Фрагменты об Ульвене

Денис Безносов



18 мая 1995 покончил с собой норвежский поэт и прозаик Тур Ульвен. Эти «фрагменты» писались не специально, не по этому поводу и не к этой дате, но отчасти случайно, по мере постепенного погружения в поэзию, прозу, эссеистику Ульвена

Расщепление равно воссоединению, где-то в стерильном Осло, во всяком случае таким он мне показался, пустотно-уютный, с ледяной глыбой оперы на берегу, с как будто отключенным издалека уличным шумом, в девяносто пятом Ульвен кончает с собой.

Он пишет о минералах, расставленных на полках каменных книгах, человеческое существо в подобной конфигурации смещений, будучи прилажено для дальнейшего употребления, представляется статичным предметом, прорастающим наподобие чего-то скорее вегетативного. 

Когда читаешь собрание стихов живого, неизбежен открытый финал, когда читаешь мёртвого, всё циничным образом встает на свои заблаговременные места. 

Дело не вполне в обретении либо изобретении смысла через окончательное исчезновение, скорее в пресловутой законченности, когда нельзя более ни во что вмешаться. 

Это рассуждение длится вне причины гибели, поскольку условный Боланьо умирает равнозначно условному Леве, выходишь погожей ноябрьской субботой, одевшись для дождя и слякоти, скалы, кусты, земля, то есть грунт и почва, покрыты той же безразлично-мёрзлой белизной. 

Они соскальзывают по очереди. 

Наиболее существенное содержится в молчании, в фиктивной тишине между кусками текста, приблизительно в этих вынужденных промежутках Ульвен переводит дыхание, разглядывает обломки, затем покорно завершает корпус. 

Дальше мы педантично отслеживаем окончательные датировки. 

Не понимаю, к чему подобная завершённость, но я бы предпочёл её отсутствие, поскольку исчезновение, по Переку исчезание, что, пожалуй, звучит приемлемей, во всяком случае по-русски, на самом деле не приводит к гармонии, вопреки ощущениям. 

Авторитарное требование организма осязать конкретное отделённое от пустоты пространство обитания, не сулит ничего, кроме извращённо-разрушительного по сути наслаждения, не столько посредством препятствования окончательному забвению, в значении, что вопреки по-прежнему жив, сколько при помощи соотнесения себя с внешней, в значении расположенной вовне, окончательно завершённой материей. 

Любопытно, когда именно начинается, началось завершение. 

Судя по всему, после девяносто третьего, практически ничего не помню оттуда, кроме видеокассет с любительским переводом, невкусных конфет из поддельного шоколада, потёртого паркета, жёлтого плафона с мёртвыми насекомыми в коридоре, мне было мало лет, чтобы помнить тогдашние катастрофы. 

На фотографии люди вереницей, возле воды, с пластмассовыми канистрами, вёдрами, бутылками, меня ввергают в ужас эти фотографии, но не могу отвернуться, так смотрят на смерть либо на болезнь, либо на что-то сродни болезни и смерти, то есть на последовательное расщепление. 

Кто-то пишет об этом состоянии при помощи навевающих скуку угловатых назывных предложений, как бы каталогизируя доступные зрению объекты, из них состоят сначала предположения о структуре помещения, шире обитаемой среды, потом отдельные дни, потом годы. 

Он пытается зафиксировать зримую реальность при помощи монотонного перечисления, как когда Перек сгромождает вещи в абзац, как в контейнер, дело не в художественном приёме, но в навязчивой необходимости вести перечни. 

Ульвен лениво бредёт по Осло, но не там, где когда-то ходил я, потому что ритуалы туризма устроены иначе, поэтому профессиональные альпинисты считают любознательных туристов самоубийцами.

Местные вспоминают преимущественно окраины, железнодорожные развязки, гремящие автострады, дымящиеся трубы, кладбища автобусов, прочее, святые моторы Каракса, металлолом средств передвижения, перемещения. 

Скорее всего он движется среди неприметных бетонных домов с цветными балконами, поскольку такое свойственно скандинавам, с кое-где светящимися окнами, издалека видны включённые телевизоры. 

Он фиксирует неодушевлённые кадры, фрагментарно, как бы раздрабливая поэтическую речь на крупицы, молекулы, смещая сказанное в узкий коридор либо тоннель, на что это больше похоже, в прихотливым образом стеснённое место, скелет как упрощённая версия человека, как упрощённая форма человека.

Тем временем получающийся в итоге текст как недопроявленный снимок, образованный зёрнами металлического серебра негатив, у которого перепутаны цвета, голубой вместо красного, жёлтый вместо синего, чёрный, если речь о монохромном, поменявшись местами с белым, не искажение, намеренная недоделанность, нуждающаяся не в конечной вербализации, но в процессе самопроизнесения.

Либо своего рода спектральный анализ, где для конечного результата требуется негатив, пожалуй, Ульвен фиксирует нечто подобное, заведомо искажённое и собранное обратно, как распластанное в органическом мире человеческое тело, прилаженное к ландшафту, не то искусственно, не то насильно.

Беспомощность завершения, не буквально-физиологического, косвенного, через осязаемые предметы обихода, через, скажем, одежду, посуду, не знаю, любимые чашки, столовые приборы, что ещё может само по себе косвенно запомниться. 

Через навязанную необходимость отыскивать слова для последней секции в книге, где обыкновенно собраны не включённые никуда тексты или обломки никогда не написанных предложений.

Всегда, даже если событие исчезания внезапно, имеются определённые загодя шаги по нисходящей, не метафорически и не прямо, то есть как спускаться машинально по лестнице, чтобы просто выбраться на улицу, но не в значении вожделенного освобождения, скорее в значении логичного воплощения фабулы. 

В ноябре Осло впадает в спячку к вечеру, довольно рано, когда растворяется всеобъемлющий  свет и зажигают фонари, впрочем, Ульвену больше по душе май. 

Уличные фонари по ошибке репетируют свои смерти. 

Он лежит под одеялом, уставившись в потолок с плафоном посередине, из-за приоткрытой балконной двери доносится шероховатый шум ремонта, он рад, что эта конкретная сцена осталась в прошлом, но не рад, что у него было прошлое. 

В той или иной степени мы сталкиваемся с отсутствием, подчас до того рассредоточенным, что сама констатация его наличия представляется стыдной, как, например, размышление о законченности хронологического периода, прожитой ситуации, короткого эпизода, навязчиво вживлённого в память о прошлом, как, например, всякое размышление о завершённом и ныне окончательно отсутствующем прошлом.

Я стою под деревом голодных рук, нет, я стою под ничем. 

Намеки на действительность содержатся в жёлтой полоске между занавесками, в пределах которой в разное время года тает снег либо льётся дождь, но всегда видно геометрическое очертание многоэтажки напротив, днём в высветленной комнате он раздумывает о погоде. 

Текст, сообщающий об отсутствии смысла, необязательно должен сам по себе быть бессмысленным, до определённого момента допускается радоваться жизни и сопутствующему ей детерминизму. 

Изредка семантика отгороженного пространства скукоживается до локального переживания, незримого и, пожалуй, по природе скорее химерического, вместе с тем вполне тривиального, такое переживание легко тиражируется.

Как если представить некоторое симбиотическое населенное дешифруемыми метафорами чувство, сродни клаустрофобии в себе, то есть страха оказаться в замкнутом, почти до, например, лифтовой кабины, пространстве наедине с собой, eh Joe nothing is left to tell, как заезженная аудиозапись в кромешной темноте либо посреди погрузившейся в затемнение улицы, в обоих значениях, отрезка городской дороги с тротуарами по бокам и целиком располагающегося вовне заселённого человеческими особями постороннего и анонимного места.

Уже иная скорее всего фобия, ужас перед гигантской, горы-моря-гиганты, опустелой реальностью, древние греки знали это чувство, пишет Липавский, они звали его встречей с Паном, паническим ужасом, страх полдня, примерно его фиксирует на границе между здесь и там, в Брандовой пуще, Арно Шмидт.

Славные, въевшиеся в почву окаменелые минералы, как клубни или корни, некогда осязаемые организмы, их нутро растворено в кишащем мошкарой вечере, они лежат, собранные в урны.

Когда мы их выкапываем, говорит, они над нами смеются, пауза необитаема, как расположенный вне меня мир, опадающий с неба, с деревьев, с крыш, он просыпается забытым, как проглоченная планета или яблочный огрызок.

Отгороженное пространство наскучившей комнаты, кабинета, капсулы изолированного бытия, переворачиваешь предмет, потому что тебе нравится смотреть на существ, которыми кишит земля, на этот раз оттуда смотрит лицо, понимаешь, что теперь твоя очередь лежать лицом, что тебя может не быть, пока кто-то другой не перевернёт тебя в порыве детского любопытства.

Это и прочее посреди нейтрального мира, похожего на охлажденный полуфабрикат, похожего на Осло, где в ноябре не так холодно, как может показаться, впрочем, мне попросту могло повезти, где в мае не так тепло, как может показаться, впрочем, Ульвену могло попросту повезти.

Необходимое сталкивается с невозможным, переработанная в письмо неутешительно сымпровизированная прямая речь, прерывистыми осколками рассыпается по странице.

Ульвена в комнате нет, вместо него здесь кто-то другой, кто-то другой встает с постели, способность литературы указывать на бессмысленность жизни вовсе не делает саму литературу бессмысленной, так он размышляет, записывая уличные фонари между занавесок.

Я вовсе не говорю о разного рода предопределенности, такие суждения отдают чрезмерной пошлостью, я говорю о вшифрованном в организм стремлении завершить, так или иначе, во что бы то ни стало. 

Я говорю об иррациональном стремлении прочувствовать, в сущности, стремлении довольно отвратительном, потребительском, будто воплощённый в действительность сюжет иначе объективироваться не может, кроме как через насильственное завершение, так же бывает с камнями, никто не интересуется их предысторией. 

Когда вещает только два телеканала, остальные захлёбываются помехами, но изредка сквозь полосы проникает очертание диктора, мультфильм, сцена из старого фильма, но собрать в целости не получается, хоть бы и дотошно пытаться. 

То же с отпечатанными на странице словами, просачивающимися в глаза, я скорее всего не до конца понимаю, о чём в них говорится.