Work in progress. K.K. vs k.k.

Ярослав Шимов

(эпистолярий по поводу одного текста на post(non)fiction)

«Книгу воспоминаний» Петера Надаша я не читал, и вряд ли буду – у меня сложные отношения с крупными модернистскими романами. Поэтому нижеследующее – что-то вроде уже третьего наслоения: размышления по поводу исторических размышлений же и концепций моего доброго друга К.К., навеянных ему романом Надаша. В общем, как если бы поверх известного портрета Пугачева, написанного на портрете Екатерины, кто-то намалевал еще один (допустим, Павла Петровича – всегда испытывал странную симпатию к этому полубезумцу), но так, чтобы были видны и два нижних. Надеюсь, и третий слой на что-то сгодится и будет кому-нибудь интересен.

shimov-nadash-epistolarium-pnf-picture1

География частника

Те, кто приводит человечество к его «звездным часам», как назвал эти сомнительные моменты запоздалый центральноевропейский романтик Стефан Цвейг, обычно принадлежат к одному из трех психологических типов: это святые, фантазеры или мерзавцы. Типы, впрочем, пересекаются: скажем, мерзавец должен быть в достаточной мере фантазером, то есть сволочью с идеями. Обычный мерзавец банален, даже если арифметически масштабен. Ведь каждому понятно, что, к примеру, Пол Пот – совсем не Чикатило, возведенный в N-ю степень: это принципиально разные существа, пусть и формально подходящие под единое определение «серийного убийцы».

А вот так называемые нормальные люди воз человечества никуда особенно не тянут. Вернее, они делают это в силу самого своего существования, но не задумываясь, обычно погруженные в, как определил это К.К., «ползучую и пахучую прагматику, ксенофобию по-мелкому, без больших идей, даже и без больших денег…, торжество мелкобуржуазной стихии, как сказал бы Маркс». Этот тип прагматичного мелкого буржуа К.К. поименовал частником. Слово короткое, четкое, чуток чавкающее – по явлению. Вот и славно, воспользуемся им. Попробуем, однако, развить: частник – это индивид, не относящийся ни к одному из трех перечисленных выше типов, впряженных в шарабан истории, и вдобавок не испытывающий чрезмерного давления социальной матрицы. Вернее, частник пытается от этого давления избавиться всеми возможными способами – отсюда его приспособляемость. По мнению К.К., ареалом обитания (bydlištěm, если по-чешски, то бишь «местом жительства» – еще одно подходящее словцо) наиболее выразительной породы частников является Центральная и Восточная Европа (ЦВЕ), зыбкое пространство между Германией на западе и Россией на востоке, Балтикой на севере и Балканами на юге.

Это место действия странных метаморфоз, происходящих с частником, когда «вечером одного прекрасного дня добропорядочный горожанин усыпает подданным польского короля, а назавтра просыпается уже субъектом прусского. Был австровенгр – стал чехословак. И все такое. Сплошное смешение – подданств, гражданств, идентичностей, кровей». Вот частник и ускользает из этого бардака – в свое, частное, в круговорот телесных отправлений и привычных, заученных социальных ритуалов, из которого и состоит его существование. Папа, мама, я – обычная семья. Мальчики налево, девочки направо. Пиво, футбол, мелкие грешки. Vánoce, Vánoce přicházejí, šťastné a veselé! Этого придурка Ковальского назначили начальником отдела, а я третий год не могу добиться прибавки жалованья. Жужа, ты, случайно, не знаешь, куда я вчера положил свои зубы? Жил, жил человек, да и помер.

Я бы, однако, расширил ареал обитания частника – до всей планеты. Ну или по крайней мере до всей Европы, так как про остальные уголки шарика (геометры тихо сходят с ума от моих словес) я знаю довольно мало. Частник есть нормальное состояние человека, которому не довелось стать ни святым, ни фантазером, ни масштабным мерзавцем. (Мерзавцами простыми частники бывают сплошь и рядом – как, впрочем, и хорошими людьми, хоть и весьма далекими от святости). Главное для него – чтобы большой мир оставил его в покое, и это вполне универсальная черта частника. Поэтому ему по большому счету все равно, каким флагом махать и какому лидеру рукоплескать. Возможно, на пространстве ЦВЕ в силу особенно частых в последние сто лет смен флагов и режимов это выглядит «весомо, грубо, зримо», но и на запад, и на восток от нашего bydliště данный феномен повсеместен, в этом я решительно возражаю К.К. В апреле 1944 года в оккупированный немцами Париж является из своего Виши союзный немцам престарелый маршал Петэн – и сотни тысяч парижан преданно приветствуют его. Спустя четыре месяца по Елисейским полям гордо шествует освободитель от немцев генерал ле Голль – и ему рукоплещут те самые толпы, которые в апреле так радовались его предшественнику.

И никакие «три века Разума», якобы стоящие за каждым французом, в отличие от погруженного в свои кнедлики и гуляш центральноевропейца, и никакие идеологические триады обеим парижским радостям, что апрельской, что августовской, не помеха. Для частника особой разницы между Liberté, Egalité, Fraternité и Travail, Famille, Patrie нет и быть не может. Это ведь не более чем знаки, маркеры разных моделей социально-политической матрицы, а значит – того, под что необходимо либо подстроиться, либо проигнорировать, если удастся. Причем никакого сознательного лицедейства и уж тем более коварства тут нет: частник вписывается в матрицу без особых усилий, почти автоматически – потому что жизнь должна быть прежде всего удобной. Не натирать пятку и не давить носок. Частник – вполне искренний республиканец и, допустим, либерал, пока не придет диктатура и консерватизм. И наоборот. Декорации меняются, частная жизнь неизменна. C’est la vie privéе.

«Частник остается частником везде – даже если он руководит компартией». Безусловно, и больше скажу: даже если он сидит на троне одной империи или во главе правительства другой. Черманеки-Кадары не уникальны ничуть, просто действовали они в таких местах и условиях, где их со всей их немудреной сутью было невозможно завернуть в горностаевую мантию или заслонить джентльменским зонтиком. В чем-то бедняга Джованни-Янош и ему подобные были честнее многих: их наготу ничто не прикрывало. Между тем частники – это и последний русский царь (во многом поэтому «Русь слиняла в два дня», а потом случился Ипатьевский дом), и британский премьер, произнесший фразу, которая могла прийти в голову только частнику – о «людях в далекой стране, о которой мы ничего не знаем». «Я иногда думаю, а в какой старожитности лежат вещи супругов Кадар? Что там? Настольные часы? Пресс-папье? Тарелочки с пезажиком на днище?». А я вот думаю, какие параферналии остались от Невилла Чемберлена? Знаменитый зонтик, наверное – а что еще? Карманные часы с цепочкой? Запонки? Или, чего доброго, какая-нибудь плевательница, в которую он отхаркивал мокроты, умирая от рака горла?

Частник – повсеместен. У него непростые взаимоотношения с историей, и он об этом догадывается и потому не особо рвется туда. Беда в том, что иногда история сама приключается с ним, как с Николаем II или Чемберленом. И тогда это действительно становится бедой, причем не одного частника.

shimov-nadash-epistolarium-pnf-picture2

Протектор

«Вокруг Гостомице вдруг отключили все силовые системы, все смысловые сети – религиозные, этические, философские, просто здравого смысла, все. Библия, Коран, Тора, Маркс, Ленин, Гегель – ничто не имеет никакого значения, если ты вдруг тут оказался. То есть, о них в bloodlands вроде говорят, даже безусловно говорят, но это бобок какой-то живых мертвецов. Ну надо же что-то бормотать. И вот посреди Великого Обнуления Всего некий обыватель из мелкого чешского городка дерзает жениться, да еще и с экипажем, белыми бантиками, цветами, а потом и имеет быть упокоенным таким же частным отдельным образом. Его венчают, отпевают, оплакивают просто как в старые добрые времена. Вокруг семья, клан, друзья, земляки. Не отдельный герой-индивидуалист, что героически следует ценностям со всеми вытекающими, нет, просто обычный человек. Частник». Ну почему же только вокруг Гостомице, тихого маленького городка в центральной Чехии? Речь у К.К. о первой половине 1940-х, стало быть, разгар немецкой оккупации, точнее, режима «Протектората Богемия и Моравия». Так вот это удивительное полугосударственное образование – вроде бы часть Великогерманского рейха, а вроде и нет, с собственным правительством и быстро выжившим из ума старым и несчастным президентом Гахой, но при этом под полным контролем немцев, олицетворяемым фигурой всемогущего рейхспротектора, – и было странным апофеозом того, что можно назвать симфонией (в изначальном значении этого слова – «созвучие») матрицы и частника. Созвучием, заметим, недобровольным, кратковременным и зловещим, но крайне любопытным по ряду причин.

Заняв в марте 1939 года Богемию и Моравию, нацисты прекрасно понимали, что чехи их не будут любить – за невозможностью, но не будут и сопротивляться – за бесполезностью. Поэтому у игры в протекторат были своеобразные правила: pro forma все ответственные чешские люди во главе с беднягой Гахой делают все необходимые приседания и «ку» в адрес фюрера и рейха, в действительности же фюреру и рейху от чешских людей нужны две вещи – тишина и работа. Богемским и моравским частникам (за исключением частников еврейской «расы», естественно) вменили в обязанность оставаться частниками. Чехов (именно чехов, а не богемских и моравских немцев) не брали не только в вермахт, но даже в Ваффен-СС, куда под конец войны вербовали, казалось бы, всех, от босняков до казаков. Опереточная протекторатная армия (vládní vojsko) была мала, непонятно зачем нужна, слабо вооружена и ни с кем не воевала. Когда в 1944-м проигрывавшие войну немцы послали часть этого воинства на фронт в Италию, чехи почти в полном составе перебежали к тамошним партизанам.

«Силовые системы» и смыслы войны оккупанты действительно постарались отключить – не только в захолустном Гостомице, но и во всем протекторате. Второй по счету и самый известный рейхспротектор Гейдрих дополнил это погружение в частную жизнь посреди мировой бойни увеличением пайков и разных выплат для чешских рабочих и даже заботой об организации их досуга. Отнюдь не из добрых побуждений, которых был совершенно чужд, и вообще лишь на время: позднее предполагалось половину чехов выселить куда-то на Украину, оставшихся – ассимилировать. Но пока – случилось невиданное: матрица предписывала частнику оставаться таковым! Карались, помимо евреев и цыган, лишь те немногие, кто осмеливался выйти за пределы пространства частной жизни – например, настроив радиоприемник на волну Лондона или Москвы.

Такое необычное положение дел, впрочем, сохранялось недолго. Гейдриха, как известно, застрелили автоматчики, засланные из Лондона эмигрантским правительством, и озверевшая матрица начала махать косой вокруг себя, уже не разбирая, частник ты или радиослушатель. Обо всем этом несколько лет назад был снят чешский фильм «Протектор». Вопреки названию, в нем никакого Гейдриха нет, а есть журналист тогдашнего пражского радио Эмиль Врбата (не знаю, случайно ли совпадение имени с президентом Гахой – тот тоже был Эмиль) и его жена-еврейка. Пересказывать сюжет долго и бессмысленно, важно, что Эмиль, по большому счету, частник, весь фильм неуклюже, спотыкаясь и делая глупости, пытается как-то защитить частный мир, свой и жены, от звереющей матрицы, то есть стать сам себе протектором (защитником). Как нетрудно догадаться, всё кончается очень скверно – в аккурат в день убийства рейхспротектора Гейдриха. Частник проигрывает матрице, которая говорит ему, что его история кончилась – и проигрывает потому, что как раз в этот момент история куда более крупного формата возвращается. Убийство Гейдриха – встреченное, кстати, в протекторате не тайным, но массовым ликованием, как можно было бы ожидать, а скорее тревогой, – вталкивает обитателей Богемии и Моравии обратно в историю. Немцы мстят, в ходе акции устрашения сжигают две ни в чем не повинные (частные!) чешские деревни – так в очередной раз настает очень важный для ЦВЕ момент: попытка исторического действия.

Вот как раз этого в своей трактовке и романа Надаша, и всей центральноевропейской жизни К.К. не замечает, вынося ЦВЕ приговор: «Содержание жизни в bloodlands все время одно и то же. И она не поток, а лужа, слякоть». То есть кровь кровью, трагедии трагедиями, но при этом – статика, неизменность, скука, «время вечное, остановившееся, так и не законченное… Ц. и В. Европа – такое вот пространственное воплощение предельно аисторического (но помешанного на истории) способа мышления и соответствующего способа жизни». Это, конечно же, не так. Я бы предложил альтернативное определение: ЦВЕ – это пространство неудачных возвращений в историю, которые и определили здешний способ жизни. Но это вполне себе путь, а не вялое барахтание в сонной луже. Почему – нуждается в объяснении.

Bayonet Charge by Prussians at the Battle of Sadowa

«Вы и убили-с»

Начнем с Какании, она же дунайская монархия, она же империя Габсбургов, она же – в последние полвека своего пребывания на карте – Австро-Венгрия. Это была сложная и довольно умная, потому и продержавшаяся почти 400 лет, система упорядочивания центральноевропейского пространства. Габсбурги как раз и занимались тем, в чем К.К. (неожиданно ироничное совпадение с kaiserlich und königlich) отказывает ЦВЕ, приписывая сие достоинство – если это достоинство – Британии и Франции: они «веками только и делали, что разграничивали на всех уровнях – отдельного человека, общины, города, региона…, социального класса, государства, наконец». В действительности мало какая страна в истории Европы знала столь много причудливых разграничений, как дунайская монархия, где именно из-за этой пестроты партикуляризмов даже не смогли придумать официальное название западной части Австро-Венгрии (условной «Австрии»), ограничившись длинным и несуразным – «земли, представленные в Имперском совете». Характерно, что ранее столь же пестрой была и первая, менее стабильная, зато более размашистая и удалая, как атака польской «гусарии» с крыльями за спиной, попытка организации северной части ЦВЕ – «Речь Посполитая обоих народов». Если где и была в Европе «цветущая сложность» со всеми ее прелестями, слабостями и ужасами, то именно в этих двух государствах.

Какания доживала свой век в действительно странном состоянии – «она бюрократически-формализована, но разъедается страстями». В политическом смысле это были страсти новых, молодых национальных партикуляризмов, которым оказались тесны расчерченные Габсбургами рамки. Вечное смешение всего и вся, в котором К.К. упрекает ЦВЕ, кажется таковым, только если смотреть на него, пользуясь оптикой эпохи национализма, когда становится важным язык, кровь, происхождение твоей бабушки и прочая гиль. Один немецкий бюрократ в годы Первой мировой выразил это в меморандуме, посланном своему начальству, так: «Человек, даже если он очень любит свой дом, куда менее привязан к месту, нежели к сообществу людей». Снимаю перед этим чиновником шляпу: весь национализм в одной фразе! И именно эта логика была бомбой, заложенной под Каканию, которая руководствовалась как раз логикой общего дома, хоть и разделенного на множество квартир.

Империя погружалась в сенильность, подремывая у чашечки кофе с венским тортом. В 1866 году она была нещадно выпорота бодрой и страшноватой, как будто вечно эрегированной Пруссией – и на полвека перестала воевать, словно признав, что война – дело молодых. Через 13 лет после поражения Австро-Венгрия бессильно прислонилась к победоносной Пруссии, ставшей к тому времени Германским рейхом, еще более распираемым жизненной энергией. Старая империя не знала, что ей делать в этом странном новом времени, когда враги были уже не только снаружи – это Габсбургам было привычно, – но и внутри. Вот эти самые, новые, молодые, распираемые страстями, жаждущие слиться с такими же, как они, но из-за пределов дряхлеющего габсбургского государства. Национализм, сепаратизм, ирредентизм – всё это было внове, всё это выпирало из-под заведенного порядка жизни, и кофе горчил, а у торта появился картонный привкус. Империя понимала, что ее выталкивают из истории – и тогда она сделала свой последний исторический шаг.

Трудно сказать, чего больше было в самоубийстве Австро-Венгрии, совершенном ею летом 1914 года, – идиотизма, ужаса или красоты. То, как империя пошла на войну, понимая, что вряд ли это будет война только с надоевшей, презираемой ею Сербией, что европейская и мировая катастрофа близки как никогда, – всё это по степени безрассудства и сознательной обреченности напоминало британскую light cavalry charge во время Крымской войны. И недоуменные слова французского генерала, адресованные англичанам, – «Это прекрасно, но так не воюют», – вполне подходят к действиям Вены летом 1914-го. В престарелом Франце Иосифе и его советниках, людях в строгих костюмах и пышных мундирах, во всем этом воплощении приличия и старорежимности, неожиданно оказалось изрядно куража и тех самых страстей. Эти люди, совершившие, с точки зрения строгого рационализма и холодного анализа, одну из самых страшных ошибок в истории человечества, делали ее сознательно – в силу историчности своего сознания и невозможности бытия-вне-истории, которым стало бы для них бытие вне империи, окруженной врагами. «Лучше никак, чем так». Гори оно гаром.

Лето 1914-го – самая яркая и наиболее ужасная попытка остаться в истории, совершенная Центральной Европой. С тех пор эта схема повторялась не раз, но обычно в еще менее благоприятных обстоятельствах. Реактивность истории ЦВЕ прошлого века, о которой пишет К.К. («с ними всё это произошло, они не сами. Карты выпали. Где-то там, далеко, в Москве издох Гуталин, а мы тут реагируем»), несомненна, но она вовсе не проистекает из некоего предопределенного характера ЦВЕ и ее обитателей. Не потому, что «кровь здесь не только льется из раненых и убитых тел, она просто течет в телах живущих здесь людей. И только она заставляет их что-то там такое делать». Алгоритм более трагичен, он никак не позволяет поставить «отпевание Сталина, восстание 1956 года, кислые разговорчики о Берлинской стене» в один ряд.

ЦВЕ раз за разом выталкивают в пространство исторического небытия, в этакий гигантский и вечный протекторат, а она раз за разом пытается возвратиться, – то убийством Гейдриха, то 1956-м в Будапеште, то 1968-м в Праге, – и каждый раз не получается. «Внешние обстоятельства непреодолимой силы» – универсальная формула истории ЦВЕ последних ста лет, и глубоко копать в поисках причин здесь не имеет смысла. Причины не внутренние, а внешние, они в куда большей степени не в собственной крови и почве, а в повторяющемся чужом стремлении прирезать себе здешней почвы, при необходимости полив ее каким угодно количеством крови. «Вы и убили-с». Было бы глупо утверждать, что жители ЦВЕ – сплошь невинные и несчастные жертвы: как и всякие люди, в массе своей они довольно неприятны, а побыть и обидчиком, и жертвой в Европе за последних лет 500 каждый успел. Просто одним повезло, другим нет. «Волки зайчика грызут». Удивительно, что по ходу ХХ века не загрызли окончательно. Да, Снайдер. Да, bloodlands – без всякой художественной иронии.

shimov-nadash-epistolarium-pnf-picture-lead

Protentokrát

Зато иронии исторической тут хоть отбавляй. Каждая попытка ЦВЕ вернуться в историю в прошлом веке заканчивалась победой протектората, то есть властью мерзавцев, поражением святых и фантазеров – и торжеством частника. Последнее трагично и нелепо, потому что частник по природе своей не любит торжествовать. Ведь это публичное действие, направленное на утверждение себя в глазах других, а частнику это совершенно не нужно: он самоутвердился раз и навсегда в мире своей партикулярности, для мира же социального у него наготове совсем другая эмоция – согласие, а не протест или триумф. Сегодня Хорти, завтра Ракоши, послезавтра Надь, а потом Кадар – so what? Для частника протекторат вечен, что и выразили чехи начала 1940-х, называя тогдашнюю форму государственного устройства protentokrát (дословно – «на этот раз»). А в другой раз будет что-нибудь еще, столь же бессмысленное.

Так вот, пика иронии история ЦВЕ достигла в 1989 году – правда, тогда об этом еще никто не догадывался. Антикоммунистические революции, конечно, были тоже реактивны и порождены московской «перестройкой» – за исключением разве что Польши, где всё началось гораздо раньше. При этом революции были направлены не просто против выродившейся власти мерзавцев – да и не выглядели они уже мерзавцами, хоть и были ими, эти Гусаки, Чаушеску, Живковы, дряхлые, беспомощно озирающиеся старики. Революции же, что не проговаривалось, но ясно виделось в подтексте, были направлены и против частника, точнее, против протектората как вечного насильственного выталкивания целых народов из истории в аисторичное пространство частной жизни. Демократия представлялась многим моделью подлинного бытия-в-истории, и триумф 1989 года сопровождался глубоким торжествующим вздохом облегчения по всей ЦВЕ: уф, наконец-то получилось!

Получилось, однако, нечто совсем иное. Выяснилось, что массовым сознанием главная идея европейского демократического проекта воспринимается именно как идея частной жизни – просто более благополучной и насыщенной, чем убожество езды в «трабантах» и возделывания дачных шести соток. И, конечно, с куда меньшим давлением политической матрицы, чем при Хонеккере или Гусаке, не говоря уже о Гейдрихе. После некоторых пертурбаций 90-х частник вернулся в полном великолепии, приобретя при этом твердокаменную уверенность в том, что демократия – это еще один protentokrát. Вероятно, это было неизбежно: образ мысли частника не может быть иным. Печальнее другое: почему так быстро и бесследно слиняли, исчезли, растворились в памяти великолепные фантазеры 1989-го, часть из которых даже претендовала на звание святых?

Или, может быть, бесконечные неудачи прошлого столетия настолько приучили наш регион к protentokrát’у как единственно возможной и естественной форме социального бытия, что попытки возвращения в историю решено прекратить раз и навсегда? ЦВЕ мирно и относительно уютно упокоилась на периферии Евросоюза и, кажется, совсем не хочет, чтобы ее тревожили. Нынче Европа взбудоражена мигрантским кризисом. Это и есть история, теперь – плывущая к нашим берегам на переполненных, то и дело тонущих лодках контрабандистов. ЦВЕ реагирует на волну беженцев из неуютных стран за морем резко и по большей части негативно: пошли вон! Это не проявление какой-то особой злости и бесчувствия восточноевропейского частника: он, как мы выяснили, по сути своей совершенно такой же, как частник французский, английский, немецкий или русский. Это и не страх, ведь страх ведет к действию, а нынешняя реакция большей части частников – это раздражение по поводу того, что прибывающие в Европу чужаки, создавая неудобства, как раз и принуждают европейцев к каким-то решениям и действиям. А действовать, участвовать в истории частнику решительно не хочется. Это нежелание «выбраться из трясины», по определению К.К. Но причина его – скорее усталость, чем какая-то имманентная особенность здешней «крови и почвы». Это не отсутствие пути, это его конец. ЦВЕ – возможно, единственное место на Земле, по отношению к которому глуповатая теория Фукуямы оказалась верной: история здесь закончилась. Во всяком случае пока. Protentokrát.