БЛЮЗ ДЛЯ ВИНСЕНТА

Джефф Дайер

Перевод Андрея Сен-Сенькова

Года четыре назад я увидел скульптуру Винсента и Тео Ван Гогов работы Цадкина в одном из музеев Амстердама. Скульптура, выполненная в угловатом кубистском стиле, изображает двух сидящих мужчин, один обнимает другого за плечи. Мне кажется, их головы соприкасаются, но я могу ошибаться (произведения искусства, которые глубоко трогают вас, редко бывают такими, какими мы их запоминаем). Скульптура, столь основательно придерживающаяся языка кубизма, воздействует очень просто, напрямую обращаясь к человечности тогда, как обычно кубистический эффект искажает и смещает акценты. Редко кому удавалось превратить твердость камня в такую мягкость.

Цадкин хотел, чтобы его скульптура выразила отношения зависимости и доверия, которые существовали между Винсентом и братом; он раскрывает нежность, которую мужчины могут предложить друг другу.

Не сразу очевидно, какая из фигур Цадкина Винсент, а какая Тео. Как и все, кто облегчает страдания других, Тео — в процессе, являющимся полной противоположностью переливанию крови, — принимает часть боли Винсента на себя. Очевидно, что пока небо давит на обе фигуры, одна из них, Винсент, ощущает гравитацию настолько ужасно, будто она может утащить его под землю. С этого момента вас захватывает пафос и красота, изображаемая Цадкиным: безутешное отчаяние, бесконечный комфорт. Одна фигура говорит, что никогда не почувствует себя лучше, другая отвечает — буду обнимать, пока это не произойдет.

Прошлой ночью в нескольких метрах от того места, где я живу, на Третьей улице, недалеко от Aвеню B, я увидел бездомного парня того же возраста, что и я (предположил, что он моего возраста, потому что выглядел вдвое старше), который схватился за голову и бросился на витрину магазина, упал на пол и закричал, лежал неподвижно несколько секунд, а затем, измученный, но все еще во власти безумия, взял себя в руки и повторил все снова. Час спустя он лежал на тротуаре без сознания.

Каждое утро люди валяются на улицах в таком глубоком коматозном состоянии, что даже равнодушные пинки полицейских не в состоянии их поднять. В течение дня обездоленные и зависимые, безумные и отчаявшиеся сидят парами в дверных проемах и на ступеньках, склонив головы, слушая друг друга или протягивая руку, в то время как другой стонет и дрожит.

Я вижу твое лицо повсюду, блуждаю по нему, как дождь и пар, плывущий по улицам. Я просыпаюсь в четыре утра и думаю о том, как ты занимаешься обычными вещами: ищешь бокалы, которые никогда не можешь найти, ездишь в метро на работу, покупаешь вино в супермаркете.

Прежде чем открыть почтовый ящик, я точно знаю, есть ли там письмо от тебя. Я жду твоих писем и страшусь того, что в них может быть, и провожу целые дни в ожидании звонка.

Поднимаю трубку после второго гудка и слышу, как американский голос говорит:

“Привет, как дела?”

“Хорошо”.

“Что происходит?”

“Кто это?” — спрашиваю.

“Я просто звоню”.

“По какому поводу?”

“Да просто. Ну, как дела?”

“Что?”

“Я чувствую себя немного подавленным”.

“Значит, я вас не знаю?”

“Нет”.

“Я не могу с тобой говорить, чувак”.

“Нет…?” Как будто у него в руках вечность.

В семь — час ночи по лондонскому времени — я звоню тебе, знакомые английские гудки становятся безрадостными после шестого. На случай, если ты только входишь в дверь, я слушаю еще десять гудков, надеясь, что, когда ты вернешься, то узнаешь, что я звонил, ведь мебель и стены сохранят сообщение, которое не принимает автоответчик: я скучаю по тебе, хочу тебя, люблю тебя. И телефон зазвонил, а я прижал его к голове как пистолет.

В середине заключительного сета недельного выступления в клубе в Гринвич-Виллидж Дэвид Мюррей объявляет “Ballad for the Black Man”.

Мюррей начинал как энергичный музыкант, но в последние годы он вернулся к традициям и теперь звучит как целая история тенор-саксофона: в его игре можно услышать Эйлера, Колтрейна, Роллинза, Уэбстера…

Точно так же “Ballad for the Black Man” содержит в себе крик всех спиричуэлс и печальных песен, весь блюз, который когда-либо существовал. Соло Мюррея длится десять минут, достигая кульминации такими высокими нотами, будто эта часть вообще не адресована человеческим ушам. Блюз это не игра, это способ воззвать к мертвым, ко всем мертвым рабам Америки.

Посыл блюза прост: пока на земле есть люди, они будут нуждаться в этой музыке. Таким образом, в некотором смысле блюз это вопрос собственного выживания. Это убежище, которое построил чернокожий человек, не только для себя, но и для всех, кто в нем нуждается. Не просто убежище — дом. Нет страдания настолько невыносимого, чтобы оно не могло найти выражения, нет боли настолько сильной, чтобы ее нельзя было уменьшить — таково обещание, лежащее в основе блюза. Это не может исцелить, но может поддержать, может положить руку на плечо и сказать:

Ты найдешь дом, если не в ее объятиях, то здесь, в этом блюзе.