-идей или образов. А иначе зачем это все вообще.

Руки берберских женщин, красящих, создающих, выводящих из областей незримого чистые платоновские Цвета в нечеловеческом аду труда в Марракеше 70-х («Тысяча и одна рука») — или Умбрия, край теней, где вино такое густое, как будто налито из сердца — или старые камни, тропы, развалины альбигойских замков посреди Окситании,

— или встреча на тропинке в Неаполе — может, это была Лигурия? — туристы из Америки, изумляются: вот так просто кусок старой стены из римских камней торчит посреди всего? — и всем наплевать? — да тут все сделано из блоков старого мира, уж такого добра навалом — и турист подвыпивший, сперва робко, а потом посмелее расшатывает этот камень, что на него глядит, и тот выпадает с треском — и он оглядывается, мутным взглядом наполненным страхом — но всем наплевать и правда, и он усмехается, и кричат цикады, старое-новое, дыханье перетекает, и вершины мексиканских пирамид вполне могли бы быть за углом в тенях — и закручивается время.

Марокканские смуглые руки напряженно работают перед камерой, ткани и цвет, not a cell phone in sight, just people living in the moment with рабский труд. Приехав в Ереван, первое, что я увидел, буквально первый образ, попавший на сетчатку по выходе из такси — удод, скачущий на газоне удод, красивенький такой, как во сне. Никогда до этого я не видел удода. Не видел и после за все годы тут — говорят, они на зиму улетают в Марокко, сидеть на закатного цвета стенах Марракеша и кушать фрукты. Не дураки. Может быть, все удоды там и остались в итоге? Как Пол Боулз.

Сколь глобально отличие меж помысленным и написанным. Мыслить в огне, но работать в глине. «I Dream in Fire But Work in Clay» — Артур Мэйчен, «Холм Грез». Не мыслить — грезить, спать наяву. Литература — управляемое сновидение. Когда я прочел «House of Hidden Light», 99 лет не переиздававшийся, мне казалось, что это самый прекрасный текст в мире.

Два чела из Золотой Зари прогуливаются по Лондону, ночному, контурно-преображенному по логике потаенного света. Потом Мэйчен много гулял один («The London Adventure or The Art of Wandering», первая настоящая книга о психогеографии, за 7 лет до рождения Ги Дебора), но вдвоем с Артуром Уэйтом у них выходило лучше.

Глупый, построчный почти, комментарий какого-то пожилого масона, все сводящий к интрижкам и шифрам. Но нечего ему было сказать про тайну встречи в ночной прогулке рассвета, ибо нет иного огня, чем солнце. Сэр Томас Браун — «Life is a pure flame and we live by an invisible sun within us». И не путайте огонь с тестостероном, да. Не переставляйте светильники.

О некоторых вещах лучше не рассказывать, точнее просто нельзя рассказывать вообще никому и никогда. Есть башни, и есть ворота, и есть тоннели, и есть проходы, навеки закрытые для меня теперь, и я должен был бы о них забыть, но я не забыл, так что будет вот так. Непрерывно вьющаяся спираль. Забыть о понятиях направлений — значит снова вспомнить суть. Сама суть ничего не «значит», но посмотри, откуда значилка-то растет.

Все перепутано — что? где? вопрос, ответ, все формы я смешал, и мне названья нет. Проводилась многоэтапная & кропотливая работа по несовпадению с максимально возможным количеством векторов. И что остается в итоге? Люди не идут никаким путем, ни путем жизни, ни путем смерти. Вихрь носит их, как солому. Можно ей набить чучело мироздания.

Эта роль одинокого наблюдателя-исследователя жизни, ковбоя-психопата, стреляющего на скорость словами, не прикасаясь к реальному — она разве моя? Или я ее принял однажды, стащив из чьей-то гримерной? Чья она? Это оценивание человечьих масок и пошаговый расчет моделей их поведения без вовлечения (но возможно ли?). Говорят, чтобы понять жизнь, надо просто жить и не забивать себе голову — насколько же это очевидная ложь.

Беспредельность разверзающихся дверей и гранул голоса. Необходима особая медленность для Работы, она не занимает дольше времени в плане количества (о это царство количества), она качественно меняет существующую среду времени через структуру восприятия, что логичным образом воздействует и на время, ведь время — сумма, выхлоп. И именно эту медлительность нам никогда не дадут другие. За нее нужно сражаться. Медленно, как империи, и даже медлительней их. Еще раз, чтобы понять самому: время мы не чувствуем напрямую, но как сумму действий и чувств — которые тоже действия, ведь они занимают время.

Тиха была майская ночь. Неприкаянные души призраками мелькали над речными потоками, звонили подземные колокола. У нас в Силезии считалось: если в полночь увидишь падающую звезду, копай у себя в саду — найдешь клад. Звезда упала внутрь меня в том мраке.

Чиабатта на вкус как Ливий. Продолжаю идти, в разных днях и годах, подмигивая себе нервным тиком. Пробираюсь среди старых камней на горе. По темным улочкам Умбрии. Все яйца в одну лунную корзинку. Когда все, с чем ты еще ощущаешь сродство, это древние мегалиты, значит что-то с тобой серьезно не так. Маленькая дочь Джулиана Коупа плакала: «нет, папа, пожалуйста, только не снова камни». Мне кажется, сны человеку снятся только затем чтобы он не переставал видеть.

Не могу развидеть цветы как буквально цвета. Логично. Это не цветок красного цвета, это красный — цвет цветка. Когда-то впервые увиденный кем-то. Витгенштейн на смертном одре размышлял, что такое цвета, и как о них говорить. А какой будет моя финальная тема продумывания? А твоя? Есть ли темы, которые для этого не подходят? Из которых нельзя вывести все, вообще все остальное?

Обонятельные нейроны обновляются раз в сорок дней. Субъективно мы продолжаем чувствовать один и тот же запах. И только японские поэты давно прочухали, что сакура всегда разная. Весь этот так называемый мир — развод лоха в наперстки уже на уровне восприятия — но тут уже слишком страшно, чтоб продолжать. Ты пойман там, где нет пространства.

Мучает бесконечность образов и интерпретаций. Если можно сказать что угодно о чем угодно — и в итоге, при известной сноровке, все равно вывести истину, не проще ли вернуться назад к Гермесу и совершать ему возлияния? Наглость — второе счастье, а в чем первое? Судьи ада признали, что произошла какая-то ошибка, но Сунь Укун все равно устроил скандал и вычеркнул из книги мертвых свое имя, «а также имена своих подданных» — вот они наверное были рады.

Мир забытых разговоров, переулки неоконченных фраз, такие яркие, но вдруг, переводишь точку обзора, и это все картон — и еще, никто кроме тебя уже этих слов и забав и не помнит. Да и ты сам уже не уверен, что все было именно так. Ты же все превращаешь в сюжеты. Как можно доверять полуночному рассказчику.

Привычные темы для обсуждения явно пропитаны неким смыслоклеем, который выпрямляет любой закладываемый крен темы в привычную сторону уже-наличного восприятия. От этого рождается тяга к экзотицизму. Стремление использовать новые, все более странные образы и сочетания. Но и к ним привыкаешь по мере. По мере восхода на гору Меру.

И это пока все еще работает, хотя уже приедается. С какими образами будут жить будущие поколения, я понятия не имею. Может быть, это и нельзя уже будет назвать жизнью. Может быть, и уже — нельзя. Тенью жизни (Umbra vitae). Звезды, встав в зеленую ночь, начинают свое морозное шествие.

Ходьба, я иду и иду, вокруг Башни-Бездны. Помню март взорванного метро — какая все же тогда была плотность событий — и того странного чела, который при первой встрече прямо вывалился из узкого петербургского здания, где жил на самом верху, и упал резво в снег, улыбаясь. Локи-явление. Потом наверху сидели, он играл с другим типом в шахматы — возможно на девушку — а потом такой, раз, и мечет мне в голову металлический молоток для мяса. Не задумываясь, увернулся, а если б нет? Кажется, я украл у него в отместку что-то из книжного шкафа — Майринка? Всю ночь бродили потом по мифу, и голодный дух подбирал на улице из пакетов съедобный мусор и ел, и пил, и помахивал тростью.

Они — точно сон. Точно трава, которая сейчас завянет. Которая к вечеру будет срезана и засохнет. Все это так глубоко теперь под потоком времени. Совсем другой мир, которого больше нет. Как же в этом лифте поворотной осенней Башни умещался огромный знакомец, известный бандит на Севере. Утрамбованным, он чувствовал себя неуютно, и это было очень комично. В Иераполисе в Великой Фригии есть статуи, которые ходят с места на место; и звучат мелодичные голоса каменных дев.

Где теперь те пыльные особняки, в которых таились тени, и девочки, слишком рано понявшие что-то древнее, грузом рухнувшее на них, пропитавшее их глаза. Наверное, теперь все это живет только внутри меня. Миру нового образца не хватает пыли, патины, паузы, промедления. Даже только лишь пятнадцать лет тому, это было совсем другое, что произошло, материя потеряла прозрачность, тонкость, открытость, или же это больше про мой собственный ум и плоть?

Дело ведь не в морщинах, не в изменении консистентности мышц, не в накоплении боли и страха в глазах, а во времени, в доступном объеме и качестве времени. А ведь страшно подумать — что и в молодые годы люди порой запирают себя, например, в зубрежке или чем-то еще — и им даже не с чем сравнить, чтоб понять, что они теряют.

Вот например — вместо того, чтобы писать диплом (препод, впрочем, все равно умер, и в гробу смотрелся так странно, как торт в форме препода), чел тогда заблудился в лесу дождевом в Карелии, искал, искал путь в буро-влажном месиве, и увидел зеленый огонь светлячка, и пошел туда, куда он указал и выбрался по тропинке. Куда выбрался? Восхожу один я на дорогу. Когда можно сказать, что жизнь прожита? Запылен кувшин, но не выдохся дух.

Так много мертвых вокруг меня. И все же ночь живет, живет гораздо полнее дня, в небесном пульсе, в корневом бездны дрожании. Пурпурно-пряным запахом растений горит пространства огненный цветок. Дивной формы жемчужины в потоке бреда.

Самое страшное в разговоре с простыми людьми — профессионально ловить слухом, насколько их речь сделана из чужих элементов, расхожих, тебе известных — как будто они все говорят как одно существо — легкий слуховой случай Фреголи — а что если прозопагнозия тоже корнями в этом — ну типа они и правда все на одно лицо, почти все, почти.

Может ли человек поменять, гм, свою структурную матрицу — и из обывалы-терпилы, или артиста-интеллигента, стать, например, авантюристом или хотя бы средней руки мошенником? Такие случаи были и, кажется, они кончались печально. Верно и обратное: никогда криминальный тип не станет хорошим политиком, он всегда останется вором или убийцей. А потом удивляются. Другое дело, что многие всерьез ничего такого не видят в криминальном коде как законе жизни. Со всеми прекрасными приложениями.

Я долго думал, что же не так с его картинами, почему все производят такое жуткое впечатление, а потом понял, цвета на них, или свет, не знаю, как будто бы они все были сделаны в полнолуние. Бесконечное полнолуние. Вокруг и вовне опять персонально-безлично этой башни осенней. Что же делать теперь с Р.М.? Как разделаться с ним? Да, наверное, никак. Проросло. Схватилось. Всё это было много лет назад. Всего этого на самом деле не было. Утро не приходит, не приходит исцеляющей руки.

Этот миг на границе одним коготком подступающего засыпания (в бессоннице больше всего пугает сама идея слова) после смены, в предсумеречном часу, когда крики детей во дворе, все более походящие на крики ласточек, вдруг отклеиваются от своего значения и парят вдруг где-то просто как внешний звук, как феномен. Есть те, кто не имеют голосов/Или те, кто никогда не заговорят/Из-за вещей, известных им об этом мире.

Как, однако, вращается опыт: то, что у тебя есть, кажется то избыточным, то слишком специфическим, то в целом неустраняемо недостаточным. Эрос как бесконечно раздражающий — во всех смыслах, включая буквальный — принцип. И явь вся обман, а сон сплошная потеря, правда только непереходимая граница между ними, на которой мы только и слышим.

О летняя ночь, как обещающе-ярки цвета твои. Будто звезды ближе, почти как цветки на ограде дома, в который нельзя войти. Переводишь взгляд на мостовую — а она в трещинах, и в пыли, и почти что в сепии: тот отдельный вид старости, который бывает только во снах — потому что это время относится не к тебе, не к тебе лично.

«Ах как хочется вернуться, ах как хочется ворваться…». Шестилетний ребенок, я ощущал щемящую, сердце-рвущую ностальгию, тоску о чем-то несбывшемся — о чем?? — что я мог ощущать?! — все эти прекрасные далеки — в радиоактивный пепел их — не только хонтология растет из таких смутных ударов чистой эмоцией — о том, чего ты не знал — но и «радость» ракетного ресентимента.

В ту раннюю весну столетия WW1 я ходил на какую-то мошенническую работу, пешком, весьма далеко, через парки, дворы, и прослушал в плеере впервые целиком дискографию группы «Коммунизм». По-моему как раз закончил липко-шизофреническую «Лениниану», когда все началось, весь этот сатанизм и ленинопад, и хроники восставшего и с тех пор пикирующего ада.

Я устал идти, опираюсь рукой о гору или о стену. Эти каменные дома, руны гномов. Черный туф, розовый туф. Половина Армении лежит до сих пор в руинах после Спитака, это видно, если по ней проехаться. Например, местечко с чудесным названием Алаверды (в новостях говорят, что сейчас его затопило, меньше всего ожидаешь такого в стране без морей и рек). И эти старые камни в Италии или древний souq в Марракеше, по которым летят бесконечные веспы. А ослики все так же возят грузы, игнорируя ход истории. И каждый человек влачит за собой вереницу чудовищ.

И на площади Джамаа-эль-Фна (место невероятной и древней силы, особенно вечером) все те же птицегадатели и уцененные поджажукинцы. Точно, там же тоже совсем недавно было землетрясение. Минарет Харбуш был разрушен. Происхождение названия площади неизвестно — считается, что оно означает «квадрат без мечети» или «собрание мертвецов». Подсознательное желание приписать землетрясению какие-то политические интенции. Чистое уже безумие.

Фундаменты, обнаженье фундаментов, обнаженье истоков, обнажение трупов, все то, что отрицает наша свихнувшаяся на псевдо-новом цивилизация, всегда нужно им новое, новое, в дне рождения, в дне смерти, развлечение, но не руин созерцание. Что-то есть эдакое в звуке осыпающихся камней. Особенно старых камней. Что-то освобождающее, как будто в них, в этом образе, была скрыта какая-то душа. Надо уничтожать образы, так же, как мы уничтожаем памятники.

Нет, я не имею в виду террористов, взорвавших Бамианские статуи. Скорее то, что имел в виду поздний Годар. А что он имел в виду? Да много чего. Отсутствие рефлексирующей психики у потребителя постмод-культуры, вместо этого набор готовых клише и цитат, замаскированных под элементы реальности. Сама «рефлексия» через шаблонный набор инструментов. Подделка. Процесс, уничтоженный в гешефт результата, больше нельзя переживать путешествия, транзитные состояния, замедление времени, запечатленного, утраченного и обретенного, все шаги затихают, скрадываются, пропадают в кармане ускорения capitalist realism.

И еще: эта прочная связка слова и образа, зацементированная кино, которое стало групповым сновидением. Закупка образов и ассоциаций у единственного поставщика. И другие приколы деда, по сравнению с которыми все остальное кино (да и писательство) кажется немного детским садом. He’s also sui generis, a solitary cosmonaut broken free from the Earth’s gravity and sending back intriguingly garbled transmissions from the edge of the solar system.

Цикады, и смех, и слегка тронутые рукой струны в итальянском начале трека «Ostia (The Death of Pasolini)». Всего за 5 лет до убийства Пазолини спродюсировал не то комедию, не то драму «Ostia», кажется, ее никто не смотрел. Ил и грязь постепенно покрыли улицы древнего города, Пазолини погиб на границе с ним, в черте десятого муниципалитета Рима. Неужели Остия существовала только чтобы на ее пляже разыгралась смерть режиссера, и связала с ней имя старого поселения, где на 50 тысяч жителей при Траяне приходилось почти двадцать храмов персидскому богу Митре.

Возможно ли, что городам уготовано (кем?) иметь судьбу, которая загодя прочитывается в их имени? Возможно ли, Мариуполь? Теперь только тень и пепел. В уничтоженном Мариуполе в начале 2000-х был оперативный центр секты мунистов, куда уж более традиционные ценности. Возглавлял их — специально не придумаешь — некто мистер Нолан, который впоследствии судился в ЕСПЧ с Россией за отказ во въезде, разлучивший его с сыном-младенцем. А я — прожил треть жизни в 200 километрах от Мариуполя, но в сознании моем он присутствовал только благодаря сериалу про няню, изображавшую стереотипную украинку. Она умерла, пока я это писал.

Во всем этом нет никакого смысла или предопределенности. Так ведь? Я снова иду, в этот раз — к адыгейскому водопаду вдоль дикой скалы по деревянной размокшей лесенке. Мокрые листья касаются моих рук. Мшистые камни. Как в мультике Миядзаки, но с риском обрушиться. Скользят туфли. Водопад в гору, долгая дорога смешанная с памятью, детством скользким…перемотка серебряной пленки…идем над бездной….говорит, я покажу тебе водопад…разочарованно выясняю: я все это уже видел, когда был мал…ты мне больше не требуешься…я все знал с самого начала, оказывается…звезда упала в моей ночи…одна звезда видна…

Нити хотят стать ковром. Но для кого на нем этот рисунок? Иметь убеждения и жить по ним сейчас могут только психи. Это как бы объективно выводится из модели царства количества. Ну какие еще убеждения могут быть у менеджера по контенту или по продаже курсов? Да и зачем. В мире очень, очень много людей — в Сибири, в Африке, в Азии — и они все не могут быть писателями, созерцателями и удаленщиками. Да и не хотят.

Что мы можем им рассказать про жизнь? Да и нет уже «нас» никаких. Циклическая модель по Вико разрушена, а линейная ведёт к неминуемой катастрофе. Интересно, что образно жизнь всегда — что-то городское, смерть — наоборот, деревенское. Как в американских хоррорах, где источник зла — сельская местность. От «Texas Chainsaw Massacre» и «Wicker Man» до «Midsommar». 45 лет востребованного образа. Было ли это иначе раньше? Folk Horror Revival. Дева грядет к нам опять, грядет Сатурново царство.

Грот. Grotto. Пасть, в которой летает всякая мысль. Ogni pensiero vola. Что это значит? Леонардо колебался у входа: «Два противоположных во мне возникло чувства, страх и любопытство — страх перед грозной темной пещерой, любопытство увидеть, есть ли в ней что-нибудь чудесное». Что сказал бы Фрейд. Виктория Нельсон: роль ужасного грота в современных фильмах отведена подземным парковкам. И еще — возможно, тотальное вторжение фантастического в культуру говорит о грядущем перевороте (1999 год, 25 лет назад). Переворот не туда. В воздухе. В темном умбрийском воздухе.

Самая главная тайна — почему вдруг в кукольном домике среди ночи зажегся однажды свет, и куклы начали двигаться как живые. Марионетки Клейста. Мистерия Grotto. Вот это неожиданное ощущение, когда ты спустя много лет выясняешь, что живешь в эстетическом и мистическом космосе, созданном кем-то другим. Вот что такое настоящая власть.

Звуки струн, смеха, праздника, но весь объективно приятнее гармоничный звук струны, чем звук синтезатора, или тупой бит трэпчика — или это все просто прошивка? Я все еще отношусь к породе людей, которые уже уходят и скоро совсем уйдут. Потому что, он говорил, здесь нечего делать и некуда идти, нечем быть и некого знать. Мне нужна твоя помощь. У людей раньше хорошо удавались здания, но они разучились уже строить и их.

Так забавно: я в юности думал, что подражаю поэтическим экстазам и фантазийным полетам персонажей вроде Рембо. Считал их копии у себя фальшивкой, но это они и были. Как это подделать. Как объяснить. Это они и были, как теперь становится очевидно. Все образы, которые меня питают, так далеки от меня. Примерно так же, как и 20 лет назад. Но что-то нелюбимо смещается в этих призрачных координатах. Как будто они, наоборот, становятся ближе — по мере того, как угасают в реальности.

Сатурналии, Луперкалии, Ноктурналии. О каких праздниках не рассказал в «Fasti» Овидий, пребывая в черной земле изгнания? Хотя, может быть, и хотел уже под конец. Когда я говорю, что хочу умереть — на самом деле я хочу измениться. Ты не горюй: не пер­вый ведь ты пора­жен этой бурей. Как называется аналог синдрома Туретта, но для античных цитат вместо ругательств? Они хотят прорваться из вселенной.

Интернет как неисчислимые сонмы голодных духов, вьющиеся меж- и сквозь уходящих вдаль стеллажей Вавилонской библиотеки. The web as a haunted library. Во сне мне сказали «ты смотришь на мир через призму своей души, поэтому все ощущается таким уродливым». Только там был не тот смысл, что у меня кривая душа, а что оптика слишком чувствительная, и надо видимо смотреть как-то иначе, чтобы не ебнуться. Are you ready to go now? Are you ready to go now? Are you ready to go now? А как иначе-то, когда теперь и отвернуться некуда, скоро всех накроет большая волна. Будет взрыв в падении.

Древние думали, что они очень умные, утверждали цикличность всего, что миру никак невозможно погибнуть полностью. Но у них не было ядерного оружия и интернета, которые сделали вклад в абсолютную сингулярность (т.е. уничтожение). Так пела Клио, и ей под­пе­ва­ли уче­ные сест­ры/И бла­го­склон­но Алкид с ними на лире бря­цал. По различным версиям, Алкидов было от двух до восьми. Одним больше, по нынешним-то временам, одним меньше. В горах кораллы, соль и медь, и мертвые слова. Каждый дюйм времени — в каждой картине.

Удивительно, на самом деле, что когда-то война так подчинялась эстетике — мундиры, фаланги, красочный строй. Как будто бы порядка, возрастающего над природой, уже было достаточно, чтобы внушить трепет. Сегодня же, наоборот, в мире привыкшему к порядку, грязная камуфляжная форма без опознавательных знаков, воплощение хаоса — это самое страшное.

Меня интересует качество «плохого времени». Того, что в «потерянном дне»: когда у тебя чудовищное похмелье или при тяжелой бессоннице. Время действительно идет с другой скоростью в этот день. Тебе неприятно, плохо, мобилизуются [sic] некие резервы на черный день, события обтекаемо пролетают. Что-то в этом есть такое первичное. В глазах твоих — темные воды, дай погрузиться в них, дай в глубину войти. Одинокими часами бессонницы Духа. Это дивное чувство, когда все лежишь и лежишь, собирая все возможные побочки от препаратов, но без основного эффекта: уснуть и видеть сны, вместо этого созерцай механику сфер, пока не дойдет.

Манера повествования резко меняется. Пожалуй, точнее всего ее можно определить как своего рода ритуальное умолчание. Щебет птиц в кусте формирует сердце. Разлив белого света, престолы омыты в нем, все становится торжественным, медленным, хоровым, как во сне, как в особенном сне. Призрак мученицы под древним вязом, ангелическое существо, руины старого замка. Бродят по строкам девушки, хрупкие птицы из неведомых симурговых форм, доставляют послания — кому нужно, от кого нужно. Рильке знал. Дуинские религии писаны в замке княгини Турн унд Таксис, почтовой королевы, см. «Лот 49». Histoire secrète de l’Europe.

Смерть в середине лета. Одно лето в аду (знаю, что верно — сезон, но запомнилось так, с древних советских еще переводов — мне кажется я никогда не выучу французский — он какой-то такой легкий на звук, как солнечный лучик, а вода у них — eau, ну что это такое? Вода, в которую прыгнул Целан. Река Sen. Без рода, без племени). Бывало, в лето влезала целая жизнь, например, с апреля по август ты побывал в нескольких мирах, за месяц гениальная эпоха создавалась и рушилась, а теперь может пройти год, а ты и не заметишь. За всем этим скрыта какая-то грандиозная шутка.

Вода. Хотя там не было ни капли воды, а только эфирное сияние мраморных плит, которыми был выложен чертог. Он же стоял перед ангелами, и когда он вопрошал: «Что значат воды сии?» — они побивали его каменьями и восклицали: «Презренный, разве ты сам не видишь этого?».

«Eaux d’Artifice», воды искусственные, короткометражка Кеннета Энгера 1953 года. Карлица индиговой ночью бродит по вилле д’Эсте, прекраснейшей локации на земле, зеленому геометрическому образу Рая. В таких местах особо виден имен наряженный простор.

Обильные воды текут там, образуя тихие зеркальные бассейны и взлетая сверкающими на солнце струями фонтанов. Широкие террасы уставлены рядами потемневших от времени статуй. Закругленные лестницы ведут к ним; зелёный мох лежит толстым слоем на их балюстрадах. Аллеи проходят под сводами вечнозелёных дубов.

Отторино Респиги и «Ancient Airs»: вот первая ассоциация с виллой. Так и ищешь: где, где же зеленая дверь, дверь в стене, калитка в заборе, один из величайших сюжетов в истории и литературы. Дверь в зеленый сон, в волшебную одновременность. Сцена с Муми-Папой, который не замечает проявленье растений, занятый сочинением мемуаров, каким он был «необычайным и одаренным ребенком, которого вечно не понимали» — и как «все станут раскаиваться, когда прочитают его мемуары».

Овечий сыр и вино в кувшине. Тиха итальянская ночь. Старый камень, запахи многоцветья. И потом день, и потоки света, ниспадающие на руины. Да извлекут они из металла костяк его ветхий. Задумался, дисциплинированно ли сердце мое. В эту минуту на листок бумаги скатилась слива, оставившая большое синее пятно.

И мой отец тогда, так давно, заставлял меня забираться на гору, на не очень священную гору — и что видел я там — неожиданно крупную, толстую синюю ленту моря, что видел я там, что видел я там, что было для меня в этом море — да, он был прав во многом. В том, что заставлял меня превозмогать себя: теперь только на этом умении и живу. Теперь он считает, что мы воюем с нацистами, а Сократ изобрел пропаганду и ценит его как раз за это. Для отца умение гнуть слова — это магия, которой он позволяет себя обуздать. Так ли мы в корне различны?

Я видел с горы целиком то море как одиноко-далекую лужу, и это чувство от безразмерной влаги, и турецкие шоколадки, и ощущение Другого впервые от них, и небольшая акула с раскрытой пастью на берегу, и погоня за крабами, и удары тела о волнорез.

Материя сопротивляется мне. Не поехал 2 января в Вену, остался в Праге. Музей алхимии, наверху в башенке подвешены ослепительные осколки взорвавшегося сосуда Эдварда Келли — большой взрыв великой загадки — они, эти кусочки пламени, до сих пор летят, обломки, приглашения поиграть в старинную ARG для скучающих книжников. Потом Летна: наверху на холме когда-то стоял всего семилетку крупнейший в мире памятник Сталину, а теперь метроном-великан. И в тени его скейтбордисты резвятся. Но тень все-таки неуютная.

Цыган с индейской косой до земли — удалился в заросли. Видел палатки его друзей, пока мы ехали в центр. Улыбаясь, спросил он меня, опасаюсь ли я причинить сим Растениям вред? Я ответил, что знаю: растения не обладают душой, которая могла бы страдать от боли, но так как в моей Отчизне сии цветы встречались весьма нечасто, мне совсем не хотелось топтать их ногами. Алхимик Бернар Тревизанский, Падуя, XV век. В 1430-х его работы прочел Жиль де Рэ, у которого был другой подход к душам и боли. Еще через 50 лет после повешения де Рэ Бернар продолжал работать над получением Камня.

Иногда мне страшно от того, что я вижу и понимаю. Но чаще попросту одиноко. Я уйду, быть может, уже совсем скоро, а эти слова останутся. Что видят в них другие? У слов моих есть срок годности. В очередном приливе бессонницы думал, что большинство слов, написанных на Земле, приходится на последние 200 лет, даже слов, посвященных более старому времени. Нам надо ценить слова ветхие, но живые, как у сэра Томаса Брауна. Уральский старец ужасно его перевел, в своем роде рекорд поразительной слепоты в отношеньи не самых сложных конструкций.

Если звезда упала…Пораженный звездами в стремлении преуспеть. Должно быть, рыба-stargazer — погуглите фото — идеальный слепок того, как я смотрю из себя внутри. И нет надежды на побег из этого сна. Он смотрел вверх; наверняка он воспринимал только световой танец, который, сливаясь, исполняли китайские иероглифы. Очень пристальное изучение хотя бы одного объекта, того, какой он на самом деле, и как ты помнишь его из лет молодых, способно ввести в депрессию. Что такое «на самом деле».

Во сне интересно склеились «продуктовые протесты» и «протестовые продукты». Еще помню: объединяло нас убеждение, что мы идем по следу некой тоски. Комната тех, кто лишен дара речи — и все, что могут они — говорить. Мне нравится идея отмены линейного времени и введения множественных темпоральностей. Тогда например радикально выбивающиеся элементы типа культуры 20-х, 60-х и 90-х становятся не устаревшими и пройденными этапами (линейность выбранной модели времени мешает увидеть как недораскрытость потенциала этих периодов, так и в принципе их инаковость) — и от них можно будет проводить прямые линии-нити к работе в настоящем по продолжению этих квестов.

Все это никому не нужно.

Бах-бах-бах, монтажными выстрелами в пустыне Рауля Дюка — так Терри Голем склеивает воедино два совсем разных нарратива из книги. Выстрелы, взрывы, вообще отлично под шумок монтируют различные нарративы в момент перехода, который в противном случае вызвал бы подозрение сюрреалистичностью своего разрыва, вплоть до подвергания сомнению самих основ так называемой реальности, что нас окружает. Имя Хоронзон вам что-нибудь говорит?

Цирцеи больше нет, но есть огонь. Хроническая аллегоризация печени с метафорстазами. Если Карлос прыгнул с утеса, кто написал его тексты? Пять женщин не поняли метафору и исчезли, скелеты нашли только в 2003-м в Death Valley’s Panamint Dunes.

Жизнь, рассыпанная на осколки памяти. Ветхо-желтая шкура лисы на полу моего дома в украинской деревне, в детстве. Ночь глубже любых чернил, когда черт и правда крадет луну. Чей это мир? Мой? Их? Или ничей? Я не уверен, что у меня есть какой-то стиль или выбор. Куда я ни пойду, всюду могут быть чувства.

Вспоминаю: сколь мощно, космическо и бездонно было первое питерское впечатление — висящего в зимнем метельном небе города-антимира — потом прожил там полтора года, и город остался для меня связкой нескольких улиц. А та нуминозная гуща — хранится где-то отдельно, и внезапно порой выплывает. Воистину: от многих вещей стоило бы оставить лишь первое соприкосновение.

Постоянный поиск жизни, избавленной от телесности, по запаху, по ветру, по междубуквию. Постоянный поиск тех, кто испытал, кто чувствовал что-то подобное. Проваливание в омут чужих жизней, выныривание. Они иногда даже не знали, кто ты. Даже не замечали. Ножи и иглы, запах асфальта на детской площадке. Пролет над каналами. Питер, Венеция есть у нас дома. Глухой сдавленный крик и плач. И удары по двери ногой где-то в районе подвала. Кто-то понял суть. Будто ты провалился во что-то вне времени. Как будто бы ты в ротонде и над нею звездное небо в развертке, в днях и мечтах. Все небо сразу. Деревья все в звездном цвету, и разум трепещущий перед ними.

Развитая нюансированность речи создает мир во всех его деталях. Пока на что-то не обращено внимание, его не существует. Пока что-то не названо, на него не обратить внимание. Без нюансированности все слипается. Например, информация, подающая в голову, закладывается едиными пакетами, без распаковки субъектов в них. Например, несколько понятий могут обозначаться одним и тем же словом, и наоборот. Это очень важно, это надо разобрать. Посмотри вовне, изобретатель заново.

Помню было еще 20 лет назад ощущение, что апокалипсис уже заступил на смену давно, и что было это осмыслено и записано в разных книгах, и что я к нему опоздал, и что просто никто вокруг больше не придал этому значения. Однако, с другой стороны, эта линия есть нечто очень таинственное, ибо она является не чем иным, как путем души танцовщика

Сон, приснившийся на бегу в ночи, Северная Осетия (почти Остия, и они стучали в окна машины, они пытались меня извлечь, преисполненные животной радости от насилия и пугания, которые разрешила империя): взгляни, взгляни говорят мне, что там с этой призмой со странным чудесным узором. смотрю: она уже почти погрузилась во тьму и заполнилась кровью. Но я делаю усилие и как-то поворачиваю невидный до этого источник света на призму, так, что она вновь наполняется жизнью. Мне нужна твоя помощь.

Интересная, говорю, одновременность сна, письма, дождя и волшебного роста. Повторяй, повторяй, мол, пока не поймешь: систола, диастола, ремеслела, иномыслела. Он прилеплен к огромному мертвому, пусть и шевелящемуся в могиле, телу природы, которое больше не скреплено и не движимо духом мира. Из моря спокойствия подымаются неописуемые драконы. А дальше, дальше?

Сновидец в синем, полупрозрачный, с достоинством Просперо — возмутился в конце моего сна-катастрофы, когда я сказал «бедные люди, обречены» про себя и других пассажиров в быстро движущемся вроде-поезде навстречу верной гибели. Он ответил, цитирую: «может быть, мы не бедные, может быть, наши страдания основаны на ложной предпосылке».

Тут я вспомнил, смотря, как прошел он сквозь стену несущегося вагона, что видел уже я сновидца сего — и во множестве, множестве, множестве других фильмов-снов. Он шел теперь, так неспешно, но вровень с поездом, меж развевавшихся марокканских тканей и говорил со мной. You went to Morocco…You knew about the moon…Всю жизнь мою и что-то, что еще глубже, рисунок, нити ковра, он повторил, как текст, и я понял вдруг, что когда-то знал его, и договорился с ним, и тогда эти все слова, моя жизнь, прозвучали и были обсуждены, и потому знакомы, а теперь я слышу и узнаю их снова — и это значит — сейчас придет моя смерть.

И она приходит, после страхов и бесполезных надежд, что все это как-нибудь обойдется, разрулится. Нет, не обойдется. И я вижу смерть — как «Прибытие поезда», что раскалывает экран. Представь. На этом надо закончить.

Май-июнь 2024
Ереван




В тексте использованы раскавыченные и иногда подправленные цитаты Георга Гейма, Генриха фон Клейста, Томаса Лиготти, Жан Поля Рихтера, Джона Донна, Густава Майринка, Эзры Паунда, Эрнста Юнгера, Гершома Шолема, Павла Муратова и еще разных других людей, в том числе тех, имена которых никому ничего не скажут — а впрочем, какая разница, — ведь «цитата это цикада».