
но солнце золотит его затылок
В. Iванiв
* * *
В 10 óраш1 я как обычно вышел, не позавтракав, накинув первую попавшуюся белую мятую футболку, штаны, и, пока завязывал шнурки, несколько раз тыльной стороной ладони отодвинул в сторону черно-белое существо; существо, мурлыкая, скользило по гладкому паркету и, извиваясь, смотрело на меня, задрав игрушечные лапы.
Лестница уходила вниз, попутно темнея. В подъезде пахло сыростью, с крыши доносилось птичье фьюить-фьюить (он так ни разу и не поднялся посмотреть, с тех пор как впервые услышал эти трели), лампочки гасли с волнительной частотой, ласточками отлетая из разжатых ладоней. С каждым новым пролетом ступени, стены и собственный мой силуэт истончались, как вечно-белый, пуховый, растопленный жар-птицей дыхания, снег. Сомнамбулическое, сонное тело отталкивалось от зыбких ступеней, колеблясь, подергивая руками, одеревенелыми губами перебирая слова безымянной колыбельной. Разъять это облако, развеять этот туман, в напутствие бормотал я себе. Лифт стоял, зевая, и я, не то с левой, не то с правой, ступил в сияющую перед ним лужу, и собственное мое лицо кивнуло мне с закрытыми глазами из мутного specchio его алькова, а далее — еще спуск и ледяное озеро темноты. Но это уже не память, а вымысел; дверь взвизгнула, и лузитанский жар ударил мне в лицо.
* * *
Я открыл глаза, как если бы их закрыл, и снова закрыл. Старый тюль еле заметно вздыхал и то и дело вспыхивал-всхлипывал розовым — от рекламного баннера магазина цветов. Нервной аритмией взбивало подушку сердце. Неистовая точка света металась по стене, целясь вслепую, ох и взять бы кого-нибудь на мушку, и я, выдыхая воздух пеплом, подбирал рассыпанные повсюду сухие, ломкие, липкие лепестки. Как собрать воедино то, чего никогда не было, но чего не стало, потому что казалось, что было? Что это было?
* * *
По пандусам струилась дождевая вода и густая, как память, листва об этой осени. Одинокая роза, подхваченная потоком и брошенная на решетку водостока, зажатая в ней, билась и трепетала, горя и горя.
Там, внизу, охрой отдающая темнота и суета сует, столпотворение. Там, где скрежещут эскалаторы, эти клацающие лестницы современного густонаселенного цивилизованного ада. Кассиры за мутными стеклами с пронзительным взглядом дребезжат вечно странствующей мелочью утра, и миф крутится, и звенит на свой современный, отступающий от подлинника лад. Бежать или стоять на месте, принимая потоки жара в свое лицо, которое спит и снится? Здесь не хватает искренности, не хватает искры.
* * *
Я в общем-то каждое утро хожу к господину Нелсону, а господин Нелсон — это, стало быть, низенький пожилой человек — которого я почему-то представлял датчанином или норвежцем — с очень миролюбивым и несколько озадаченным лицом; или его сын — высокий и здоровый мужчина в расцвете сил, не такой добрый с виду, но очень вежливый и, как говорили женщины средних лет в госучреждениях из моего детства, импозантный. Импозантный значит секси. Так вот вроде сегодня должен быть Нелсон-старший, ибо Нелсон-джуниор подменяет отца только на выходных, пока тот поддерживает жизнь и здравие огородов в Рибатежу.
Утро мое обычно начинается с чашки bica, которой сопутствует сигарета, следом идет дешкафейнаду2, которому сопутствует сигарета, и на этом мой утренний ритуал можно считать исчерпанным, если в него, в зависимости от расположения духа, интенсивности зноя, уровня тревоги и времени, оставшегося до первого рабочего звонка, не входит смол-ток с одним из представителей четы Нелсонов. Аш вéзеш3 вместе с Нелсоном-старшим можно застать его жену, пожилую синьору, более похожую на мою драгоценную бабулю, с короткими седыми волосами, выразительным лиссабонским акцентом, и по виду годящуюся господину Нелсону в матери. Кажется, безжалостное португальское солнце не особенно щадит местных женщин.
Смол-ток этот, весьма примитивный, заключается в том, что синьор Нелсон говорит, а я пытаюсь разобрать максимум слов из его рассказа. Так я понял, что у него есть орташ4 в Рибатежу, с апельсиновыми и лимонными деревьями, в Рибатежу температура может достигать 42 градусов по Цельсию, а ночью так же стремительно падать, от чего его, синьора Нелсона, тревога только растет, ибо если бы вы были растением, вы бы поняли каково это предаваться цветению и плодоносить в таких погодных условиях.
Есть у синьора Нелсона три собаки, имен которых я не запомнил, потому что на день сегодняшний имею способность запоминать только имена человеческие, в чем пользы многажды больше, ибо, как мы с вами знаем, в социуме эта способность имеет особенный вес и временами даже преподносит приятные сюрпризы. Ибо некто Руй (грассирующая «р» все еще отзывается отечеством), Франсишку, Энрик, Педру, Жузе и проч. и проч. рано или поздно призовут и примут меня в свой лузитанский круг, что вне всяких сомнений лишь ускорит прорастание и укоренение в твердой и уязвимой португальской почве.
* * *
Он вздрогнул оттого, что упал с большой высоты в острую остекленевшую воду. Тоннель резко уходил влево, когда увлажненные той-самой-какой-неизвестно водой глаза его открылись. Да и по рукам, от плеч до ладоней разливался какой-то внутренний плач, плач или ручей.
Аманья куарéнта грауш5, со славянским акцентом долетает с последнего этажа. Пиздец, думаю я. Чуткий слух настроен на вылов такого рода новостей, также как на вой сирен, русскую речь или подозрительный шорох в высокой траве. Пиздец, уже вслух произношу я, будто обращаясь к невидимому собеседнику сверху. Завтра мое тело будет плавиться в раскаленных коридорах Бенфики, в раскаленных коридорах тело будет плавиться мое.
Кажется, только у рэперов есть позиция.
* * *
Мигел в общем-то меня полностью устраивает — как обращается ко мне один из завсегдатаев кафе, всякий раз игнорируя мое собственное. Мигел, кхм, окей. Нет, ну прекрасно, прекрасно. Чувствую, будто кто-то оказал мне услугу, избавив от мук поиска имени для моего новорожденного гетеронима: вот я уже покачиваю его на своих руках, целую в безымянный лоб, тереблю безымянные ручки, смотрю в синеву (синеву?) безымянных глаз и не понимаю — жив он или мертв, мертв или жив. Мигел. Мгла. Миг.
* * *
Я открыл глаза, когда тоннель уходил влево. Вагон был наполовину пуст, наполовину полый. По левую реку от меня, на том берегу, на пустых сиденьях для пассажиров с детьми, инвалидов и лиц пожилого возраста лежала роза, только роза; die Nichts, die Niemandsrose. Из тоннеля, сквозь приоткрытую форточку проволокой проникал плеск путей, и слух обретал металлический привкус. Переворачивалась в наушниках с боку на бок музыка, все песни обо всех мертвых детях. По правую реку, у последних дверей вагона, — женщина с тремя белыми ручными голубями, глаза ее были закрыты, голуби не смели шелохнуться. Мне казалось, что она неживая, как андроид, как мертвая проза, мне так казалось. Но голуби, едва ли белые голуби мира вытерпят немногим более — и поведут крылами, как ведут ими полузабытые сны. Голуби, невесомые речные голуби мира, плывущие надо мной — последнее, что я помню, когда сквозь сон доносилось название следующей станции, и двери настороженно закрывались.
* * *
С. говорит: как странно, всю жизнь мы живем под именем, нам не принадлежащим, данным.
«Сбежавший с фронта российский офицер рассказал “Вот Так”, что 17 апреля под Изюмом бойцы 39-й отдельной мотострелковой бригады атаковали позиции ВСУ и взяли в плен около 30 украинских солдат.
По словам лейтенанта, командир 39-й бригады полковник Александр Малинин сказал, что “пленных слишком много и приказал пустить всех в расход”. Его команду выполнили, не задумываясь. Сам офицер утверждает, что был лишь свидетелем.»
Имя же стоит неподвижно, как черный силуэт кипариса на фоне кровоточащего неба или как зияющий конус, раскраивающий (раскрывающий) ландшафт, сквозь который сочится ночь.
«Перед казнью его сослуживцы заставили украинских солдат вылезти из окопов и расшнуровать ботинки. Шнурками пленным связали руки за спиной.
“Они [сослуживцы офицера] положили их [украинских солдат] лицом в землю, и наспех кто в голову стрелял, кто очередь по ним пускал. Человек 15 застрелили. Просто звери”.»
Если прищуриться, кажется, что это уходящая вдаль взлетная полоса, обрывающаяся в точке, где до́лжно взлететь; слышишь ли ты разрозненное дыхание отдельных его фрагментов?
«Еще около 10 пленных отвезли в штаб, где “мясники Малинина” их тоже расстреляли, утверждает наш собеседник.»
Слышишь ли ты собственное имя? Что оно значит?
* * *
Эти взлетные часы, часы плавания, часы взволнованной волны, часы дорожной пыли и мерцающих трасс. Мигел любил проноситься мимо волнующихся, скатывающихся и поднимающихся полей, лугов и пастбищ Алентежу. Эти разбросанные сказочные картинки, мающиеся деревья, коровы цвета каштана, машущие хвостами; жжённое, искрящееся тут, цветущее, колеблющееся там.
Говорят, там, в глубине (сказки), бродят землевладельцы с животными лицами, с заряженными ружьями наперевес, готовые пустить пулю в любого, кто осмелиться прокрасться на эту (сказочную) территорию. Все холмится и змеится, словно под землей вздымается грудь огромного океана.
Мигел, пока его маленький ветхий японский кораблик перекатывался с волны на волну, озирал эти владения и ни о чем не думал. Он любил дорогу, потому что дорога думала за него — здесь повернуть, здесь прямо, проехать над обрывом, здесь буквально взмыть вверх. Знай крути штурвал, любуйся водами, считай многорукие платаны.
Мигел скользил по этой крохотной змеящейся лузитанской карте, минуя замки, развалины замков, и ничто не тревожило его ум. Точки соединялись сами собой, превращались в тире, уводили на новые магистрали и автострады, это было свободное нежное плавание, странствие. Праздник пыли и солнца; Мигел проносился сквозь ливни, оставляя позади одни и нагоняя другие, это были перегонки с солнцем, игра с тенями, прятки в горных звенящих туннелях. Мотор японского кораблика ревел, но не сдавался, дорога сгущалась, на нее выскакивали дикие зайцы, лисы с огненными хвостами, языки пламени и мертвые туши деревьев, на нее выскакивали задыхающиеся пожарные и прочие товарищи. Мигел мчался по горящей сказке, по кратерам горящего королевства, и все что он делал, это перебрасывал взгляд с левого зеркала заднего вида на правое и обратно.
Мигел чувствовал себя португальцем, мореплавателем, сказочной птицей.
Угли памяти его не тревожили, не тревожили его и миражи, ни жар, ни кружащие орлы, ни прочие товарищи.
* * *
Сказала однажды: мы ждали тебя как из печи пирога.
И вот, чувствую запах свежеиспеченного хлеба, его теплое дрожащее тело. Надкуси и увидишь огромное заросшее пространство за огородами; будь осторожен, оно оставляет тонкие шрамы. Толкни скрипучую калитку (замирающую в траве); видишь обливающиеся по́том очертанья? запах свежего дерева из настежь распахнутой тьмы? Это, брат, белье памяти.
Закидывая голову проношусь сквозь это скопление тканей, в полном тумане, не ведая, что никогда и ни в какой вселенной не надышусь больше этой обжигающей чистотой.
Там, как за горизонтом событий, на освещенном крыльце, в халате, среди шкурок, лоскутов, стружки и прочих обрезков, ополаскивающая в древнем измятом тазу то ли смородину, то ли крыжовник, это ты откидываешь крашенные свои, химией завитые кудри, это ты зовешь меня по имени, и, обтирая влажные свои, едва тронутые возрастом руки, это ты запускаешь их в мои волосы, к большой своей, уже как несколько лет опустошенной, вдовьей меня прижимая груди, и отпускаешь: «Не путайся-ка под ногами, ты же не воспоминание».
* * *
Хватает меня за руку, ничего не говоря, говорит: вáмуш6, указывая на с выхлопом размыкающуюся темноту. Успеваю заметить сквозь веки столетья в волосы вплетённые цветы, когда, со скоростью света пересекая усыпанный звездами пол, оказываемся в огромном сверкающем вестибюле.
Куда ты ведешь меня, спящего, ни слова не говоря, между строк этого мертвого, зыбкого текста? Как паргелий, восходят над ним два огромных сияющих паникадила, через тусклый ампир, по обломкам панно, по осколкам остывшего мрамора, смальты, кобальта, цветного стекла ты ведешь нас куда? Где зияет поверхность, где дрожит, обрываясь, апноэ письма.
* * *
И вот вспыхивает сумеречно в потемках, тьмою вспыхивает тело мое. В немое эсперанто, в пресловутое сурдо, на самый край ночи уносит меня сухая, горячая письменность, нервная, дикая каллиграфия, и мрачный мой сводит с ума язык.
Как ты предпочитаешь гореть со мной, пробираясь через глухие заросли ночи, и смотри, как невинно безмолвствуют ветви деревьев на стенах нашей укромной пещеры? Или это наши собственные тени, дикорастущие, дрожащими языками пламени переплетающиеся, древнего племени языками. Я могу говорить только «не знаю», «не помню», «не понимаю», ибо и сам я неизвестность, беспамятство и слепота.
Глубокий охватывает меня омут, пригубливает по капле, по выступающей на мне запятой, чтобы где-то внизу, под этими темными водами, мы, смешавшись в единый поток, спутанные, пресловутой пренебрегшие пунктуацией, одним безумным течением прорвали эту тягучую плотину плоти.
Безымянные, испепеленные, уткнувшись в подушку, мы будем лежать в спутанных сетях простыней на почти издыхании, как две огромные неподвижные рыбы, выброшенные на берег в густой и кипящей египетской тьме.
* * *
У леденящей, содрогающейся ограды моста стою. Надвигается впереди нечто большое и темное, присматриваюсь: баржа. Слышу: размеренный гул; воду, лижущую опоры; на глубине идущий поезд. Огромная на небе луна, близкая словно лицо, встающее над колыбелью, с крупными порами, почти оспинами — не любо́е лицо. Проснусь ли, протянув руки, влюбленный, поднимаясь тебе навстречу, решительно перегибаясь через оградку, только чтобы коснуться черт небесных твоих?
* * *
Кто спросит меня о той самой секунде, заветной море, когда, глядя в неодушевленную даль, замутненную крупным, за́мершим, в-себя-замёрзшим облаком, ты тотчас оборачиваешься, ведомый? Когда там, позади, за глубокой спиной, не внимая ни одному из ангелов (эти только месят говно и мутят воду), со своей собственной ты встречаешься застывшей, непроницаемой тенью. Это она плетёт эти тени, это она, наконец, заключает тебя обратно на волю. Всем заколдованным посвящается.
Пульсирующая цефеида воспоминания? истомившая глаз туманность? проясняющая все циановая свежесть синего часа? Ах, глория! И страшно, и смешно, ведь свет, который я видел, видел меня много яснее. И все пылало и бредило, смеялось и паниковало, покуда не померкло, не смолкло, затаилось закатом, заткнулось карликовой звездой.
* * *
Чей-то голос: «Поезд прибыл на конечную станцию».
Чей-то голос: «Где-то мы расстались не помню».
…в каких городах но проваливается это сонное царство тает под огнем пулемета все летит в тартарары и туда не идут поезда не идет дальше поезд из самого синего льда словно это было в похмелье это уже было когда скоро уже наконец рассвет спасибо ключ поверни и ты ключ мой верни и все закручивается и обрывается, словно голос в темном тоннеле, что окликнул меня — встал поперек горла, проглотил язык.
2015—2026