Three Movements
1
Ребёнком я больше любил ездить в поездах, чем летать самолётом. Обыкновенно раз в год мы пересекали страну, чтобы провести лето на Чёрном море. Отец старался купить билеты таким образом, чтобы семье досталось отдельное купе, но если по каким-то причинам это было невозможно, мама договаривалась с попутчиками, и уже по отправлению, путём сложных (иногда ― головоломных) перестановок и переселений мы всегда устраивались наилучшим образом.
Родители мои были заядлыми картёжниками, и без особого напряжения могли играть дни и ночи напролёт. Я любил наблюдать за игрой, но уже час или два спустя начинал скучать, и мама, сжалившись, отправляла меня на верхнюю полку ― читать. Я знал, что карты и книги ― всего лишь прелюдия к САМОМУ ГЛАВНОМУ, и перелистывая страницы, думал о том, что вскоре должно случиться, предвкушая наслаждение куда более изысканное, чем поиски капитана Немо или сундуки, полные пиастров.
В какой-то момент, делая вид, что утомился, откладывал книгу и самым что ни на есть равнодушным, незаинтересованным тоном говорил: «Пойду прогуляюсь…». Картёжники на мгновение отрывались от игры, чтобы выдавить из тюбика Родительской Заботы положенное «не надолго» или «не далеко». Задвинув за собою дверь, я выходил в коридор, где по правую руку развевались белые занавески, словно язычки крахмально-белого пламени, струящегося из окон, а слева маячили полированные двери ― закрытые или открытые настежь ― в зависимости от состояния рассудка попутчиков.
По коридору шныряли бодрые люди в спортивных костюмах, спотыкаясь, бежали дети, иногда играла музыка или выходил из своей каморки хмурый ― пьяный или похмельный ― проводник, но чаще всего в этих коридорах было тихо и пусто. Там не было никого, за исключением искателей особого железнодорожного наслаждения.
Я никогда не заговаривал с ними, и до сих пор не уверен, что ― глядя в окна, щурясь от ветра ― люди эти занимались тем, чем занимался и я.
Они были совершенно не похожи друг на друга, единственное, что их объединяло – стремление избегнуть встречи: стоило одному заметить другого, он тут же уходил в соседний вагон, будто этот вагон был уже занят. Так же точно, не задумываясь, поступали все мы, понимая задним умом, что оказавшись на расстоянии голоса, будем вынуждены говорить друг с другом ― вместо того, чтобы
2
смотреть на провода, деревья и заборы. Вдоль дороги стоят деревянные или ― реже ― металлические вышки, столбы, и если зацепить взглядом чёрное, пустое тело электрического кабеля и, не отводя глаз, внимательно и цепко следовать его извивам, спускам и подъёмам, обрывам, головокружительным кульбитам, подскокам, умножениям и расширениям, его приключениям в пространстве, для которых не существует понятий и определений в русском языке, можно попасть в такт: подслушать голос электросети, стать её частью, погрузиться в мир чёрного электричества, который на первый взгляд кажется невзрачным и монотонным, но, стоит заглянуть сюда однажды, и ты станешь возвращаться снова и снова, потому что мир этот на деле бесконечно разнообразен: любое мельчайшее отклонение от заданной траектории может оказаться куда более увлекательным, чем приключения Таинственного Острова, каждая вибрация, каждый завиток отзывается в животе, будто ты не наблюдаешь за этим со стороны, как бы паря в отдалении, а находишься внутри, будто ты сам бежишь по этим проводам подобно электрону, наполняя собой, своей сутью, своим телом внутренности узких лабиринтов, а после,
3
ночью, лёжа на верхней полке с открытыми глазами, я слушал звук, с которым вагон подпрыгивает на стыках, скрежет и скрип рессор во время торможения, мерный гул сортировочной, прерываемый бормотанием диспетчера, смазанный неразличимый фон, напоминающий радиопомехи, какой бывает только после полуночи на перроне какой-нибудь богом забытой станции, где поезд стоит всего минуту, и на этом фоне — матерную перебранку сонных курильщиков, выбравшихся наружу, чтобы вернуть ощущение тверди под ногами.
Состояние моё напоминало остановившееся, длящееся мгновение, сладостное и будоражищее, какое наступает в разгар игры в прятки, когда голоса преследователей звучат близко, их тени движутся на стене, но ты чувствуешь себя уютно и покойно в своём убежище, зная, что тебя не найдут — пока ты сам не сжалишься над противником и не покажешься наружу с видом торжествующим и немного глуповатым, какой бывает обычно у победителей.
В углу
По-малолетству было довольно трудно понять резоны родителей, которые думали, что наказывают меня, ПОСТАВИВ В УГОЛ. В углу было ничуть не хуже, чем между углами. Я не страдал от нехватки кислорода или недостатка впечатлений. Передвижения мои были ограничены, зато дух ― свободен: я мог тихонько петь или играть в прятки, то закрывая глаза, то снова их открывая.
Спиралевидный узор на обоях: пёс присматривает за котом, кот ― за воробьём, воробей ― за червячком, червячок ― сворачивается в крючок. Я чувствовал, что орбита их вращения включает в себя некий дополнительный, невидимый элемент, который располагается в самом центре спирали. Червячок, конечно, не просто сворачивается, замыкая круг, он кого-то ищет, за кем-то охотится, он видит то, что ускользает от моего взгляда. Возможно, объект его стремлений слишком мал или слишком велик, чтобы поместиться на обоях. Если я хочу разглядеть его, мне придётся стать плоским, нарисовать себя на стене и остаться там, среди разноцветных и разнокалиберных фигур. Я водил пальцем, рисуя спираль, мысленно продолжая бег четверицы ― пёс… кот… воробей… червячок… ― в поисках пятого элемента.
Проходила мама, и я с самым несчастным видом интересовался когда можно будет покинуть место моего заточения. Она, нахмурившись, смотрела на часы. Я ждал ответа, представив себе четверицу, продолжающую бег по кругу циферблата.
Дедушка на кухне рассказывал бабушке неприличный анекдот, хмыкая и гукая в опасных местах, чтобы я, подслушивая, не узнал раньше времени как делают детей. Но я уже знал как делают детей. Всякий раз, когда бабушка возмущённо вскрикивала и хлопала дедушку по руке мокрой тряпкой, я недовольно морщился. Что они, в самом деле, с ума посходили?
Наконец, мама выпускала меня, предупредив, что В СЛЕДУЮЩИЙ РАЗ придётся стоять вдвое дольше. Я делал круглые глаза и послушно плёлся в детскую, закрывал за собой дверь, ложился на кровать и поднимал ноги к потолку. Разумеется, я не мог достать до потолка, но мне нравилось думать, что однажды я вырасту и стану ходить по потолку, не поднимаясь с кровати.
Французская музыка
Ouverture
Рамо ― геометр. Линии и точки. Отношение к мироустройству: внимательное ― как у часовщика. Чуткое ― как у сапёра.
Pantomime
Движение звука внутри сюиты напоминает логарифмическую линейку, составленую из разноцветных стёклышек. Музыка эта создаёт удивительное ощущение близи ― на расстоянии взгляда клубятся подвижные, бесконечно изменчивые облака, которые по сути своей безвидны, и потому с лёгкостью перенимают сиюминутный характер, каприз, настроение момента.
Orage
Стоит взгрустнуть, как тут же пойдёт дождь, повиснут тучи: не чёрные и зловещие, но ― декоративные, ОЗНАЧАЮЩИЕ пасмурное состояние рассудка, намекающие на него, его изображающие ― так изобретательно и живо, что сама эта искуственность, неправда ― становится совершенством. И вот посреди этого великолепного обмана вспыхивает звук ― нота или короткая тема (часто в образе гобоя или флейты), которая рушит декорацию и возводит всё произведение в степень единственно возможной правды.
Air
Порой у Рамо встречаются интонации, вызывающие в сознании образ плачущего ребёнка: на лету схватывается горечь внезапной обиды, превращающей лицо в маску страдания. Всё это продолжается какую-то долю секунды, и уже следующее (на самом деле ― то же самое) движение возвращает нас в состояние равновесия. Эти минимальные ― всегда неожиданные ― всплески создают ощущение колоссального объёма сюиты.
Contredanse
Вам никогда не позволят забыть, что это ― танцевальная музыка, что она ― телесна. Удовольствие, причиняемое ею, заставляет задуматься о том насколько мы вообще уязвимы для внешних ритмов. Вслушивание приводит к полному погружению и растворению в переживании текущего мгновения.
Голова легчает. Пот течёт ручьём. Подрагивающие листья деревьев за окном ощущаются на расстоянии как волоски на собственной коже. Окружающее выпукло и отчётливо ― как после глубокого вдоха.
Minuet
Французов ― Рамо, Куперена, Марэ или Люлли нужно слушать не в концертном зале, сидя по стойке смирно, а на ходу или танцуя. Людовик, Король-Солнце, был, как известно, танцор. В его присутствии присесть мог только Люлли, но сам король и минуты высидеть не мог, когда Люлли играл для него. Людовик ходил с мушкетом ― на уток, а за ним шли придворные музыканты, вся сотня ― во главе с композитором. По ходу действия исполняли «Охотничью Увертюру», и утки не пугались музыки, но шли умирать с просветлённым сердцем.
Когда Людовик заболел до смерти, доктора оставили его на погибель, но Люлли стоял у постели, играя на скрипке ― сутки напролёт. Людовик танцевал внутри погибающего тела, он танцевал, запертый внутри камеры, которая мало-помалу подчинялась его движению, преобразуясь в танцевальную залу. К утру пришедшие за телом застали Короля-Солнце посреди комнаты на одной ноге: он продолжал танцевать, и Люлли играл ему.
После этого случая медицина, наконец, признала музыку сильнейшим средством против смерти, и многие умирающие пускались в пляс, и исцелялись.
Tambourin
Такая музыка напоминает подсмотренное в детстве у кузнечиков и муравьёв, когда отъятая конечность продолжает жить и ты нутром понимаешь, что целое ― вовсе не сумма элементов, что лапка кузнечика ― это кузнечик.
Bacchanales
Наслаждение музыкой ― вот что я назвал бы подлиным развратом: разнузданным, ни с чем не сравнимым по размаху, зачастую сугубо физиологичным, без малейшего стыда и оглядки. Но разве можно испытывать такое удовольствие, когда вокруг столько постных физиономий? Как можно быть таким безалаберным? Кто простит тебе все эти пароксизмы страсти, минуты (или часы?) восторга, длящиеся благодаря одному лишь ритмичному колебанию воздуха, эти оргиастические пляски в пустой комнате, без свидетелей, это счастье на одного, счастье, которое невозможно ни с кем разделить, как бы тебе этого не хотелось…
Партиты
Ребёнком, лёжа в постели с открытыми глазами, я часами вглядывался в темноту, исследуя законы сплетения образов. Вначале я видел лишь точки, они исчезали и появлялись, меняли яркость, парили, их движение казалось беспорядочным и бессмысленным, но вынуждало таращиться, напрягать зрение, чтобы обнаружить источник, скрытый порядок, который, насколько я знал из опыта предыдущих ночей, присутствовал в этом мельтешении, до времени избегая распознавания, предпочитая притвориться сырым хаосом. Вскоре выяснялось, что темнота имеет объем и массу, теперь это было нечто отличное от матово-чёрной плоской доски и напоминало снегопад в негативе ― хлопья, равномерно движущиеся в одном направлении, в пустоте, косые линии, пересекающие поле зрения. После появлялись цветные узоры, но не сразу, не вдруг, а будто кто-то с течением времени равномерно вводил ощущение цвета в пространство, бывшее прежде пустым и безвидным. Эти узоры научали меня особому чувству ритма, они казались бесконечными, всюду ― живая геометрия, дышащая, пульсирующая, вечно изменчивая, как в стёклышке калейдоскопа. Каждый элемент имел связь с привычным миром вещей: какую ниточку ни потяни, разматывается клубок образов и понятий, окружающих тот или иной предмет подобно облаку или сфере. В какой-то миг явь окончательно сдавала позиции, и я уходил дальше, пользуясь одной из найденных нитей в качестве путеводной.
Как если бы я был тем, кто решил прокатиться на колесе обозрения, и вдруг обнаружил, что колесо стоит в воде по самую маковку, вот оно приходит в движение, кабинки по очереди показываются над водой ― одна, и за ней ― другая…
Как если бы я оказался в каждой из этих кабинок и в каждое новое мгновение становился тем, кто на краткий миг выныривает на поверхность и тут же пропадает из виду, стремительно погружаясь всё глубже и глубже ― до полного беспамятства и исчезновения.
Мгновение, когда мир соскальзывает в неопределённость, можно считать поворотным: здесь вопрос достигает своего предела, превращаясь в чистое изумление, лишённое предмета и опоры ― состояние когда человек открыт миру настолько, что способен вместить его целиком.
Элементарные, низменные (и естественные) желания, которые мы привыкли приписывать тварной природе при ближайшем рассмотрении оказываются протянутыми «из глубины» ― вовне ветвями той самой силы, что заставляет дерево подниматься из земли, расти и опускаться в землю.
В удачный день, когда восприятие не успевает обычным образом притупиться, можно увидеть как человек мыслит, что при этом происходит, как, каким образом мысль настигает его, становится тем, что выталкивает на поверхность слова и приводит к действию. Напоминает морскую волну, которая прежде накатывается исподволь, незаметно, затем ― ударяет, и в конце концов приходит снова, но в другом виде ― так актер умудряется во мгновение ока переодеться за кулисами.
Этот цикл повторяется снова и снова, бесконечно видоизменяется, множится, то вдруг разваливается прямо на глазах, проникая в самые глухие закоулки сознания, то исчезает, растворясь в происходящем, сливаясь с ним до полного отсутствия различий.
В Армении я видел старые придорожные камни, покрытые тончайшей резьбой ― настолько тонкой, что с пяти шагов такой камень можно принять за обработанный временем, а не человеком. И лишь приблизившись на определённое расстояние, вдруг, застигнутый врасплох, осознаёшь степень заблуждения.
Происходит мгновенное наведение на резкость, аккомодация. Взгляд теряется среди возникшего внезапно ― как судорога ― (и как бы ниоткуда) сплетения образов.
Подобное наслаждение я испытал, впервые заглянув в микроскоп на уроке ботаники.
Это был лист какого-то вечнозелёного растения. Я смотрел долго, очень долго, одноклассники начали терять терпение, но Майя Борисовна сказала: «пусть смотрит», и я смотрел.
Это как заблудиться в лабиринте, но никто не знает, что на самом деле ты не заблудился, а спрятался.
Совершенно, безвозвратно ― исчез.
La Folia
1.
Согласно раннебуддийской философии, мир является чередой вспышек-пульсаций, биений, каждое из которых несёт в себе черты предыдущего, но не «продолжает» его прямо и непосредственно, не «следует» ему, и не повторяет механически ― подобно шагу часовой шестерёнки, приводимой в движение другой шестерёнкой, но возникает спонтанно и непосредственно из ничего, из пустоты. Если задуматься, это не так уж удивительно: время в виде протяжённости, некоего гигантского полотна, простыни, по поверхности которой карабкаются живые существа ― идея западного ума, не подтверждаемая чувством. Буддисты полагали, что вместо причинно-следственного механизма в виде линии, направленной из прошлого в будущее, у нас имеется мгновение.
Одно единственное.
За ним ― ещё одно. Также ― единственное в своём роде, неповторимое и тождественное лишь себе самому.
И ещё мгновение.
Мгновение за мгновением, каждое ― уникально, каждое содержит в себе всё сущее.
Мой преподаватель философии буддизма, Игорь Анатольевич Козловский, в качестве иллюстрации к сказанному приводил куплет популярной песни из советского кинофильма:
Призрачно всё в этом мире бушующем.
Есть только миг ― за него и держись.
Есть только миг между прошлым и будущим.
Именно он называется жизнь.
2.
La Folia ― это монашеские чётки. Мы движемся по спирали, каждый новый виток ― мир, увиденный под другим углом. Вновь узнанный. Другой мир.
Казалось бы, тоже самое можно сказать о любой форме остинато: пёрсолловский граунд или неаполитанская Gallarda или Ciaconna в любом виде, Canarios.
Но нет. La Folia ― единственная в своём роде. Мелодическая линия, одна-единственная фраза, которая, собственно, и является путеводной нитью фолии ― в ней всё дело.
3.
Эта фраза заключает в себе историю Творения.
4.
Четыре четверицы:
Утверждение >> Сомнение >> Пресечение сомнения >> Вопрошание
Предположение >> Согласие >> Возвращение >> Отступление
Утверждение >> Сомнение >> Пресечение сомнения >> Вопрошание
Ответ >> Полагание >> Возвращение >> Подтверждение