Пятьдесят лет назад Александр Кондратов начал работать в исследовательской группе Ю.В. Кнорозова, которая расшифровывала памятники древней письменности. Нижеследующий текст непонятным для меня самого образом посвящен этому славному юбилею.
«Каратэ-хокку
камень за камнем кладу
Кон-то-ра-то-фу…»
Александр Кондратов. Из цикла «Каратэ-хокку»
Здесь речь пойдет об авангарде, истории и об одном человеке, который переиграл историю. Писать этот текст затруднительно, так как я имел счастье дружить с моим героем в последние несколько лет его жизни. Дистанции не получается. Но я попробую. Потому больше про обстоятельства, чем про человека.
Сначала – авангард. Его часто путают с модернизмом, что неправильно. Модернизм есть художественная функция от modernity, искусство, возникшее, производимое и воспроизводимое в рамках определенной формы общественного сознания, определенного типа мышления, которое специалисты называют «модерным». Это сознание исходит из того, что нынешнее состояние, «современность» есть, во-первых, наилучшее (точнее, наиразвитейшее) из возможных, во-вторых, оно не имеет границ и, в-третьих, готово подчинить, включить в себя абсолютно все, сколь бы отдаленным это «все» ни было – географически, хронологически или даже культурно. При всей своей часто скандальной новизне и неприязни к филистеру, модернизм есть чисто буржуазная культурная эпоха. Как и индустриальное производство, как и наука Нового и Новейшего времени, модернизм представляет собой своего рода фабрику по производству современных образов, слов, звуков и мыслей; за сырье сходит абсолютно все, до чего дотягивается рука – будь то Древний Египет или быт и нравы русских старообрядцев. Иными словами, модернизм есть главная армия, которая не только ведет баталии, выигрывает кампании, она обустраивается на завоеванной территории, создает подчиненную себе местную власть, систему эксплуатации, свои газеты, деньги, публичные дома и продовольственные магазины.
Авангард же есть передовой отряд модернизма, но только на первых порах. Сам военный термин «авангард» подразумевал странный – и, в каком-то смысле, обреченный – характер этого армейского подразделения. Авангард движется по неисследованной территории, он первым вступает в бой с противником, еще не имея представления о его численности, он первым испытывает на себе мощь врага, чем больше он теряет солдат, тем понятнее главнокомандующему армии, с кем конкретно ему придется иметь дело. В каком-то смысле, чем большие потери понесет авангард, тем больше шансов на успех во всей кампании, ибо знание – сила, а знание о противнике пропорционально ущербу, нанесенному авангарду. В этом смысле, авангард обречен. И не только в этом. Какие бы чудеса героизма не демонстрировали его бойцы, все будет оттеснено на второй план результатами решающей баталии. Очень редко кто помнит о судьбе авангарда. Что там случилось с теми, кто вступил в первые стычки перед Каннами? Азинкуром? Полтавой? Фонтенуа? Аустерлицем? Сталинградом? Молчание; только специалисты по военной истории могут свидетельствовать об отправленных в разведку боем частях и подразделениях, но кто же читает книги специалистов по военной истории – кроме самих специалистов по военной истории?
Более того, авангард ведет военные действия не так, как основная армия. Его задача – быть агрессивным, наглым, нахальным – но при этом и рефлексивным, так как задача его не столько убить как можно больше врагов, сколько узнать как можно больше о враге и даже каким-то образом наметить повестку будущего сражения или даже будущей кампании. Авангард имеет дело с незнакомым – страной, территорией, противником, оттого его участь, с одной стороны, зависит от того, насколько удачно он добудет сведения, знания, а, с другой, как никто он подвержен колебаниям Фортуны. Авангард находится к критической точки пересечения рационального и иррационального, закономерного и случайного – плюс, конечно, бойцов авангарда берут в плен гораздо реже, чем солдат главной армии.
Оттого жизнь и персона авангардиста гораздо интереснее таковых обычного рядового и командного состава модернизма. Авангардист пережил то, что другие не нюхивали, он пожертвовал собой ради успеха всего предприятия, зная о своей обреченности на забвение. Он действовал иным способом, нежели другие – но, при этом, оставался в рамках целого, он не партизан, а солдат регулярных войск. В какой-то момент авангардист очень нужен, от него зависит многое – но потом, если он выжил, на него (если не забыли вовсе) смотрят с большим недоумением.
Все вышесказанное имеет отношение к Западной и Центральной Европе, отчасти к Соединенным Штатам. В России в двадцатом веке была сыграна другая пьеса. Там главный агент модернизации, большевики, признав поначалу русский авангард за своего (но неохотно, неохотно), довольно быстро – и навсегда – разошлись с ним. Уже с конца 1920-х модернизация страны строилась на, фактически, дореволюционном культурном материале, в ход пошел «реализм», ампир, всяческая народность и прочие вещи из музея Старой России. Ретроспективные вещи должны были составить костяк перспективной утопии. Авангард же, попытавшись поначалу объяснить неразумным правителям, что, мол, он есть главный и естественный их союзник, постепенно отошел в сторону. И это вполне логично. Во-первых, еще Набоков говорил, что радикализм политический крайне редко (и уж особенно в России) сопровождается радикализмом эстетическим, а эстетические взгляды революционных вождей, вроде Ленина, абсолютно обывательские1. Во-вторых, авангардисты занимались как раз изготовлением новых вещей для нового будущего – и в этом они совершенно не совпали со сталинским поворотом к старым вещам, необходимым для нового будущего. Так или иначе, одни авангардисты умерли, другие перековались (далеко не всех это спасло, впрочем), а третьи отошли в сторону, попав из бурного потока политической и общественной актуальности на обочину, где занялись обустраиванием эзотерических ниш, вообще-то, тогдашнему авангарду не свойственных (и это тоже мало спасало). Потом пришла война и все кончилось.
И вот здесь от разговора об авангарде я перейду к разговору об истории. История первого русского авангарда сильно совпадает с историей классического западного авангарда. Утопизм, неслабый уровень критической рефлексии и «проектного», концептуального мышления, политический радикализм, ненависть к буржуа плюс геростратовы отношения с культурной традицией. Итог получился разный (см. выше). Послевоенный русский авангард, выросший из страшной почвы, почти убитой сталинским асфальтоукладчиком, стал совсем иным. Он, во-первых, не претендовал на универсальность, во-вторых, если и шел вперед, то пятясь, пристально вглядываясь назад. Радикальным авангардистским жестом стала археология первого авангарда, а не бунт против традиции. В каком-то смысле, это авангард филологов (пусть даже и любителей, в основном), авангард коллекционеров, библиофилов и комментаторов. Его символ – Владимир Эрль, сочиняющий комментарии к Введенскому. Или Сергей Сигей, издающий Василиска Гнедова. Авангард охранительный, авангард сверхкультурный, авангард – что немаловажно – антикоммунистический, антиутопический. С одной стороны – культ великих авангардистов прошлого с их крайней утопией создания нового мира, с другой – тяга к «нормальной» жизни, как «до революции», как «на Западе», без цензуры, без идеологического свинства, с книжками, музыкой и кино. Старый авангард яростно отрицал здравый смысл, а новый, послевоенный тихо и непреклонно на нем настаивал. Старый был (до начала тридцатых) крайним коллективистом, новый – столь же радикальным индивидуалистом.
Александр Кондратов, наверное, наиболее «чистый» авангардист в послевоенной русской литературе. Никакой зауми. Никаких закидонов. Все последовательно и рационально, сверхрационально. Невероятная работоспособность и невероятная энергия. Обширнейшие знания в самых, казалось бы, странных областях. Воплощение (даже несколько неуклюжего) здравого смысла – в текстах, конечно. Жизнестроительство, да, но без идеологической подкладки. В каком-то смысле Кондратов был похож на авантюриста Века Просвещения, на того, кто «поправляет Фортуну» – заметим, что слово «авантюрист» не имеет в данном случае никакой отрицательной коннотации. Это в СССР так стали называть подозрительных алиментщиков и спекулянтов, а в восемнадцатом столетии это люди, отважно пробивающие себе дорогу там, где ее, казалось бы нет; философы, литераторы, солдаты, любовники. Авантюристом был Казанова – более практичный ум сложно себе представить. Казанова не только совокуплялся, он сочинил многие тома, романы, трактаты, давал советы государственного свойства. В расчерченном, классифицированном мире Века Разума, эти одиночки – ценой больших усилий и серьезного риска – смогли остаться одиночками, не растворившись в классицистической эпистеме слов и вещей. Когда я думаю о Кондратове – авторе десятков популярнейших научпоповских книг, буддисте, спортсмене и циркаче, лингвисте и даже милиционере, – я всегда вижу его в напудренном парике эпохи Сен-Жермена и шевалье Д’Эона.
Но Кондратов (увы и слава Богу) жил во времена Хрущева, Брежнева, Суслова, Георгия Маркова, Василия Аксенова и Александра Твардовского. Оттого его многочисленные авангардистские литературные труды – не просвещенческие романы и трактаты, а методичные, действительно доведенные до предела формальные эксперименты. Старые русские авангардисты (какой оксюморон!), на самом деле, экспериментировали не со словами, цветами и звуками – они прощупывали возможность создания нового мира, вторгались в неизведанные области его смысла, именно с ним, миром, они экспериментировали, закладывая основу принципиально иной повестки дня человечества. Послевоенным советским авангардистам ничего иного не оставалось, как экспериментировать только и исключительно со словами, цветами и звуками – окружающий мир был оккупирован Злом и единственное, чего хотелось, так это держаться от него максимально далеко. Такова была стратегия почти всех из кондратовского поколения; исключение стоит сделать для «лианозовской школы», но они-то как раз не авангардистами были, а самыми, что ни на есть, подпольными модернистами. Тут другая история.
Итак, Кондратову остались слова и способы их сложения-вычитания. Нет, еще был тот мир Зла, который он называл «Адом». Кондратов попытался проникнуть в Ад и подорвать его власть, разложив на элементарные частицы, на слова – отсюда и роман «Здравствуй, Ад», и несколько стихотворных циклов. Получилось интересно – Ад не разложился, зато вышло описание, но не его самого, а поэтического сознания автора, обитающего в Преисподней. Странным образом, в художественной системе, решительно отвергающей любой намек на реализм, работающей с чисто формальными элементами, родились тексты, очень точно описывающие цайтгайст и его проявления. Какой там Трифонов? какой Аксенов? какой Распутин-Белов? Пятидесятые и шестидесятые – не «шестидесятнические», не «оттепельные», а настоящие – только у Сэнди Конрада. Реализм, что бы мы ни называли этим словом, никогда не бывает результатом сознательной интенции; реалистические (да еще и «с психологией») романы, повести, рассказы, пьесы, стихи чудовищно плоски и скучны именно потому, что хотят быть реалистичными. А вот когда не хотят – особенно когда совсем не хотят – тогда, в качестве побочного эффекта вдруг может вспыхнуть огонек и ярко осветить какой-нибудь угол жизни.
Да, кондратовская одержимость формой наивна; но именно наивность дала ему возможность написать так много. Без наивности невозможно сосредоточиться, а Кондратов был невероятно сосредоточен на том, чем занимался в данный момент. Если и есть в его литературной стратегии хоть какой-то отблеск советского официозного энтузиазма, так в самой идее сверхпроизводительности. Вокруг стахановцы, бусыгинцы, певцы «пятилетки за три года», адепты учения «догнать и перегнать»; Кондратов же с невероятно простодушным (настолько простодушным, что он выглядит издевательским) видом принял участие в забеге – и всех переиграл, сочинив столько, что другим и не снилось. Стахановец авангарда – но без правительственных наград, без славы, без публикаций, только пять экземпляров машинописных текстов. Триумф чистой формы, апофеоз формальной идеи количества, конечно же, не переходящего в качество – так как Гегеля завербовали большевики и он уже там, в Аду подбрасывает угольки.
Два последних замечания. Одно эстетического свойства, другое – персонального. Читать Кондратова сегодня сложно – мы отвыкли от текстов, стопроцентно ангажированных формой. Нам хочется … ну, человечинки, что ли. Кондратов поблажек не делает. У него не найдешь задушевной интонации, даже его обличения холодны, выспренны и риторичны, они продиктованы логикой соединения избранных слов, а не гражданской или иной позицией. Что, как я уже говорил, не мешает пробежать иногда искре. И, конечно, удивителен кондратовский юмор – сухой, побочный, отстраненный. Вот два из «Злых зоо-хокку» (цикл «Икебана»):
Завтра?
Забыть заботы
завтра зайду в зоосад,
заулыбаюсь
Это в начале «Злых зоо-хокку». В конце же читаем печальное:
Завтра
Зверей забуду:
Завтра завод, западня…
Завтра – засранцы!
Мне нравится это неуклюжее, медитативное здравомыслие авангардиста.
Второе – и последнее – замечание. Я познакомился с Александром Михайловичем Кондратовым в 1992 году и, приехав как-то в Питер, остановился в его коммуналке. Кондратов был феноменально беден тогда, нет, не беден, а нищ. Бедности своей он не стеснялся, конечно, хотя у него не было денег даже на еду. Думаю, Кондратов считал такое состояние вполне естественным – ему в голову не приходило, что на такую мелочь следует жаловаться. Я вообще не помню, чтобы он когда-нибудь жаловался. Проблему же питания он решил просто: раздобыл где-то много капусты и засолил ее в двух бочках, которые стояли в его комнате. Плюс насушил мешок сухарей; на них пошли немыслимые корки, объедки и проч. Чай Кондратов заваривал раз по десять, высушивая его между очередными употреблениями. Курил он трубку, куда набивал табак из собранных на улице бычков. Алкоголем его угощали участковые милиционеры, которым он помогал очищать подвалы домов от разных подозрительных компаний (у Кондратова были стальные мышцы – недаром когда-то, как говорят, преподавал бокс в Лесгафта). Это была идеально организованная бедность, торжество Духа и Формы над презренными обстоятельствами Истории и Тела. Эту систему (которая и убила его через полтора года) я считаю одним из главных достижений русского послевоенного авангарда. Жизнестроительство вновь стало искусством.
***
1Вопрос о Троцком сложнее – он в эмиграции заигрывал с Бретоном и прочими смутьянами; но где здесь политический расчет, а где эстетические взгляды, сказать сложно.