Предисловие: Всё описанное далее является кошмаром, что мне нашептал джинн. За достоверность фактов я не ручаюсь, за политкорректность своих кошмаров тоже.
С. И.
Пәрхат, отец моей семиюродной сестры Рахиләм, печально известной, тоже был одинок, но совсем по-другому.
Моя семья пыталась о нём забыть и почти не упоминала, но совсем по-другому. Если Рахиләм имела с нами разногласия политические, то он — эстетические. Вместо слухов и свадеб, он, по легендам, возвращаясь с работы, доставал нож, что когда-то привёз из Синьцзяна, и, держа его на груди, очень долго смотрел в потолок. Каждый день. Очень долго. Так рассказывали люди.
Только раз почему-то он нарушил традицию. После моего обрезания, во время праздника в честь этого, он подошёл ко мне. Присел, дал в руки ножны и сказал: «Теперь, поздравляю, ты в деле. Впрочем, для нашего рода, это нормально. Зима народов начинается.
Забудь надолго о снах, а когда, через много лет, вспомнишь, возвращайся. Или отдашь мне ножны, или я верну тебе меч. Ты ещё можешь выбрать».
Он ушёл, не попрощавшись, и потом оказалось, что его никто не видел тогда.
/
Прошло много лет прежде чем я вспомнил его слова. Обычно у меня не получалось запоминать сны, но этот был особенный.
Я проснулся в Кашгаре, и всё вокруг напоминало
его по-настоящему, в каком-то особом смысле, ведь я
никогда там не был. Так вот, мечети были переполнены, хотя во всех руках
я видел последний айфон. Повсюду развешены портреты шахидов,
а вокруг них — странный, серо-волчий орнамент, похожий на «Қ», и это «Қ»
было повсюду. Люди ходили с нашивками «Қ»
и орали: «Уйгурстан вернулся! Да здравствует Уйгурская империя!
Ещё немного — и Пекин! Мы зовём тебя, Команданте!». Вкусив ужаса, я побежал домой, не задумываясь,
что адрес мне неизвестен.
Открыв дверь, мать загадочно-буднично поцеловала меня в лоб. Она была в халате, что меня поразило — они в разводе с отцом последние двадцать лет. Ещё вчера они — были, по крайней мере. Неужели что-то изменилось?
— Матушка, скажи, почему все девчонки и мальчишки в орнамент странный одеты? Почему они маршируют хором, как будто их вопли полны эха?
— Потому что, сынок, несколько дней назад объединенная армия Уйгурской империи, Народного фронта Тибета и Тайваньских партизан взяла Ухань, и теперь готовят марш на Пекин.
— Сколько людей они убили, матушка?
— Моя мать бы сказала, что не людей, а… Впрочем, я не она: наша президентка, Ипархан Камал, отсидевшая в урумчийской тюрьме 20 лет за призывы не строить концлагеря, пообещала, что мы убьем не больше человек, чем то, сколько людей они бросили в тюрьмы. Не больше миллиона. По китайским меркам — великодушно.
— Матушка, скажи, где наш папенька?
— Сыночек, генерал нашей армии завтра должен вернуться на фронт. Он сказал, что последние 7 лет мы гнили в кашгарской тюрьме, а он смотрел на луну, что уже обошла можжевельник, и ждал. Ждал, что он выйдет на волю. Поцелует меня и пойдёт мстить. Я так и не узнала, чего он ждал больше — меня или мести. Это то, что мне предстоит узнать. Пойди обратно в город, Назугум тебя ждёт: она хочет знать, не труса ли мать твоя родила. Ты ещё можешь выбрать.
Матушка встретила папеньку в нашем персиковом саду — откуда он у нас? Перед тем, как я ушёл, от меня не ускользнула сцена их прощания через щель в стене. Она спросила:
— Почему ты не хочешь остаться со мной
под этим деревом, с ещё не выкарченными
нашей ненавистью корнями, где порхали бабочки,
а твои волосы пахли мечтой о чистой смоковнице?
Что ждёт тебя в тех искривленных местах, где растёт
из земли лишь мёртвый шафран и чужая боль, почти
что схожая с нашей? Что ты ищешь в
горизонте, лишенном безупречности из-за источника эха,
стоящем от края до другого конца?
Разве реки чёрной крови утолят твою жажду так,
как пиалы моих сладких слёз?
Разве покорённые не мечом двери городов раздвинутся
перед твоими ладонями, полные шрамов от слёз, так
гостеприимно, как кривые ноги мои, даже после всех
этих детских (по сравнению с баллистическими ракетами)
ударов дубинками остающиеся нежными; что
так белоснежны, словно земля на
вершинах наших гор, от которых в конце
не останется и следа? Разве мои пальцы
дрожащие, почти не проткнутые пальцы, хранящие свежесть
чистых персиковых перин и ещё похожие
на ивовые ветки; не зашьют раны твои лучше, чем врачебные руки,
не видящие разницы меж горлом твоим,
способным издавать стон (который я безошибочно
опознавала как признание, более точное, чем то,
что может дать материнский язык) и заплаткой на твоих
широких, степеподобных плечах, в которых я мечтала пропасть,
будто последняя особь вымирающего вида,
будто имам от китайской тюрьмы? Разве тот дивный и новый мир,
что ты хочешь схватить, будто пистолет в кобуре полицейского,
уже не лежит меж моих ног, чьи разрисованные охранниками рубцы
уже почти составляют орнамент? Разве о пекинской
груше ты мечтал, пожирая баланду кашгарской тюрьмы,
а не обо мне, хранящей смерть мира и плод раздора уже
меж бёдер моих? Разве не это могила, достойная
отважного воина? Разве зарево бомб,
сброшенных на уже не запретные города,
будет нежнее атласного платка на моей
обнажённой груди, на которой уже почти
затянулись все шрамы от китайских кинжалов
и твоих поцелуев; платка, которым я могу тебя задушить, и ты забудешь
запах пороха и трупов? Разве я не могу удержать тебя, под этим деревом,
где слёзы ещё не запеклись на твоих руках,
непонятно, что державших крепче: меня в последнюю
брачную ночь или нож — прямо возле сердца? Если
поцелую тебя так же, как язычники мерзкие
своих идолов деревянных? Почему ты не хочешь остаться со мной,
под нашим деревом, где наша родина —
это несколько секунд под ним, где мы
могли не отрываться друг от друга, как будто сто лет
нашего одиночества наконец-то закончатся? Почему ты не хочешь
остаться со мной? Солдат никогда не вернётся домой. Почему ты не хочешь
остаться со мной? Солдат никогда не вернётся домой. Трижды мы не повторяем.
— Ты изящнее самой прекрасной мечети этого мира.
Только мысли о шёлке не проданном твоих ног грели меня
холодной кашгарской тюрьмой. Но есть одна важная
вещь, которую ты так и не поняла, — с Роком
невозможно договориться. Я только верной
пули жду — только она доказывает, что есть
не только загон, где мы лежим, целуясь,
в грязном хлеву. Рок нужно уничтожить.
Зима народов близка.
— Забери свои грехи, а я возьму свои.
Я тебя, кажется, люблю, но больше
этот проклятый мир не получит от меня ничего.
Нашего ребёнка я забираю с собой.
Матушка достаёт резко отцовский кинжал, и вспарывает себе живот.
Отец молча смотрит, и вдруг чувствует подлинность.
Он целует матушку в губы последний раз и говорит:
— То ли в аду, то ли в раю я вспомню о тебе, клянусь.
Теперь верни мне кинжал —
я оставлю его для поднебесного императора.
/
Как будто напоённый страшным вином, я убежал в город, пытаясь найти Назугум… Кто это вообще? Матушка сказала: «Невеста», — и мне тут же показалось, что я любил её так долго, безнадёжно, как будто дольше среднего тюремного срока в Синьцзяне. Город ликовал, покрытый тучами Третьей мировой. Люди кричали: «После стольких лет уничтожения вы тоже почувствуете боль». Я бежал, и бежал, и нашёл её возле ивы у реки. Она держала в руках кинжал, и, казалось, её глаза были полны ко мне ненависти и нежности, презрения и желания. Её длинные чёп-чёрные волосы, собранные в косу, овивали горло, на котором была татуировка: «7». Столько лет ей дали за то, что мы тайно обвенчались. Не в Голубой мечети, как ей хотелось — будто бы там мы ближе к Аллаху, чем в раздолбанной мечети под Кашгаром. Те несколько часов на воли мы были попугайчиками, что сбежали из клетки, но забывшими, как летать. Мартышками, что выучились читать, но не хотели знать о зоопарках и браконьерах.
Я взял её руку, всю изрезанную, поцеловал и приложил ко лбу. Она поцеловала меня в губы, и я почувствовал рубцы на её губах. Я провёл по ним языком и сказал, что шрамы только красят женщину.
— неправда милый мой террорист
женщина хороша своей жизнью
а мужчина — хорош своей войной
человек хорош только в своей смерти
и на восток идут и идут и идут батальоны
завтра ты уйдёшь на восток и под нашим древом
я останусь почти одна но частички тебя будут греть меня
тревожной чёрной степью у детской кроватки
главное ты обещай держать винтовку так же ласково как руку мою.
этой тёмной ночью где тусклые звёзды засвидетельствуют
разъедающую твою душу ласку мою напоследок — возьми меня
как контрабандную заточку в тюрьме как выстрел — точно в голову
я открою свои ноги и пусть они будут византийским портом
для османских кораблей пусть тело моё станет лучшим художником
создавшим совершенно — иное
пусть твои руки крепко сожмут мои бёдра
как мой надзиратель брал хлыст пусть твоя любовь
вольётся в меня как потоп на проклятую землю дай одну
жизнь нашему поганому миру и забери столько сколько потребуется
будет честно исцелуй меня как изгнанники по возвращению землю
родную воткни в меня свой острый кинжал и я буду стонать громче
взрывов их домов громче их униженных воплей
громче их горя ты должен убить всех солдат кто не сдастся
убить всех солдат — меж бёдер моих пустота и пусть
в ней потонет этот проклятый мир
— Больше всего на свете я бы хотел остаться с тобой под нашим древом,
а не идти совершать историю, не чувствовать красоту свободы,
что пахнет трупами и кровью. Я бы хотел остаться с тобой под нашим древом,
остаться в абсолютной неизвестности. Не трогать судьбу. Почему
тебе нужен мёртвый герой, рассекающий тьму, а не заброшенный
вместе с тобою муж?
— скоро зима народов в которой никто не пожалеет
другого — с оккупантами не разговаривают
свобода приходит нагая и её стоит изнасиловать
тут же ведь не для загона не для Рока тебя мать родила
разве будет что-либо слаще пяти секунд рая после убийства оккупанта
это твой последний ответ? трижды мы не повторяем
— Да. Я знаю твой дальнейший шаг. Давай я сам.
Я взял её кинжал, напоследок поцеловал её в губы и провёл языком по рубцам на её губах. Сказал, что шрамы красят женщину, и как я люблю глубину твоих ласковых глаз. Дальше понятно: я встал у реки, посмотрел на небо. Подумал, какое оно бессмысленное. Небо не знает, что началась война. Разве мы умнее чем небо? Я всадил лезвие себе в горло.
/
Я пришёл к Пәрхату домой в тот же день и всё рассказал. Он достал свой синьцзянский кинжал и сказал, что это сон нашего рода. И он, и Рахиләм видели его.
— И что ты сделал, как увидел его?
— Я уехал в Алматы со своей дочерью.
— А она?
— Увидев его, она сказала, что я трус, раз решил сбежать. А что думаешь ты?
Я взял этот синьцзянский кинжал в свои руки. Он идеально подошёл, как будто влитой. Я посмотрел в окно, и увидел молчащую горлицу, что смотрела на меня не отрываясь.
— Зима народов нас ждёт, и мы её босоногие дети. Я отвечаю за качество своих иллюзий.
Я убрал кинжал в ножны, и попрощался с ним. В тот день была объявлена война, но никто этого не заметил.
***
Фото на «обложке»: ступа Сваямбунатх («Обезьяний храм») — буддийский храмовый центр и селение на окраине Катманду в Непале.
Текст подготовлен к публикации Шамшадом Абдуллаевым.