Правда была одним из моих самых ранних слов, поскольку артикулировать ее требовалось, начиная с яслей, перетекших (вместе с ее поисками) в детский сад. И ясли, и сад были для детей военных из пригородной части, а меня туда пристроили по близости к дому и необходимости ночевать под крышей, потому что барак, где мы жили то загорался, то утопал, то замерзал, то проваливался, а если не хватало и этих обстоятельств, то ураган срывал крышу. На вопрос, хорош ли кисель и прилагавшаяся к нему каша, отвечать следовало утвердительно. На вопрос «хочешь добавки?» отвечать следовало отрицательно, поскольку она все равно не прилагалась. Только правду изыскивала во мне и годы спустя нависавшая надо мной в трудных снах воспитательница. Не то чтобы я считался самым лживым среди других воспитанников и воспитанниц, но как лицу гражданскому мне доставалось за правду больше всех. Еще в ассортименте правдоискателей имелись детские присяги и клятвы, но от них как лицо гражданское меня освободили.
Корова была полна молока. Полна она была еще и кефиром, ряженкой, простоквашей, сливками и бифидоком (хотя я сомневался, что она бы могла промычать такое умное слово), и сыром, который несмотря на фракционные различия, тоже выделялся из нее — я уже влипал в ее лепешки, и понимал, что они чередуются с костромским сыром. Про молочный коктейль и мороженое я догадывался, что они производятся в нашем гастрономе отдельно от коровы.
Рассказывая о моем излишне травматичном детстве и стесняясь, как на самом деле, я приукрашиваю свои роли и усугубляю несчастья. Я жил рядом с плохим районом, куда я не отваживался заходить, но он сам расползался по окрестностям. Или не так — я был суперменом, а когда меня называли пончиком или загоняли в угол, я плакал и за пончика, и за угол, и за все остальное, что выпадало мне, а если и не выпадало, то вполне могло бы.
Я стою в подъезде, прижав лицо к прохладной металлической дверце почтового ящика — я надеюсь, что она рассосет свежее красное пятно от хулиганского кулака на щеке до того, как оно окончательно засинеет и мне не придется снова выдумывать его причину: загар от волшебной лампы под одеялом — с ней я сочинял себе сказки на ночь, или обморожение на льдине, уносившей меня за прибрежный туман на рыбалку.
Я слышу, как кто-то спускается, прижимаюсь еще крепче к дверце, надеясь, что и эта поза, скрывающая щеку, и глаза на мокром месте вызовут естественные вопросы, а то и желание отомстить за меня. Сосед проходит, напевая «Рио-Риту», и не обращает на меня внимания.
К следующему соседу я готовлюсь основательнее — шмыгаю носом и всхлипываю, и уже не знаю, чего во мне больше к себе — жалости или отвращения.
Но ведь я рассказываю и о моем сейчас, когда привычка жалеть себя, хоть и жалея слезы, никуда не делась.
Как страстно я мог бы рыдать над трупом маленькой умной Эльзы.
Только тот поймет меня, кто, как и я, чистил зубы порошком «Мудрость».
Сперва я рос в большом южном городе Р. Родителей я не радовал многим, в том числе и картавостью. Большей частью эти нерадости лежали вне исправительных человеческих сил, но картавость была им доступна, и меня препоручили строгой даме-логопеду. Побившись об меня с неделю и видя, что убеждения и упражнения без толку, она перешла к физическому воспитанию. Длинной тонкой шариковой ручкой она удерживала мой язык в положении, выдававшем желанное «р». Я беззвучно заливался слезами (с ручкой во рту рыдать же весьма неудобно), логопедша обливалась брызжущими из меня слюнями, за полчаса мы изрядно намокали и расставались довольные друг другом: я — тем, что пытка закончилась, а она — едва уловимыми ее абсолютным слухом моими успехами.
Несколько лет я жил более-менее спокойно и сносно, пока в школе не начался английский и моя безупречная некартавость оказалась несовместимой с чужеземным «р». Мне взяли репетиторшу. Наскоро перепробовав все известные ей бесконтактные способы, она перешла к уже испытанной мною методе. (В южном городе Р., похоже, не знали других доходчивых способов править звук, которому город был обязан своим названием.)
Шариковой ручкой, очень похожей на прежнюю, она придавала нужное положение моему языку и верховодила им, добиваясь правильного звукоизвлечения. Я же больше всего волновался о нёбном язычке и представлял, как его тонкая ткань рвется и распадается на мелкие кусочки, и боялся проглотить их, после чего их будет уже не собрать. Этот постоянный страх и закончился тем, что мои мучения принесли какие-никакие плоды.
Потом я продолжал расти в Ленинграде. Но и там обнаружилась проблема — я говорил тихо, а доктор обнаружил причину в редком дефекте диафрагмы. От попыток ее исправления меня избавило отсутствие в СССР шариковых ручек подходящей длины.
Родители приводили мне воспитательный пример Демосфена — берег моря, камешки, но в южном городе Р. море плескалось только на картинках, а в Ленинграде хоть и не на картинках, но на тех песчаных берегах какие там камешки. И как они не могли понять, что камешки — это не средства улучшения дикции, а всего лишь слова; я перебираю их во рту, пробую на язык, извлекаю разные звуки.
В южном детстве я однажды попал а сад к дружку. Садом в тех краях называли дачи, а дружками не собак, а их хозяев — то есть, тех, с кем дружили. Собаки обычно были Шариками или Рексиками, но мой дружок происходил из интеллигентной семьи, и собаку звали Рейтузик.
Садом заправлял его дед, отставной генерал пожарных войск — они так на него подействовали, что всё, с ним и вокруг происходившее, сводилось к рассказам, как он много раз горел в танке, и, кажется, в одном и том же — видимо, несгораемом.
Из всех садово-огородных радостей больше всего он ценил помидоры, они и занимали весь сад. Дом стоял ровно посередине, и от каждой стены расходились трапеции, составленные из грядок. Трапеции через равные промежутки делились проходами. Стены дома окружали упитанные плоды размером с небольшой арбуз — такие помидорные генералы кривые формой и на один глаз, на следующих участках росли помидоры поменьше, дальше еще мельче, а к забору лепились совсем невзрачные ягоды — сирые и убогие солдатики, вовсе не похожие на будущих героев, но кто их знал. В проходах между трапециями стояли дощечки на колышках с названиями сортов, как я сперва решил по малолетской наивности, но там оказались сложносочиненные имена ордено-носных гвардейских дивизий, полков, батальонов и рот. Я уже прочитал достаточно военных книжек вроде «Детей капитана полка» и легко справился с теми именами. Над крыльцом висела табличка «Штаб армии». Ели мы, естественно, помидоры, запивали их томатным соком, и сами за несколько дней краснели внутри от сока и снаружи на солнце. Спали в канцелярии, в бане и в красном уголке — каждый день табличка на двери менялась в этом трехдневном цикле, там же помещалась и полковая кухня. Ночью мы с дружком выбегали по мелкой нужде к подоконным героям, а генеральской выучки Рейтузик удалялся подальше и орошал еще не вышедших упитанностью, чинами и подвигами.
Через несколько лет дед сгорел в своем танке и со всем штабом в последний раз, а я убыл в более, как казалось, подходящее будущее.
Раньше во франкфуртском аэропорту были терминалы A, B, C, затем добавились D и E. Несколько лет назад построили еще один — Z. Из него вылетают самолеты в США, Южную Африку и изредка к Геркулесовым столбам. Не знаю, какое может быть объяснение: и неалфавитному порядку, и направлениям.
А в нашем большом провинциальном городе имелся среди прочих железный дорожный институт, где родители, молодые специалисты историки-религиоведы, преподавали научный коммунизм. Отец по теме диссертации — апокрифические евангелия — получил доступ в спецхран тамошней библиотеки (когда-то в нее свезли книжные собрания из разоряемых окрестных усадеб) и ему разрешали выносить эти малоизвестные загадочные тексты. В одном из них меня поразило пророчество, что наступление антихриста можно будет распознать по букве z размером с укус клеща, которая в час икс выступит на внутренней стороне бедра у всех посвященных протагонистов.
Barnes Foundation в Филадельфии замечателен не только собранием картин, но и музейным магазином. Я купил там сережки с огромными вращающимися одна в другой прозрачными сферами, в них по встроенным тончайшим полозьям скользят звенящие ежики с серебряными колокольчиками вместо иголок.
А сегодня рано утром мимо меня, курившего на терраске квартиры через стену от Guggenheim Museum in Venice, близко, медленно и внимательно проплыл полицейский экипаж. И я никак не могу понять, как он столь вовремя проник в мои мысли о злоумышленниках, что снимают квартиры, примыкающие к музеям, банкам и т.д.
Едва однажды я прочитал это слово — Tequila, как загадал, что Текила (кириллицей) будет написано на воротцах моего будущего райка. Все мои истории — истории отвращений; и я всегда оставлял на ночь свет, чтобы лучше видеть и плохие сны, а не потому что боялся; хотя потом, много позже, я пытался забыть все нехорошо забытое. Я не боялся с тех самых пор, как катился колобком, сделанным из другого теста; тогда я верил, что жил полностью герметичным, пока не оказалось, что был лишь заткнут пробкой.