Паук, Равенна пишет Блоку, Чибис: Памяти Ханса Бьёркегрена

Илья Кутик

Паук

Паук создаёт оптическую иллюзию, а не мушиный ням-ням
и – даже – не trompe l’oeil… Он Копперфильд-маг
с командою из 10-ти. Когда я выхожу впотьмах
на балкон с сигаретой, они все – уже там.

Паук – огромный, с кулак, патриарх из NASA,
копается в чертежах, как в кишках – патологоанатом.
Пока 10 бойцов спецназа
спускаются по канатам,

а пропеллер над ними выписывает круги,
тишайшие вжи-вжи,
паук в перчатках резиновых растягивает миражи
цвета пурги,

залепившей зеркальце боковое… Он – подельник
Ньютона, имитация
опадания чёрного тута, замедлившегося в паденье,
разросшаяся вверх и вниз и в стороны гравитация.

Престидижитатор, из рукава достающий ажурные метры
и целый спасательный круг из шапокляка вынув,
он – маг пещерного мрака, прятавший Магомета
на виду у пристальных ассасинов.

Иллюзионист, отвлекающий сглаз мишенью…
В неё попадая, мы снова мажем! –
ропщут даже снайперы, прячась под камуфляжем,
но тому не сравниться с миражами паукошвея.

К утру паук исчезает вместе с 80-тью процентами
своих наработок, а остальные 20
облучёнными лентами
без кассет – не знают, куда им деваться,
кроме как – завиваться.

Чуть свет, здесь моторы заводят слепни бычьи и оводы лошадиные,
а свои харлеи слепящие – слепни-златоглазики,
и падальницы – зелёные, как уазики,
и все – гоняют по прериям, как в чёрных очках наркодиллеры.

Покружась у балкона, как у колючей
проволоки в Эль Пасо,
они уносятся с рёвом от обманки паучьей,
пока тот в гамаке пытается отоспаться.

Надя зовёт его Арий и Арик-Арик!
Он – прикормленный наш зверёк.
Соседям-арахнофобам он поперёк
их «образа жизни», а мы – что-то вроде парий.

В отличье от гомофобов, арахнофобов
не порицают ни демократия, ни WAP.
Сколько Памела про шубы «натуральные» ни вопи,
а пеньюары ведь носит ещё регулярней, чем обувь,

и грудь под кружевом умоляет: «Трахни,
ну трахни меня!» Тогда как от мокрых тряпок
приходится умирать арахне
иль – в лучшем случае – жить без лапок.

Собак о трёх вона как ублажают! – óтдав
кучу денег, прикручивают протез.
А паук без гнущихся ножек мáсковских марсоходов
умирает, и что, хоть ктó-нибудь на баррикады лез?

Пауки кусаются? А собаки и попугаи,
кони и кошки, что – нет? Так откуда охи и ахи
про острозубые меховые стаи,
и ни одного – про гребёнки из праведной черепахи?

Паук не всегда тарантул или баллиста:
те, что с нами живут, нас же хранят от порчи.
Паук – да, пучок конечностей, но он не боится
развернуться, как циркуль, из всякого центра ночи.

Этот центр перемётный он проносит с собой,
не декларируя, даже через таможню.
А так можно? – ты спрашиваешь, и где любой
ответил бы Нет, я говорю: Да, можно.

И сегодня центр этот – в Буэнос-Айресе. + 15 по Цельсию –
камуфляж здешней зимы в нашем июле. Песо
возглавляет процессию
рецессии, а бывшие наци носят – для камуфляжа – пейсы.

Наш бутик-отель в районе, называющемся – Палермо.
(Мы на Сицилию едем тоже, но в сентябре.)
Винный погреб в отеле – шевельнувшаяся шпалера,
чья изнанка тире две точки, точка тире точка, точка точка, тире
точка, тире точка тире.

Дрынк, говорят узелки и ниточки на изнанке,
и бутыли в бобровых мехах бояр
с морозца и ткацкой морзянки
перемещаются в красный бар.

Как в баронских замках из ковров растут сыроежки
(видел – сам), здесь прямо из потолка (а на улице – дождь, сыро)
растёт паук на вечерней пробежке.
Пауки любят влажность, как мыши – потенье сыра.

А мы – любим красное, сыр тоже, плюс
беседовать с Габриэле, Паулой и Фелипе…
Паук на красном набухает, как флюс,
только и это – фокус плюс липа.

Фелипе советует: Купи чемодан для бутылей,
а если вас на таможне затормозят (вдруг – нет),
ну, уплатите пошлину… (Забегая: да, остановили, да, уплатили
мы пошлину, но – за третий блок сигарет.)

Аргентина – красная, аргентум же – бел;
белое – прекрасно в жару, красное же – всегда…
Паук набухает как децибел,
но его не улавливает радар.

Он, естественно, не токсичен, хотя для вида –
сама начальственность, помноженная на сверхцель.
Каждый раз, когда возвращаемся мы в отель,
он уже там в чёрном своём токсидо.

Надя его назвала – Энрике.
И Энрике находится в состоянье танго
даже без музыки. Ведь лишь дилетанты-фрики,
танцуя, вертят башкой, как танки.

Паук, конечно же, был жиголо в Ла Боке,
но там разборки и нож-на-нож,
да-да.
За нити Парок вертят парами пороки,
он – Харрихаузен, а не фантош,
нет-нет.

Не-е-т, нам нельзя, нам нельзя, нам нельзя,
поздно быть ниндзя,
по стенам
сколь-зя…

Курки с окурками – такая вот Ла Бока,
око за око, и в бок – кинжал,
да-да.
На плечи голые как мокко или кока
из нитей рока он вяжет шаль,
да-да.

Не-е-т, нам нельзя, нам нельзя, нам нельзя,
поздно быть ниндзя,
по стенам
сколь-зя…

Поэтов из Вост. Европы здесь печатает – о, восторг! –
издательство Гог и Магог. А в El Ateneo торг
обложками – внутри торта, чья акустическая жестянка
с фресками и балконами раньше тряслась от танго.

Пиночета здесь ненавидят (в отличье от),
а в Борхесе (книжной лавке) – Неруда, Неруда, Неруда,
т.е. Чили – чтут, но особый почёт –

Парагваю, хоть едут сюда – оттуда.
Интеллектуалы здесь все – что правые, что перонисты
(Перон ведь – почти что ленинец), но те и те
корректны, владеют перьями и вовсе не голосисты,

им бром не плещут в лицо и пером не чикают в темноте.
Эвита не дольче вита, а рыжая сука-романтика,
и часто мелькает на пару с Че
Геварой: красные губы бантиком,
а тот с сигарой, а Хорхе Луиса – ну, нет ваще.

Нет, мы были в музее-квартире Борхеса:
рукописи с рисунками, почерк – мелкий, каллиграфический
течёт и не борется,
рисунки – профессиональны, рядом – немецкий госпиталь.

Две трости – сбитые снизу, истёртые сверху. Тук-тук
это не он, а вода. Ну чего ты, дождь спрашивает, чего ты?
В магазинах – зимняя распродажа: ботфорты, болоньи, боты,
а ботаника – мокнет снаружи. Но где паук?

Зимняя ночь июльская чифирит, посасывая матэ, а мы
пьём мальбек на балконе…
У нас пауки бегут от зимы
в комнаты, а здесь – пасутся на воздухе,
пританцовывая, как кони.

И наш – не ретировался, а продолжил забег,
ретиария сетью пульнув в сетчатку арахнофоба.
Мальбек Пустыня & Пампа, как Улугбек,
приклеенный к телескопу, смотрит в нёбо.

Паук же смотрит не в небо, а прямо перед собой –
в прицельную инфракрасную сетку.
Он пограничник балкона, и если ночной бой
откладывается, он пересидит наседку.

Но его не приманишь ни на просо, ни на цып-цып,
ни на песо, ни на Энрике даже…
Вот он бежал-бежал, как Месси, и вдруг – прилип
к месту, как хлястик от адидаса.

Паук – репей торможенья. Пей, а то отпущу, с балкона
он транслирует дождику серебряной мишуры.
Не плачь обо мне, аргентум, поёт Мадонна,
Хозяйка Золотой Горы.

Паук сгрёб в охапку бы целое Эльдорадо,
но где оно – покажите! Однако лишь он агентом,
сброшенным с воздуха, сматывает, чуть надо
сматываться, свой парашют-аргентум.

Ностальгия – что это, как ни упавший с неба
груз для беженцев? И что в нём – опять солома?
А был паук или не был? –
узнаем дома.

 

Равенна пишет Блоку, плюс – комментарии к письму

Ты, как младенец, спишь, Равенна,
У сонной вечности в руках.

А. Блок

1

Ни я – не дитё, ни вечность – не Приснодева.
Вы пишите – сонная; ну а тогда оно –
дитё – должно надрываться денно

и нощно, а тут уж – скорей – агрипния напрашивается или сно-
борчество. А вот утро – именно что – просыпается. Слева
и справа – брайлевским домино

чёрно-белые смешиваются часовни
(да и воздух подслеповат, а всё потому, что – сонный),
и всегда получается – ихтиос, т.е. «рыба».

Как дальтоник-воздух всё видит жёлтым,
кроме чёрно-белого, так для Вас – всё есть спячка, что вне надрыва
цыганского; летаргия – медведицы с медвежонком.

Надрыв, а не скорость. И даже едучи
в пролётке – надрыв. Вы попутали сон
с покоем по Ньютону. На саркофаге Медичи –
вот где, действительно, спят – вповалку, как гарнизон.

Не спячка, а спички – обгоревшие тщательно,
словно после поджога
купины… Се – Бога-чревовещателя
глас из любого Палеолога.

Sta, viatorУста – устали
у вещуновщелкунчиков; челюсти – схлопнулись; лица
святых – золотые, как мёд, медали
за твоё бодрствованье, каплица.

2

Равен кому? Равенне? – Окстись, прохожий! –
Юстиниану равняется Θеодора,
оба – равны Велизарию с лозою щитов, похожей
на гибрид помидора и ипподрома.

Оro, oro!1 не рифмы это,
а рок морфологии, когда слова
надвигаются, врезавшись в скорость эха,
золотою мордою на ловца.

Это θита империи треснула поперёк
скорлупы своей – так, что атомы
мозаики вытекли, как желток
с кусочками кальция – шафранными, коричневатыми.

Зелёно-красное, коричнево-жёлтое – их здесь, наверно,
даже слишком… В сто глаз реветь
может и пепельная Равенна,
но внутри она – как золотой ревень.

1 Золото (итал.)

3

Зола и золото – однокоренные:
внешнее, но сразу и внутреннее.
Так выныривают из нутра
чёрной воды – блестящие стразы-нутрии,
в ней растворимые, как нитрат.

Vita Nova состарилась. Беатриче
пришлось однажды своей же рукой остричь
золотые локоны, и только один – смотрите! –
как люлька над гробом…
Всё золото здесь, опричь

того, что снаружи… Снаружи –
зарёванная Равенна. Наверно, так
и режут вены, что всюду – лужи,
но не крови, не крови…
Здесь серый, как известняк,

проповедник скифского ужаса с профилем Алигьери
губами красными, как у вамп,
пел Θеодориха, веря,
что младенец спит вечно – при свете аж стольких ламп.

Он варвара пел, аналогиями мигая,
а смальты пестрее делались и мудрее.
«Пиастры! пиастры!» – грассировали попугаи;
голубки – две ваньки-встаньки –
из купели пили Андрея.

С трупа германца давно стащили
золотые доспехи, в которых тот
воевал Италию. Вместо доспехов – шали
и спицы: вязаный, серый тон.

Командор, где бы вы ни витали,
а в нелюдимом золоте Сан Витале
две длиннющих очереди под потолком, где клирос:
к матери и к младенцу,
который однажды вырос.

 

Чибис: Памяти Ханса Бьёркегрена

1

Ты был мне Стокгольмом,
и он без тебя
бессмыслен, как голем
Аск или Эмбла.

Ты Готландом был мне,
и он без тебя
рыдает, как Бельман
от цитры-цибули.

Ты был мне той Швецией,
которой душа
и есть соответствие
воздушному Ш,

где – по Сведенборгу –
паришь ты. А путь
с купели до морга –
что глазом моргнуть…

2

Милый Карлсон родился дроном,
а ты – с неудобным даром,
что в плане вибрационном
сопоставим с жужжаньем

моторчика или улья
в гнилом дупле Иггдрасиля,
который свеям и данам
был сразу и «янем» и «инем».

«Эй, скальды, чего уснули?
Метафоры, что ль, позабыли?» –
там мёдом заведует старец Браги:
мёду – мало, поэтов – много…

Настоящий – просит не денег,
а браги хлебнуть из рога…
Это шмель там жужжит?

– Нет, кеннинг
заводной кукурузник бога.

3

Проснулся: всё в доме спокойно,
вон – вдали – поплавок-ресторан…
Но не было, чтоб в Стокгольме
приводнялся такой туман!

Вышел: гуляют в попонах
болонки, себя белей.
Они что, негативы чёрных
карликовых пуделей?

Вон и ратуша: клюква с паприкой
и жёлтый тре-крунур-укроп…
Но как быть с трёхлитровою паникой,
что Стокгольм в засоле усоп?

Улица – та же, где ж лица? – пусто,
словно сместился азимут…
Град ферментирует, как капуста
в тепле, обеляясь на зиму.

4

Это кто там хлопает белым латексом,
как будильник на «стоп»-движке? – Это Доктор Смерть
в перчатках тальковых избавляет Стокгольм, как Аттиса,
от гирь, не дающих тому взлететь.

То ли город сам вымаливает эвтанáзию
у марлевой вечности в маске, то ли
смерть красна на миру: вон и ратуша – тоже ведь…

Так зачем ждать до савана, который соткётся за зиму,
зачем коверкать себя от боли,
когда есть туман-Кеворкян, Доктор Смерть?..

«Усталость от жизни, – умник заявит пылко, –
симптом Александра Блока…»
Ну да, жить – «слишком много букфф»,
как нонича говорят… Бульк-бульк, –
инъекция тявкает, как дебилка.

5

Как не слепишь снеговика в июле,
так и пасху творожную из тумана…
Кому нужно, Ханс, чтобы шведы
чуть-чуть всплакнули?
Коль уж слёзы, то всклянь,
как со сколького-то стакана!..

Разве к белой не хороши соленья?
Было б место, а подойдут и эти!
И хоть вряд ли станет «Дума о Бьёркегрене»
приложением к «Младшей Эдде»,

а скальд запоёт: «Вождь по имени Ветвь Берёзы
апачем не был, тем паче – ярлом,
но он был…» – тут споткнётся наш скальд о слёзы
и – сглотнув – продолжит: «…солдатиком оловянным,

задирой бровей, мостика с ятаганом,
а до этого – сумрачным визиготом,
а потом – белогрудым ура-уланом,
а потом – отцом моим суррогатным в белом плаще двубортном,

ну, а ещё – ч/б чибисом с хохолком военным,
а ещё – золотым (ты б, Ханс, засмеялся!) буддой,
медитирующим, наверно
в каждой белой кувшинке, как помпон на берете пруда.»

Скальд пропоёт все «т.д.» с «т.п.»,
и кеннинги, закрученные, как браслеты,
положит в курган, полагающийся тебе
не в качестве конунга, а – именно что – поэта.

Что скальду – пенье, то людям – чтиво,
а они – толпы хайпов, смешков и хамств.
Кем ты действительно был, вряд ли даже сопоставимо
с памятью о тебе, мой Ханс!..

6

Почему-то вспомнил, как мы были с тобой на Форё.
Представьте: не остров, а остов актёрской фуры,
и что там сыграли когда-то драму о Пифагоре
сами геометрические фигуры.

Осталась не белая сцена, а выгоревшая Селена.
Что ж, где она, там и сын её – Дионис.
Горизонтально мы шли по Луне, пройдя её всю постепенно,
и всё – чтоб добыть алкоголь, узнаваемо-шведский приз.

Мы прошли всю Луну – от берега и до берега,
космос плескался под нами, а в очереди за спиртным
мы – два астронавта – встретили третьего – Бергмана,
чтоб флаг водрузить на том месте, где мы стоим.

Вы что-то пели друг другу – две волшебные шведские флейты,
пока на алкоголическое табло
по талончику, как по мановенью феи,
пифагорейское не взошло число.

7

Плывут лилии, словно лебеди,
первая лилия – Экелёф,
вторая лилия – Эрик, а третья лилия –
Тумас, а четвёртая – чибис, ты!

А вон – лебедь чёрный, сутулый, но – эка ж! – клюв
позолоченный… Это – Эрик Юхан
в красных ботах скользит на коньках-снегурках
полунощного их Вергилия.

Эх, шведский пруд, чёрный винил…
Тронь указательным пальцем – провалится ямой
или вскочит пружиной, держащейся на одной
точке, как миллесов курос.

В любом случае, это – конус:
то ли винил – сам вьюнок, то ли – сумма лимбов
сужается книзу… Но как хорошо, что лилии
якорными лебёдками связаны каруселью!

Чёрный винил радуется новоселью
первого круга… Как линии протирают
круглой красной бархоткой, ведя её по спирали,
так – за лебедем вслед – ты плюс лилии – фото-выворотки друг друга –
смертью смерть – проявитель Чибисова – попрали. 1