
October 26, 2018
Fantastic biting social commentary. Certainly a precursor to Columbo.
2 likes
Goodreads
В начале декабря 2011 года в университетской клинике города Хьюстон штат Техас умирал от рака блестящий эссеист, воинствующий безбожник Кристофер Хитченс. Он умирал в окружении друзей и книг; друзья были любимыми, а вот некоторые книги не очень. На прикроватной тумбочке Хитченса лежала биография Г. К. Честертона пера католического священника и историка литературы Йэна Кера; помимо 750 страниц этого тома, он прочел — многое скорее перечел — несколько сот страниц сочинений самого Честертона. Кристофер Хитченс умер 15 декабря; его рецензия на книгу Кера под названием «Реакционер» была посмертно опубликована в журнале Atlantic в марте 2012 года. Из нее очевидно, что покойный не очень любил Честертона. Точнее, очень не любил. А еще точнее, что-то очень не любил в нем. На это намекает подзаголовок «Обаятельный, зловещий Г.К. Честертон». Для того, чтобы назвать «зловещим» вроде бы безобидного великана-толстяка, настрочившего больше сотни книг, в которых он в той или иной степени пропагандировал католическую веру и (понимаемую им несколько эксцентрически) социальную справедливость, человека, чья легендарная жизнерадостность для современников выглядела комичной, а для нас необъяснимой, в общем, что же такого зловещего отыскал умирающий Хитченс в авторе романа с беззаботным детским названием «Человек, который был Четвергом»? За ответом далеко ходить не придется. Вера и ее апологетика.
Что, в общем-то понятно. Писатель, которого всемирная слава настигла после того, как он написал книгу «Бог не велик», перед уходом сводит счеты с писателем, о причислении которого к лику блаженных хлопочут в Ватикане. Хитченс не может простить Честертону (иногда утомительный, надо признать) католический энтузиазм, который приводил в движение все: его журналистику, эссеистику, стихи, беллетристику. Стихи Хитченс, кстати, хвалит, следуя в этом, как это ни странно, за Т.С. Элиотом, который в некрологе Честертону упомянул дар того сочинять «первоклассные журналистские баллады». Несмотря на сомнительность комплимента (или благодаря ей), Хитченс подхватывает хвалу, более того, добавляет, что стихи Честертона, помимо уже известных нам качеств, волшебным образом западают в память. Быстро покончив с похвалами («обаянием»), Хитченс переходит к «зловещести»: «когда Честертон обаятелен, он в то же время глубоко несерьезен и легкомысленнен (…); когда он серьезен, он в самом деле зловещ (…); когда же он принимает позу теолога, он просто говорит голосом Джона Генри Ньюмена в его самом “догматическом” варианте».
Я прошу прощения за обилие английских имен в самом начале моего эссе, читателю среди них буквально не протолкнуться. Оправданием моим может стать разве тот факт, что я собираюсь рассказать об одном из самых английских писателей последних столетий; без нацконтекста, без компатриотов Честертона не обойтись. Ну и потом обещаю: скоро толпа и шум на этих страницах рассеются и останется только мой одинокий голос, повествующий о вере, рыболовах, жемчужинах и, в придачу ко всему этому, об одном католическом священнике. А раз так, то стоит все-таки сказать, кто такой был Джон Генри Ньюмен.
Ньюмен был кардинал и литератор XIX века. Он прославился своим стилем – и своей многотрудной церковной деятельностью, за которую он был канонизирован папой Франциском, а в прошлом году даже провозглашен одним из Учителей Церкви. О другом Учителе, Фоме Аквинском, Честертон написал книгу. Вообще Честертона-автора не было бы без Ньюмена. Английские католики, это потерпевшее некогда историческое поражение меньшинство в стране государственного протестантизма, увидели в Ньюмене не только церковного лидера, но и интеллектуальный светоч. Своими действительно выдающимися писаниями кардинал Ньюмен многих обратил в свою веру, некоторых – по чисто эстетическим причинам. Главный эстет конца позапрошлого века Обри Бердсли стал католиком за месяц до смерти. Католиками были два из трех самых интересных английских писателей второй трети прошлого века, Грэм Грин и Ивлин Во. Роман последнего «Возвращение в Брайдсхед» — лирический шедевр об увядании английского католического семейства аристократов. Наконец, убежденным католиком был Дж.Р. Толкиен; без христианского морального стержня, артистически выкованного Ньюменом, «Властелин колец» стал бы просто разбухшей сказкой о несуразных монстрах. Честертон исторически занимает промежуточное место между Ньюменом и Толкиеном, он превратил теологию в бойкие стихи, эссе и беллетристику. Толкиен пошёл еще дальше, смешав теологию с филологией и политической злобой дня. Вышло фэнтези.
А у Честертона – среди прочего – получился детектив. Несмотря на прохладное отношение к его криминальным историям Хитченса, Т.С. Элиота и прочих арбитров вкуса, детективы, наверное, лучшее, что написал этот неутомимый человек. А из детективов Г.К.Ч., безусловно, лучшие – об отце Брауне. А среди последних – рассказ «Странные шаги» (The Queer Feet). Абсолютный литературный шедевр, но мало, кто это заметил. Впрочем, обо все по порядку.
В дорогом лондонском отеле в темной комнате для прислуги сидит маленький человечек в сутане и пишет письмо неизвестному человеку от имени человека, которого он еще пару часов тому назад не знал. Тот, что попросил написать это письмо, уже мертв, тело его лежит наверху. Занятый письмом, человечек прислушивается к звукам и шорохам отеля, в коридоре кто-то ходит, священник машинально начинает писать в такт этим шагам. Если прислушаться, шаги странные, будто два человека разного социального положения попеременно перемешаются взад-вперед по коридору, но скрип башмака выдает, что это кто-то один непонятно кому и зачем проделывает дьявольскую звуковую пантомиму. «Дьявольское» здесь ключевое слово, ведь отец Браун, приглашенный в отель исповедовать умирающего официанта, должен, согласно своей профессии, знать про дьявола все. Он, собственно, и знает.
Самое зловещее в этой детективной истории, в которой не проливается ни капли крови, преступление так и не совершено, а единственный мертвец умер своей смертью, заведя, впрочем, пружину сюжета, ибо останься он жив, никто не стал бы приглашать слишком скромного священника в слишком дорогой отель, так вот самое жуткое здесь – эти шаги. Сразу представляется, конечно, Хичкок, причем, ранний, еще британский, а не американский, что-то вроде «Тайного агента» или «Леди исчезает». Вообще, хотя Честертон и «реакционер», и защитник традиционных устоев, и, подобно прерафаэлитам, враг современной техники и индустрии, на самом деле, он, конечно, модернист, чистый экспрессионист до экспрессионизма и – самое главное – один из самых кинематографичных писателей 1910-х—1920-х. В этом рассказе, что ни сцена, то кадр, и какой! Вот, к примеру, как отец Браун является навстречу преступнику: «Пробравшись сквозь серый лес пальто, священник заметил, что полутемную гардеробную отделяет от ярко освещенного коридора барьер, вроде прилавка, через который обычно передают пальто и получают номерки. Как раз над аркой этой двери горела лампа. Отец Браун был едва освещен ею и темным силуэтом вырисовывался на фоне озаренного закатом окна. Зато весь свет падал на человека, стоявшего в коридоре. Это был элегантный мужчина, в изысканно простом вечернем костюме …» и так далее и так далее и так далее, видели мы этих элегантных мужчин в изысканно простых вечерних костюмах — в кино. Вообразите, какая красивая сцена: сзади коротышки священника озаренное закатом окно, сам он в полутемном гардеробе, но над прилавком – яркая лампа. Два источника света – сзади и спереди, посредине тьма, из тьмы жутким силуэтом выплывает человек в сутане. Если в душе у элегантного мужчины в изысканно простом вечернем костюме было хоть чуть-чуть чувства прекрасного, он должен был бы оценить сценографию, да и запомнить ее навсегда. Он и запоминает. Великий вор Фламбо не только внял проповеди отца Брауна и оставил блестяще украденные в отеле инкрустированные жемчугом серебряные приборы, он через несколько рассказов преображается и из преступника становится сыщиком и другом своего исповедника.
Вообще, в «Странных шагах» каждая деталь, каждое слово на вес золота, точнее – серебра. Убедитесь:
— Действие происходит в отеле «Вернон» во время ежегодного торжественного обеда закрытого клуба «Двенадцать верных рыболовов» (The Twelve True Fishermen). Обратим внимание на количество участников застолья. Также обратим внимание на прилагательное в названии организации, true. Основатели и члены клуба настаивают на своей подлинности в качестве рыболовов, ловцов рыб.
— Если вы думаете, что угадали, и это те самые двенадцать, то вы ошиблись; эти, по словам отца Брауна, выловили только серебряных рыб, приборы своего бессмысленного ритуального обеда, а «ловец человеков» — не они, а человечек в потертой сутане.
Внимательный читатель обнаружит еще с полдюжины подобных крючков с леской, которые разбросаны там и сям, чаще всего, нарочито на виду, отвлекая собой от чего-то другого, автору более важного.
Да, но мы совсем забыли про сюжет, а его надобно осторожно пересказать: не все, увы, нынче читают красноречивых проповедников веры. Сюжет «Странных шагов» вот какой. Сначала отец Браун сидит в комнатушке, пишет и прислушивается к шагам. Из услышанного он делает некие важные выводы, которые заставляют его искать выход из комнаты. И в гардеробе он встречает преступника; маленький священник требует у него вернуть похищенное. Преступник пытается применить физическую силу. Тем временем, на отельной веранде, за столом, за которым сидят 12 членов «Клуба верных рыболовов», происходит ежегодный торжественный обед. По ходу действия автор делится с нами меткими наблюдениями над нравами того, что он называет «олигархическим обществом»; из них явствует, что «Клуб» не был ни чисто аристократическим заведением, ни компанией нуворишей. Смесь тех и других, приправленная т. наз. «людьми из общества» и политиками — вот, какова институция, которая является идеальной моделью социальной группы, расположившейся на самом верху. Интересно, что в описании «Клуба», особенно в репликах его членов, проскакивают то толстовские, то даже гоголевские нотки, и это довольно странно – Честертон чужих писателей не особенно читал, особенно русских.
В какой-то момент, среди официантов, обслуживающих торжественный обед, начинается тихая паника. Это еще одна восхитительно кинематографичная сцена. Она начинается почти пантомимой, а завершается драматическим разговором о похищенных приборах и недостающем официанте, который уже после собственной кончины почему-то вышел на торжественное построение лакеев в зале перед обедом. Открылось это так. Один из гостей машинально пересчитал слуг, заходя в вестибюль. Слуг было пятнадцать. А должно было быть – после потерь личного состава вследствие естественной убыли – четырнадцать. И тут Честертон не удерживается и вворачивает в повествование одно из своих фирменных отступлений, очень короткое, полуметафору-полуремарку, вворачивает мгновенно, как ловкий столяр вворачивает маленький острый болт в свежий, только что обработанный кусок дерева: «На секунду в комнате воцарилась тягостная тишина. Быть может (так сверхъестественно слово “смерть”), каждый из этих праздных людей заглянул в это мгновение в свою душу и увидел, что она маленькая, как сморщенная горошина».
Но собравшимся не до души. Серебро украли и сделал это человек, который притворился пятнадцатым официантом. Гости и гостиничные слуги бросаются запирать входные двери и искать вора. Один из рыболовов, некий полковник Паунд – удивительно, сколько этих полуанонимных отставных вояк в историях про отца Брауна, Шерлока Холмса и Эркюля Пуаро! – бросается в коридор и видит в гардеробной коротышку, и тот сходу задает один из лучших вопросов в истории детективного жанра: «Может быть, у меня есть то, что вы ищете, джентльмены?» Я буквально слышу, как это звучит из полутьмы, отчего-то с интонацией Коломбо.
Далее и до конца следует диалог священника и полковника, в котором первый рассказывает второму – опять-таки не без притч и артистического закоса – историю того, как он слушал-слушал шаги в коридоре, и дослушался до того, что поймал знаменитого преступника по кличке Фламбо с поличным. А поймав – и будучи физически не в состоянии удержать его – католическим красноречием убедил отдать добычу и исчезнуть подобру-поздорову. Поведав эту историю полковнику, священник откланивается и исчезает в темных мокрых лондонских улицах. Чуть не забыл, в самом начале рассказа читателя ждет своего рода введение в курс дела, где автор говорит несколько слов о «Клубе верных рыболовов», о состоянии английского общества, «попавшего под власть торгашей», об отеле «Вернон», владелец которого некий еврей Левер (латентный антисемит Честертон не преминул упомянуть здесь этническую принадлежность одного из «торгашей») создал столько препятствий для потенциальных клиентов, что в его заведение ломились только самые богатые. И Левер заработал на этом «почти миллион». Упомянуты также серебряные приборы «Клуба верных рыболовов»; заканчивается социальный комментарий Честертона изящной фразой: «Для того, чтобы стать одним из двенадцати рыболовов, особых заслуг не требовалось; но если человек не принадлежал к определенному кругу, он никогда и не услыхал бы об этом клубе».
Главное здесь не то, кто преступник. Фламбо, явившегося в честертоновскую прозу из современных автору дешевых иллюстрированных журнальчиков, мы до «Странных шагов» толком не знали, да и в дальнейших историях цикла этот фанерный персонаж вряд ли нас особенно заинтересует. В рассказах про отца Брауна Фламбо – функция, дающая возможность человечку в сутане прикосновением своего потертого зонтика разгадывать фокусы, на которые не скупится Честертон. Читателю предлагают на выбор одну фантазию дичее другой: тут и сумасшедший, который специально ходит по коридору разной походкой, уж не черт ли это? и мертвый лакей, вышедший на построение прислуги. Похоже на мир, придуманный Эдгаром По. Но и разгадан он аналитическим разумом, придуманным По. Именно это задолго до меня заметил Борхес.
В классическом эссе «О Честертоне» Борхес пишет: «Эдгар Аллан По писал новеллы ужасов с элементами фантастики или чистой bizarrerie. Эдгар Аллан По изобрел детективную новеллу. Это так же бесспорно, что два эти жанра он не смешивал. (…) Честертон, напротив, со страстью и успехом изощрялся в подобных tours de force. Каждая из новелл саги о патере Брауне сперва предлагает нам тайну, затем дает ей объяснение демонического или магического свойства, а в конце заменяет их объяснениями вполне посюсторонними». Дальше Борхес переносит эту схему на личность и сознание самого Честертона, то есть, пускается по дорожке, которая может привести нас к больничной койке клиники в городе Хьюстон, штат Техас. Да-да, ведь это же наш старый знакомец Кристофер Хитченс рассказал историю про обаятельного и зловещего разом Г.К. Честертона. История эта имеет, конечно, право на существование, но она не очень интересна, и не только потому, что вторична. Просто нас интересует штучная литература, а не вторичная психология (психология всегда отчего-то вторична, не так ли, дорогой читатель?)
В разгар беседы с полковником – который, кстати, выказывает вполне здравый ум, ну не мог же патриот Честертон обидеть английскую армию! – отец Браун затрагивает любимую некоторыми британскими авторами XIX—первой половины XX века тему:
«— Преступление, — продолжал он медленно, — то же произведение искусства. Не удивляйтесь: преступление далеко не единственное произведение искусства, выходящее из мастерских преисподней. Но каждое подлинное произведение искусства, будь оно небесного или дьявольского происхождения, имеет одну непременную особенность: основа его всегда проста, как бы сложно ни было выполнение. Так, например, в “Гамлете” фигуры могильщиков, цветы сумасшедшей девушки, загробное обаяние Озрика, бледность духа и усмешка черепа — все сплетено венком для мрачного человека в черном. (…) вся эта история сводится к черному костюму. В ней, как и в “Гамлете”, немало всевозможных наслоений, вроде вашего клуба, например. Есть мертвый лакей, который был там, где быть не мог; есть невидимая рука, собравшая с вашего стола серебро и растаявшая в воздухе. Но каждое умно задуманное преступление основано в конце концов на чем-нибудь вполне заурядном, ничуть не загадочном».
«Тоже мне, новость, — скажете вы с разочарованием. — Стоило ли ради такого все это городить?» Вы правы. В конце любой самой запутанной цепочки экзотических обстоятельств и невероятных предположений почти всегда окажется скучный племянник-бухгалтер, мечтающий о дядюшкином наследстве. И это еще не самый худший вариант. Но дело не в банальности низменных побуждений – в просторечии банальности зла – дело как раз во всей этой мишуре. «Гамлет» не нонфикшн про юного наследника датского престола, а самый, что ни на есть, фикшн про фигуры могильщиков, цветы сумасшедшей девушки, загробное обаяние Озрика, бледность духа и усмешку черепа. И «Странные шаги» вряд ли про моральные дилеммы Фламбо, он – про нелепый «Клуб верных рыболовов», про невидимую руку похитителя, про ожившего ради торжественного случая официанта. Ну и, конечно, про то, как рассказывать такого рода истории.
Делать это надо изысканно, лукаво прикидываясь простодушным рассказчиком, который не скрывает ничего, говорит, что видит, и от этой полноты и этого простодушия становится страшно в самый момент встречи священника и вора, расположившихся по разные стороны гардеробного прилавка, затем камера перемещается на веранду, нам показывают фильм про высшее общество времен belle epoque, пока по кадру не поползла трещина, в которую вползает необъяснимое. А в последней части автор и отец Браун перебрасываются повествованием, как баскетбольным мячом; в финале к нашим услугам остается только полковник Паунд, а писатель Честертон и отец Браун отправляются в следующую историю, где их уже поджидает Фламбо.
Вот, собственно, и все. Хотя нет, осталось самое главное. В основе глубинного сюжета «Странных шагов» лежит тонкое наблюдение: порой очень сложно отличить богача от бедняка, черный фрак господина от черной ливреи слуги. Это наблюдение Честертона — не про расцветку одежды и не про общность человечества. Оно про наступавший во время написания рассказа (1910) двадцатый век, про начавшуюся через несколько десятилетий после того эпоху удивительной взаимной культурной и бытовой мимикрии угнетателей и угнетенных. Ибо кто отделит овец от козлищ позднего капитализма в толпе одетых в джинсы и майки посетителей Макдональдса?
P.S. Автор этого эссе намеренно оставил в стороне вопросы христианской апологетики, которые так раздражали умирающего Хитченса, экономическую теорию дистрибутизма, пропаганде которой Честертон отдал немало сил, споры по поводу того, является ли Честертон (1874—1936) типичным пережившим свое время представителем эдвардианской эры (1901—1910), столь же типичным, как Джордж Бернард Шоу или Джозеф Конрад. Был почти проигнорирован вопрос о честертоновском антисемитизме (пусть другие займутся этой неприятной работой), не говоря уже о немимолетных симпатиях нашего автора к Муссолини. Г.К. Честертон был таким, каким он был, но при этом сделал наш мир, нет, не лучше, но счастливее. Если не весь мир, то уж лично меня несомненно; я знаю еще некоторых, согласных со мной. А это уже кое-что.
На обложке публикации — Натюрморт Гинека Мартинца (Hynek Martinec)