(отрывки об Iванiве)
Я думаю, что Виктор Iванiв появился в русской литературе вопреки всем правилам, но такой писатель должен был появиться.
Я несколько раз говорил о том, что девяностые были в каком-то смысле повторением двадцатых, они должны были породить (и породили) одного-двух-трех тихих Вагиновых и тишайших Добычиных и много громких Тихоновых. Но где-то в самом конце десятилетия (и эпохи) должны были появиться странные мутанты, диковатые и монструозные великаны, в диапазоне от Хармса до Платонова. Такой появился только Iванiв, и мы поняли это только после его смерти. То есть не «мы»: я понял.
*
Мы не были коротки. Наше личное общение сводится к нескольким эпизодам. В 2010 году он выступал в Петербурге, в музее Матюшина. Тогда он был спокоен, даже флегматичен, монотонно говорил и читал, и стихи, про которые я понимал, что они хороши, в таком исполнении на меня не подействовали. Потом был финал премии «Дебют» 2012 года, участие Виктора в котором было почти контрабандным: ему уже исполнились предельные 35 лет, за плечами у него было полтора десятилетия работы, и у него уже вполне была та респектабельная «глухая слава», на которую может рассчитывать современный серьезный писатель. На сей раз он был совсем иным — горячим, разговорчивым, каждую минуту готовым вступить в спор о «последних истинах», о сущности искусства. Это смущало, особенно нас, петербуржцев, любящих говорить о внешнем, о мастерстве, а последние истины держать за сжатыми губами. Надеюсь все же, мы его не обидели. Он сделал то, что не пришло в голову никому другому: записал на магнитофон наши многочасовые беседы. Возможность разговора, показалось мне, была для него важнее премиального соперничества. Была еще одна встреча, совсем странная. На даче, в соседней комнате, смотрели телесериалы. Вдруг я услышал какие-то вовсе не сериальные слова. Я вошел. На экране было лицо Iванiва. К нему обращались «Витя». Я остолбенел. (Это был сериал о Маяковском, актер, похожий на Iванiва, играл Хлебникова.) Я написал об этом в соцсетях, вероятно, он прочитал, он был жив.
Я не знаю, почему он умер, не мое это дело и почти ничье. Незадолго перед смертью он написал в тех же соцсетях, обращаясь к кому-то: «Выходи за меня замуж». Все лайкали, это казалось трогательным, никто не думал, что, может быть, «инцидент исперчен». Потом кто-то говорил, со столичным высокомерием, о сибирской глуши, где только и дел, что спиваться и бросаться в окно. В почти двухмиллионном университетском, академическом городе? Но с литературой там почему-то беднее, чем могло бы быть.
*
У Iванiва-поэта есть еще один двойник, на которого он, кстати, тоже был похож внешне. И внутренне — не по поэтике, а по какой-то стихийной сущности. Валлиец Дилан Томас, написавший: «And death will have no dominion». И смерть не одержит победы.
Но за образной вязью Дилана Томаса стоит некая приблизительно известная, трансформированная, но реальная мифологическая конструкция. Откуда взяться ей у Iванiва? В Петербурге есть мифология. В Москве худо-бедно есть, может быть, где-нибудь в Югре есть. Но не в молодом (сто лет) научно-железнодорожном мегаполисе.
Вместо мифа — хаос тяжелого сна.
В одном доме библиотека
Пьяный бар где выпить нельзя
Наверху за начальника учреждения
Приняли было меня
Там светлое электричество
И пирожное на столах
И на горке дома слева
Вдруг встретились мы
Я подумал вот уже пять лет прошло
Вдруг вы стали уходить
И мы дошли до нижней части горы
Разговаривая о следующем доме…
Невеселый, может быть, грубый сон — но с таким тонким «вагиновским» сдвигом при превращении в язык (сдвигом, прячущим пафос континентального Гюлль-Муллы… да, Хлебникова):
…Ведущая в овражек свой барашек
Свой чучело-мяучело рассвет
В котором день рожденный и вчерашний
В котором быстро нет
И потому — в конце концов — полный выдох:
Словно мебель двигают ты убит
Уезжает далеко комнаты дно
И висит во сне на игле и спит
Невесомое солнечное пятно…
…Потому была голова пуста
Потому ушла половина дня
Братьев разняла и ушла луна
Древоточцем невидимого огня
Луна, которая — «как солнышко рисуй с глазами». Луна, на которой якобы мертвые.
Но смерть не одержит победу. Не одержит, сказано вам.
*
Чего-то я все-таки не могу понять.
Например, любви к Егору Летову. Всей этой темной, континентальной, без улыбки, азиатской тоски.
Нельзя жить так далеко от моря. Сухой воздух гасит иронию.
Нет, не то, чтобы там только и дел было, что пить и умирать.
Там можно писать статьи о Хлебникове и Спинозе. Кандидат филологических наук Виктор Германович Иванов, похожий на актера, игравшего Хлебникова (вот вам и ирония жизни, кстати), отлично это делал.
Но, но, но…
*
Почему все-таки Iванiв? Почему Украина? Гилея как земля русского футуризма? Мова как язык (для русского уха) сдвига?
Как единственными жертвами Первой Мировой в русской поэзии стали безумный царскосельский неоклассик Комаровский, умерший от ужаса, и самоубийца Божидар, так — не эта ли безумная степная война 2015 года убила русского поэта с псевдоукраинской псевдофамилией? Не с Донца ли долетели снаряды до Оби?
*
Кажется, первый рассказ двадцатилетнего Iванiва — единственный с «нормальным» сюжетом? — про мальчиков, съевших в гостях еду, оставленную перед портретом покойника. И покойник появился. Он ушел с ними домой «и дома спрятался». Страшилка. Дальше можно рассказывать, что этот, спрятавшийся, и убил писателя — семнадцать-восемнадцать лет спустя, в пресловутые тридцать семь, или уже тридцать восемь? — выйдя из своего укрытия. Или он уже сам теперь прячется где-то.
Позже он писал не рассказы. А Прозу.
«Город Виноград» — роман воспитания, сдвинутый на переменную величину. Роман воспитания инопланетянина, который изо всех сил хочет быть как все. Но у него три глаза, и он видит сверкающий ад, и растет в нем, как облако.
«… Не ходи дальше. Лучше стой на дороге, а тело свое спрячь, оно, набравшее воздуху, как прокушенный мяч, и как тонкая ветка, воткнутая в землю возле чужой ноги. Не ходи туда, смотри, в траве то сякнут, то синеют, зализанные зеленым приближаются или переступают жиром светящиеся изнутри с желваками и бородавками петухи. Не ходи туда, потому что убийцы сидят над убитыми, не дыша, а то померкнет стекло, пройди мимо «торгафии», не делай добра им и нырни, чтоб захлопнулся слух, встань правее, смотри, как ограбили их и теперь тащат баграми под помиральным солнцем до последних домов, сходящихся и тошнотствующих, с каждым шагом выгибая углы под брюхом хромого ледокола, давящего сотни крокодилов, ступающего с пением в хромовых венцах мертвых педрил».
И «Восстание грез», где центром ада/рая/бреда оказывается железная дорога — стержень (отсюда так кажется) зауральского мира, на котором, как ягоды на ветке, висят города (эту книжку он подарил мне при той нашей встрече в Музее Матюшина). И «Повесть о Полечке», и другое.
*
Все дело именно в железной дороге. В рельсах.
Новосибирск — порождение царского самодурства. Чего-то (крамолы какой-то) испугавшись, или по какому-то хитрому логистическому расчету Транссибирскую магистраль проложили в двухстах верстах от многолюдного, богатого, торгового, университетского Томска. И Томск, став тупиком, начал хиреть. А рядом с мостом через Обь, проложенным в пустом месте, начал расти новый большой город.
Таков, так сказать, дух места.
Можно сказать, что так же развивается искусство. Что оно прокладывает себе путь, минуя (хотя бы частично) уже заданные историей опорные точки.
И история начинается заново в неположенном месте. И рождаются поэты, которые не должны были родиться.
***
В фотографии к заголовку использован фрагмент работы Зоси Леутиной к прозе Iванiва «Про арбуз» на post(non)fiction.
Все материалы блока: «Iванiв, семь версий».