СЛОВА И ДНИ

Сергей Соловьев

Фрагмент книги

Где я

Надо бы прояснить, где я — то в Мюнхене, то в джунглях, то у океана, и снова там, где недавно был. У меня за годы индийских странствий собралось несколько излюбленных мест. Это центральная и южная Индия, куда сместился от северной в последние годы. Из Мумбаи в рыбацкую деревню Харнай, где у меня дом на самом краю света, дом, который облапывает океан в часы прилива, где столетья-вольноотпущенники бродят, как коровы и облака, где необитаемый остров-форт короля Шиваджи и фантасмагорический рыбный рынок на прибрежном песке, в этом рыбацком Макондо можно провести несколько столетий и затем отправиться к древним буддийским пещерам, на которые медитируют из джунглевой заводи пятиметровые крокодилы, потом сесть в веселый цыганский поезд и переместиться в Кералу, чтобы увидеть тейям — трансовую мистерию необычайной красоты и силы, проводимую у ночных костров в глубинке, а оттуда через перевал по горному серпантину перебраться в Тамилнаду — в тигриный заповедник Мудумалаи, где жить у кромки джунглей, там у меня есть лазейка в лес, где провожу дни с дикими слонами и другими обитателями. Из заповедника переехать в Карнатаку — в вайшнавскую деревню Мелукоте с тысячелетними храмами, Академией санскрита и библиотекой на пальмовых листьях, а затем в легендарную джайнскую деревню Шраванабелагола, из нее — в аэропорт Бангалор. Кроме этих мест, у меня наживлены еще несколько избранных, куда время от времени возвращаюсь, одно из них — маленький заповедник с дивным именем Бор, где ночую в дачном домике Сурии, главного егеря этого края, он живет и работает в городе, а ключ от домика дал мне, иногда меня там навещая. И, помимо этих насиженных мест, которые неистощимо всякий раз переживаются по-другому, просто спонтанно перемещаюсь в поисках новых.


Джайны и вайшнавы

Деревушка Шраванабелагола, «ватикан джайнизма», расположенный между двух скальных холмов, усеянных тысячелетними храмами, а внизу, в стороне от поселка — матх, постоялый двор с келиями для джайнов-пилигримов. Там я познакомился с почти высохшим, но все еще стройным, восьмидесятилетним джайном-дигамбаром, то есть «одетым в стороны света», полностью обнаженным, только круглые очки с большой диоптрией. Прогулялись с ним, поговорили, то есть говорил я, он слушал и отвечал без слов, но я понимал. Он муни, следует мауне — обету безмолвия. Он был после долгой дороги — два месяца шел пешком из Дели. Они вообще всю жизнь идут пешком, этот шел уже шестьдесят лет из своих восьмидесяти. Идут голыми, в руке — веничек из павлиньих перьев, чтобы подмести место прежде, чем сесть и ненароком не покалечить букашку, и чайник для воды, в суме на плече — книги и бытовая мелочь, это весь их нехитрый дом и скарб. Едят раз в день, беря еду из рук мирян, последователей джайнизма. Останавливаться в одном месте они могут не более чем на пару дней. И так всю жизнь. В основе этики — ахимса, непричинение вреда ничему живому, притом что живым в джайнизме считается и камень, и вода, и огонь. В основе экзистенции — дхарма в радикальном выражении, мало применимом для народа. В том числе и поэтому джайнизм не стал господствующей ветвью в индуизме, хотя во времена Будды, Гонсалы и других, лидер джайнизма Джина Махавира был популярней того же Будды, например, его современника. Сейчас в Индии джайнизм занимает треть одного процента, но все ж это миллионы последователей. 

Другая ветвь джайнов — шветамбары (одетые в белое), ныне это, как правило, женщины, матаджи. Женщины в давние времена были и дигамбарами тоже, ходили обнаженными, но со временем это сошло на нет.

Прогулявшись с ним по подворью, где расположена обычная школа и дети на переменках выбегают во двор, но никто, разумеется, не шокирован видом джайна, это будничное дело, мы направились в трапезную, где две женщины из прислуги кормили муни (он при этом принимает пищу из их ладоней стоя, показывая глазами, какую и сколько), в другом углу пустынного зала сидела на полу матаджи в белом одеянье и ела свою еду, она моложе муни, хотя идет уже около сорока лет. Там мы и расстались с ним, перед тем я немного поснимал на видео его трапезу с его позволения, потом он благословил меня веничком, и разошлись.

А перед тем была встреча с другим джайном, очень скромным, с мировым именем. Сподвигло его на этот путь, как он сказал, чтение в юности «Смерть Ивана Ильича».

А в паре десятков километров от Шраванабелаголы стоит скальный холм посреди пустынной долины, это Мелукоте, место паломничества вайшнавов, деревня в одну улицу с лабиринтом переулков, где тысячелетья раскладывают свои пасьянсы: буйволы вперемеж с руинами мегалитов, древние храмы с огородами и детьми, молитвенные пещеры с сотней храмовых прудов в амфитеатрах, паломники и коровы, древние манускрипты на пальмовых листьях, сюда был сослан в двенадцатом веке св. Рамануджи, как Дант в Равенну, и провел тут двенадцать лет, написав Вишишта-адвайту. Там, в Мелукоте, стоит тысячелетний храм Челува-Нараяна, вокруг которого гудит улей монахов, собирающихся в храме для песнопений, исполняя гимны Ригведы ровно так, как они пелись тысячи лет назад. Нараяна — одна из ипостасей Вишну, гончарный круг Вселенной. Так зовут и ведущего специалиста в библиотеке санскрита, тоже вертевшего этот гончарный круг в разговоре со мной, а второй сидел у окна и корпел над рукописями, тихо напевая Вишну-пурану.

В тот раз мы изменили время выезда из тигриного заповедника в Тамилнаду, где проводим три волшебных дня, на более ранее утреннее, чтобы успеть на двух джипах переметнуться в соседний штат Карнатака к началу особой храмовой службы в Мелукоте. Успели, но в храме тишь, ни души. Когда я позвонил другу-монаху из этого храма, он сказал, что церемония уже была, ее пришлось перенести на утро из-за «брутального» народного праздника в маленьком храме, находящемся в ста метрах от вишнуистского. Это праздник Мари-гуди, праздник Амман (Мариамман), богини дождя и смерти, Матери-земли, защитницы от оспы и других недугов, храмов которой, особенно на юге Индии, уж не меньше, чем Шиве и Вишну. И конечно, вегетариански целомудренная процессия монахов, обходя храм, столкнулась бы с мало совместимым с ними зрелищем: я насчитал сорок девять срубленных козлиных голов и несчетно куриных, и это был еще не финал жертвоприношения, каждые несколько минут жители подносили следующую жертву, которую тут же перед храмом обезглавливал  «церемонимейстер». Ритуал древний, старше индуизма. Амман — прабогиня, с дальнейшими отсветами Дурги и Шакти. Ее символическая голова в виде горки красной земли, украшенной желтыми бархатцами сооружалась (и до сих пор) посреди деревни — так, что вся деревня с ее жителями была телом Амман, за границами которой защита не действовала. 

Все же удивительно, как столь противоречиво разные миры в Индии уживаются вплотную друг к другу, мирно уступая пространство и время. Вспомнил, как в домике у океана, где жил, рядом обитала гигантская крыса, в один из дней она родила крысят, и кошка, жившая в том же пространстве и тоже родившая, перенесла своих котят на время поодаль, а когда те и другие детки чуть подросли, кошка с крысой мирно поменялись местами.

 В анфиладах подземелья храма я назначил встречу с одним из монахов, которого знаю многие годы. Чтобы познакомить с ним группу и поговорить о не суетном. Его зовут Рамаприйя, могучий двухметровый монах средних лет с открытой джунглевой грудью и детской улыбкой маленьких губ. Разговор буднично тронулся из какой-то дальней надмирной точки и неторопливо подошел к повороту, где Брахман тотально контролирует все сущее и самого себя. А как же, говорю я, это согласуется с Упанишадами, где творец создает мир, и созданное им раз за разом говорит ему: нет, плохо сработано. И он пересотворяет мир — до тех пор, пока мир не говорит ему: да, теперь хорошо! Ну, отвечает монах, это ведь Игра, лила. У него всё под контролем. Тогда, говорю, это не истинная игра, и прежде всего для него самого не истинная. И когда мы с ним чуть отходим от группы, я продолжил: нет, наверно, не всё под контролем. Он вопросительно обернулся ко мне: что же? Любовь, говорю. И не только его контролю, думаю, не подвластная, но и самой себе. Он хотел что-то ответить, но лишь улыбнулся.

А там, в Шраванабелаголе, предпоследний день нашего путешествия однажды совпал с одним из самых важных индуистских праздников — Маха Шиваратри. Но празднуют его, как правило, в храмах Шивы, а мы были в намоленном краю джайнских храмов, где Шиву не чествуют. Но я обнаружил в нескольких километрах хуторок, где стоит храм Сурии. Метнулся на рикше, смотрю: необычное оживление вокруг храма — похоже, к большому празднику готовятся, хотя храмы Сурии, сами по себе редкие, Шиву праздновать тоже не должны. Брамин, с которым я переговорил, сказал: а мы будем, и еще как! Так и было — с музыкой и паланкинами, с факелами и с озерцом раскаленных углей, по которому двинулись вброд тысячи жителей ближних деревень. Не йоги, простые хуторяне. Ну ладно еще взрослые мужики, но женщины, но дети — с еще нежными подошвами! И смеются, и снова бегут — туда, где наши ноги были б уже обуглены до кости. А чуть в стороне — трехсотлитровые чаны еды томятся на огне для совместной трапезы под открытым небом. Ай да чудесные индусы — никаких догм, хотят праздновать — и гульба-пальба, и неважно — Шива ли, или другой товарищ, и неважно, что ритуал ну совсем не по регламенту Шиваратри, что хотят — то и танцуют. И Шива, думаю, рад, глядя на этот чудесный беспредел.

Из индийской хроники

Около пятидесяти тысяч живых мертвецов вышли на демонстрацию за свои права — те, кого родственники, подделав бумаги, объявили умершими.

Четырехмесячная девочка из Андхра-Прадеш по имени Кайвалья показала невероятную способность идентифицировать сто двадцать различных объектов, включая птиц, животных, овощи и даже фотографии.

Ежегодно около ста чиновников спускаются на девять дней под землю в пещеру и, будучи отрезаны от связи, утверждают госбюджет. Перед тем они вместе с министром ритуально съедают чан сладкой халвы.

Подростку из пригорода Мумбаи удалили двести тридцать два зуба.


Bustard 

Блуждал в сети по заповедникам Индии, и вдруг, оказавшись в маленьком затерянном, читаю: главный обитатель — сметенный с лица планеты и сохранившийся лишь здесь Great Indian Bustard. 

Боже, кто бы это мог быть? И где это? Ага, деревушка Мандла. Примечание: электричества в деревне нет, остановиться негде, еды в округе тоже нет. Посмотрел в словаре про этого великого индийского ублюдка. Оказался большой дрофой.

Как дивно! Сметенный с лица земли, оставшийся в единственном месте без света, без жилья, без еды, в какой-то Мандле… Great Indian Bustard. Это я.


Т-16

Наткнулся на одну из своих давних дорожных записей: я в тех краях, где в деревенской округе бродит тигрица-людоед, с которой искал встречи. В тот вечер возвращался по пустынной улочке этой деревни в свой номер на окраине у кромки леса. Иду и ем какое-то дивное мороженное в глиняном горшочке из детских снов. А на холме стоит огромная подсвеченная фигура синегорлого Шивы, под ним у подножия холма — маленький храм Дурги, которая, как обычно, сидит на тигре. Там у порога служитель, напевает, ворожит над огнем, дай думаю загляну. Вошел, кивнул ему, мол, сядем, помолчим, и взглядом на фигуру Дурги показываю. Он похоже, понял. И про тигрицу Т-16 тоже, это здесь же, в пяти минутах ходьбы она растерзала на днях лесоруба из местных адиваси. Сели, молчим, глаза прикрыли. Что ж, думаю, так водит и отводит от меня встречу с этой тигрицей, вот сегодня утром вновь разминулись, и так уже вторую неделю длится, какой-то узор ткется, не проси, говорю себе, просто помолчи, тем более, ты не очень-то веришь в эти вещи. А в это самое время, как стало известно наутро, эта тигрица Т-16 сидела в темноте в сотне шагов от нас выше по склону и медитировала, глядя на двух буйволов, оставленных на выпас возле фигуры Шивы. Просто сидела поодаль и смотрела. Что-то с ней все же произошло после того случая, когда стояла над растерзанным ею телом, четыре часа, не двигаясь, в неком трансе. Какой-то сбой программы, впервые, не может ни в прежнюю жизнь вернуться, ни в эту войти, случившуюся. Не прикасалась к телу, просто недвижно глядела чуть поверх него, бирюзовая бабочка порхала над щекой лесоруба, залитой кровью, пытаясь присесть. Я видел. Одна из егерских камер слежения, притороченная к дереву и по случаю оказавшаяся прямо напротив них, непрерывно снимала все это. Егерь мне показал. И вот еще что выяснилось наутро: на рассвете эта тигрица подошла к куриной ферме, которая рядом с домиком, где живу, подошла, безошибочно найдя калитку, ничем, кроме замка, не отличавшуюся от сетчатого забора, и долго трясла ее лапами, вдруг бросила, ушла. Сторож рассказывал, он сидел в стороне у догоравшего костра, серый, как пепел. Я с ним потом следы смотрел, а затем прошлись пару часов по джунглям — у него топорик на длинном древке, у меня нож на поясе, молча. И лес был тих и чудесен, только внутри меня всё стояла эта тигрица с оцепеневшим невидящим взглядом чуть поверх того, что будет… 

Наутро на мотоцикле приехал местный приятель Амид, ветеран таинственных дел и змеелов, втянул воздух носом и говорит: она здесь. Кто, говорю, Т-16? Да, кивнул, чувствуешь? 

Думал, колеблясь: то ли ждать ее ночью в засаде у озерца, или за маленьким храмом Ханумана у грунтовой лесной дороги? Можно просто сесть с фонарем на пороге храма и тихо ждать. А чуть что — есть куда сдать назад. Следы ее свежие — и там, и там. Устроился на ночь у озерца. Не прошло и получаса, и вдруг во тьме выходит из воды на берег две трети бегемота. Я таких огромных кабанов и представить не мог. Свечу на него фонарем, он в десяти шагах, но и головы не повернет. Постоял, опустив голову, и неторопливо убрел. Были у меня прежде встречи с ними лицом к лицу, но это на севере Индии, там и кабаны карме следуют, и тигры своей садхане. А тут и кабаны монстры, и крокодилы семиметровые, и тигры над людьми в трансе стоят…

Когда начало светать, пошел в джунгли. На тропе встретились лесорубы из местных племен, по-английски никто из них ни слова. Показываю им свежий след. Там она, говорит один из них в розовой женской кофте и полотенце, завязанном узелком на темени, там, и показывает за холм — в Телами. Деревня такая, да? — переспрашиваю. Да, кивает, телами, и в грудь себе тычет пальцем: я — Енот. 

И пошел я, по указанию Енота к тигрице тропой, усланной телами. Шел и думал: зачем я ищу встречи с этой Т-16? Одно дело — звери с природным инстинктом, а тут… Прислушивался, перебирал, был где-то рядом внутри себя, и не находил ответа.


Затруднение в понимании


Вот умирает на твоих глазах самый близкий тебе человек — любимый, единственный, последний. И все так разорено внутри, что кажется, тебя нет, и уже никогда не будет, контужены чувства, слепнет память, ты себе невыносим живой. И вот, в эти дни, когда смерть еще не остыла, ты отдаешься другому человеку со странной, нарастающей страстью, возможно, переходящей в любовь. В эти же дни. Не слепо, без воя, не так, как затыкают ладонью рану в животе. Хотя, наверно, и это тоже. Но — с открытыми глазами, чуткой кожей, всем тем, что отличает живое чувство. Нет, ты не животное, и времени еще не столько прошло, чтобы как-то поутихло все это, затянулось завязью новой жизни. Значит, ты уже другой человек, твое прежнее имя стерто, и смерть не лежит в соседней комнате? Или не значит? 

Этот вопрос возникает дважды в двух фильмах Бертолуччи: «Под покровом небес» и «Последнее танго в Париже». В первом это происходит с женщиной, во втором — с мужчиной.

И вот я думаю: может, я задаю этот вопрос из какой-то изначально неверной точки в себе, неверной по отношению к психологии этих двоих? Может, все проще, и речь идет о другом типе психики, поведения, характера, мне не вполне свойственных, и отсюда это мое затруднение в понимании?

Из индийской хроники

Голубь, задержанный полицией по обвинению в шпионаже, вышел на свободу после восьмимесячного содержания под стражей. Поводом для подозрений послужили два кольца на лапках с написанными на них китайскими словами.

Обезьяна забралась в пустой автобус, где водитель спал на заднем сидении, включила зажигание, тронулась с места на второй передаче и врезалась в два других автобуса.

Молодожены умерли во время первой брачной ночи. Судмедэкспертиза установила, что у двадцатидвухлетнего жениха и его двадцатилетней невесты случились сердечные приступы.

Черная коза Бабли была арестована в Чаттисгархе за поедание цветов на участке частной собственности и отпущена под залог.


Письмо

Мы стали писать друг другу с геологической скоростью образования узоров на отмелях времени. Ты спрашиваешь, пессимистичнее ли индуизм, чем нам кажется? Чем нам, увлекшимся индуизмом, — да, похоже. Но это, наверное, свойство любого увлечения, тем более экзотическим, — несколько повышенный градус. О самом же индуизме, не со стороны глядя, нам трудно судить. Единственное, что могу сказать по опыту своих наблюдений — индусы, по сравнению с европейцами, куда более сохранили детское восприятие мира и живую связь с ним. Общий уличный бытовой космос (как когдатошний наш дворовой). Есть ощущение подключенности к какому-то единому источнику, — за неимением более внятного слова, скажем — к открытости жизни. За все время моих скитаний там, я не встретил ни одного депрессивного лица. А в Варанаси, этом городе, веками настоянном на огне смерти, отцы многодетных семейств вечером на закате бегут по крышам — в упоенье, с воздушными змеями на нитях. Впечатленье такое, что весь город бежит, а внизу река уносит людской пепел… Ну а что до непосредственно индуизма, то ты знаешь их ритуалы — они радостные, живые, цветные, как и их маленькие храмы, и все это вместе больше похоже на детский уголок с игрушками, хотя и сакральными, но очень здешними, бытовыми, как домашняя утварь (так Мандельштам вздыхал по Элладе, где боги выглядывают из горшков). 

В том твоем абзаце о постоянстве в чувствах мне показалось некоторая неуверенность, столь мне понятная и близкая, особенно в последнее время. Да, когда речь идет об отношениях с людьми, творческий подход, говорящий, что все можно развить и изменить к лучшему, и разум, говорящий: оставь это прошлому, иди дальше, вступают в трудное завихрение. Я думаю, нет никакого прошлого, пока мы живы, и память — не сторож на кладбище, не для того дана. Все происходит в настоящем, и будь у нас желание, мы могли бы ничего из него не отдавать смерти. Правда, в отношениях двоих надо чтобы оба этого хотели.

Обет? Неожиданно. И прекрасно. Ангел нагнулся и шепнул: обет. И отлетел. Туда, где всё на этом, похоже, и держится. Такой уговор. А чувства куда девать? Мне казалось, что они все же неисповедимы. Обет —- верность. А любовь — обет?

Как и когда земной рай испарился известно ведь — с грехопаденьем, с утратой невинного небытия. Либо рай, либо «я», и вместе им не бывать. 

Где-то неподалеку, наверное, лежит и различие между созерцанием и творчеством. В основе своей они, скорее, противоположны. Созерцание — особая медитация, погружение и гармоничное пребывание в точке покоя и равновесия между собой и предметом внимания. При том что сам предмет внимания должен обладать достаточным запасом покоя, относительной статичности и глубины. Можно ли созерцать человека, например? Вряд ли. А природу в ненастье, бурю? Тоже вряд ли. А тоньше: Луну? Теченье реки? Медитировать —- можно, но созерцанием это не назовешь. Ведь медитация, говоря в общем, бывает двух видов: процесс предельной концентрации на предмете, и напротив — последовательное «стирание»  мыслительного процесса. Созерцание, видимо, — погружение в особое серединное состояние между тем и другим. Состояние, по одну сторону близкое к полному слиянию, по другую к любованию, не касаясь ни того, ни другого. И еще: созвучие, гармония и единство с предметом внимания — таким, каков он есть, без противоречий. 

А творчество — это уже вхождение в противоречие с тем, что есть, деятельное — уже самим фактом порождения нового. Даже если называть это новое тем, что есть, но до поры сокрыто. Божья прерогатива. Потому церковь умалчивает о творчестве и поощряет созерцание. Вообще, художник — тот еще любовник мироздания. Та еще смесь гордыни, чуткости, божьей искры и благодарности. Есть, конечно, разница в понятиях творчества на Западе и на Востоке. Я говорил о первом. На Востоке их отношения, кажется, мягче. Может быть, и в связи с сильной, веками настоянной и сегодня еще вполне живой культурой созерцания, на Западе никогда не бывшей его сильной стороной, а в наши дни уже почти исчезающей.

А с раем, как с детством: было, сквозит, уже не вернуться. 

Но то, что христианство, выставив нас из рая в прошлом, перекинуло его в будущее, за черту жизни, этот фокус и мне не по душе. Да ведь и рай не тот, который был, — этот момент как-то не очень прояснен в источниках.


Брахман

«Есть бесчисленные вселенные за пределами этой, и несмотря на то, что они бесконечно велики, они вращаются в тебе, подобно атомам». Бхагавата-пурана, три тысячи лет назад.

Вчерне

1. Ни бога, ни посмертия души — ни в каком виде, по моему разумению, скорее нет, чем есть. Мой индийский опыт и ему предшествовавший, включая разные мистические эпизоды, так и не смутили меня на этом пути. Чудо конечной «безбожной» жизни этим не только не умаляется, но, как по мне, напротив — неизмеримо возрастает. Что, думаю, не противоречит кратким экстатичным минутам не только слабости, но и силы — когда обращался к Нему.

2. Высказывания людей о жизни, этике и пр., как правило, не соответствуют их реально прожитому опыту.

3. В искусстве по-настоящему (хотя и не единственно) ценно то, где автор энергетически идет за предел своих возможностей и самосохранения. Эта энергия и порождает вещь за или у предела. Таких единицы. Что не отменяет относительной ценности чудесных прогулок по обжитым мирам.

4. То же с любовью. С поправкой на неразрешимость совмещения этой безоглядной самоотдачи у предела с таким же безоглядно бережным вниманием к близкому человеку.

5. Самоирония и неизменная благодарность жизни, встречаясь с отчаяньем и смертью, имеют дело с превосходящим противником. Но и задача тут — не победа во что бы то ни стало.

6. Никакой опыт, если он действительно личный, реальный, никому передать не выйдет.

7. Как сказал мне один индус: одну ногу надо всегда держать на весу — и в жизни, и в любви, и в боге, и в смерти — иначе вязнешь. Похоже, я так и жил. Но со временем замечаешь, что второй ноги уже как-то и нет.


Мальчик

Где-то четверть века назад Херцог снял в Индии документальный фильм «Джаг мандир». Самый богатый тамошний махараджа (забыл имя) решил собрать лучшее из того, чем живо еще индийское искусство и устроить, прежде чем оно исчезнет и останутся одни преданья, грандиозное представление для своего маленького сына — чтобы он запомнил, каким был мир, которого, когда он вырастет, вероятно, уже не будет. По всей Индии были отобраны лучшие актеры, танцоры, музыканты — десять тысяч. А из них потом для представления были выбраны две тысячи. И вот фильм. Невероятное шествие в масках, с движущимися инсталляциями, сказочный дворец, стоящий в озере в Удайпуре. Махараджа с сыном сидят в первом ряду, за ними слуги с опахалами. Дни и ночи. Полтора часа фильма. Внимательно безучастный взгляд махараджи, смотрящего представление. Напряженный взгляд сына, глядящего с приоткрытым ртом. Унылый нескончаемый апокалипсис «дома культуры». Где Индия? Где искусство? И где мальчик, наследный принц, которому сейчас уже под тридцать? И что осталось в его памяти — эти танцующие титры конца… но совсем не того фильма.

Случай 

Мертвое израненное тело беременной пятнадцатилетней слонихи было найдено в ручье. Плод торчал между ног. Не менее израненное мертвое тело шестилетнего самца было обнаружено в трехстах метрах от нее. Что там произошло неясно. Лесники считают, что самец погиб в битве с другим самцом. О смерти слонихи они теряются в предположениях. Долгое время люди не могли подойти к этому месту: стадо не подпускало, уходя и возвращаясь.


Неявное

Одним из достижений мысли двадцатого века был взгляд на вселенную как на некий текст. Любопытно, что в ведической в Шатапатха-брахмане, созданной более двух с половиной тысяч лет назад, сказано, что вселенная это речь. Но изначально она не была таковой. Не-сущее, претерпевая путь становления, образовывало внутри себя неявные области праны, разумного дыхания. (Боги любят неявное, как говорится там же). Бог (Брахман) возникает лишь потом — из этих пран. И знает ли он, как возникла вселенная — этот вопрос священное писание индусов оставляет открытым («А может, и Ему ответ неведом», Ригведа).


Из индийской хроники

В Патне почти шестьсот старшеклассников были отчислены за списывание после того, как их родители взобрались по внешним стенам школьных зданий, чтобы передать шпаргалки ученикам.

Учительница биологии в Мадья-Прадеш отсутствовала на работе в течение двадцати трех лет из двадцати четырех ее карьеры. Госпроверка показала, что четверть учителей отсутствует в школах по необъяснимым причинам.

Трехлетняя девочка была арестована за подозрение в вооруженном грабеже.

Несовершеннолетнего, осужденного за групповое изнасилование со смертельным исходом, приговорили в целях ужесточения срока присматривать полгода за бездомными коровами.

Фермер подал жалобу на бога Индру в связи с отсутствием дождей, назвав Индру ответчиком по заявлению. Налоговый инспектор передал ее окружному судье для принятия мер. На жалобе стоит штамп «перенаправлено».


Дорогой брат…

Пришло письмо от вождя племени бодо — Бхубана Даса. Племя это обитает в Земле Семи Сестер, на границе Индии и королевства Бутан. Бхубан пишет мне: 

«Дорогой брат, мы наконец продвинулись по намеченному тобой плану и добились от властей постановки вопроса о придании нашему лесу статуса заповедника. На совете племени мы решили назвать его «Люба» в честь твоей спутницы. Поскольку вы были первыми иностранцами в нашем краю. А еще мы сейчас открываем школу для наших детей, которую также назвали «Люба». Приезжайте как можно скорее, немедленно. Вы настоятельно необходимы для открытия и других важных действий. Все наше население помнит вас и горячо ждет. Та плантация роз, которую мы посадили после вашего отъезда и назвали «Люба», за эти пять лет разрослась и благоухает на всю долину. С любовью, ваш брат и сестра — Бхубан и Абани». 


Индуизм

Смотришь вверх, но это низ, видишь себя, но это не ты. Вот если перед глазами дом, дерево, Иван Иванович, то хоть в какой-то степени должны ими быть, а в индуизме — нет. Вишну, но он же и Рама, и Кришна, и вереница других, в том числе, женщин. Никакой фиксации, определенности — ни в чем. Всё текуче. Перрон ли скользит, или поезд? Мать ли это твоя, отец ли? Как с этим жить? Где ты здесь, кто, на что опереться, откуда отсчитывать, от какой реальности? Или живи на той же неуследимой скорости перевоплощений, как и все живое.

Руми

Руми, поэт-мистик двенадцатого века: «Язык Бога — тишина, остальное — плохой перевод». И еще: «Рана — то, через что входит свет».


Прощальные дары

Шел семнадцатый год моих странствий по Индии и нелегальных пеших вылазок в заповедные джунгли, куда проникать сквозь «дырки в заборе» становилось с каждым годом все труднее. К этому времени таких заповедников с тайной моей тропой осталось всего два: на юге Индии — Мудумалаи, и в центральной части — тигриный заповедник Бор, где я и находился два месяца тому назад. Бор невыносимо прекрасен, тысячеликий, в непролазными дебрями, могучими, в десять обхватов стволами, лианами, лугами с желтой тигриной травой, зелеными кручами и черными ущельями, и все это по сторонам уходящего за горизонт волшебного озера, незримо меняющего цвет. 

Каждый день я пропадал в джунглях, возвращаясь почти затемно, и снимал давно задуманный фильм о нильгау, самых крупных антилопах Азии. Будь у меня вторая жизнь, я бы ее посвятил этим неизъяснимым созданиям, стал бы их геродотом. Ниль — синий, гау — корова, от сow. На самом деле цвет самцов не голубой, а серый с отливом в разные оттенки, в зависимости от возраста и света. Они исполинского роста, самочки им едва до груди и цвет их бежевый. В туалеты они ходят только в раз и навсегда выбранных местах. Самцы выясняют право на женщин становясь на колени и сшибаясь лбами. А если возникает опасность — не бегут в панике, а долго стоят спиной к ней и глядят, обернувшись через плечо. Последние свидетели рая. Туда и смотрят, вдруг замирая на часы, туда — сквозь опадающие, как листва с дерева над ними, дни. Единороги из книг средневековья. В их облике парадоксально сошлось божественное и дьявольское. А когда приоткрывают рот — сардоническая ухмылка. И этот странный звук, сигнал тревоги — не лай, не ржанье, а будто в горле першит и откашливаются за сомкнутыми губами: б-бок, б-бок. Как бобок. И уши вращаются, ловя источник звука. А глаза — то карие, то холодный металл. Увидеть их не из джипа, а идя по лесу — непросто, еще труднее приблизиться. Помню ослепительной, невозможной для людских глаз красоты женщину-нильгау: она, вытянув ко мне шею, смотрела в лицо, и я, недвижно сидящий под деревом, отражался в ее зрачке. А однажды мне довелось снять, как самочки, становясь на колени, имитируют бои самцов: то ли выясняют, кто лучшая из жён, то ли пародируют самцов в духе карнавализации по Бахтину, а потом изображают сцены совокуплений с ними. 

И вот хожу я в этот волшебный лес и чувствую, что за тающим покровом происходит что-то негромкое, но у самых вершин моей жизни, там где смысл и последняя чуткость. И лес, уже давно объявший меня, пропускает далеко за ту черту, которая отведена человеку, и дарит события, которые уже ничем не объяснить: вот накануне стая красных волков бесшумно подобралась сзади и устроилась на отдых у самых моих ног, словно я уже и не человек вовсе. Как прежде в этом же лесу два тигра в густой высокой траве один за другим вздыбились в рост из-под моей ноги и огрели дыханьем из ощеренной пасти в лицо, и отпрянули, скрывшись в траве. Так не бывает, не может так быть. Но длится, и я снимаю фильм, пытаясь приблизиться к стадам нильгау, которые не подпускают ближе чем на несколько сотен шагов, а мне надо вплотную, как не бывает. И что-то уже удается. И я ползу, приближаясь к ним сквозь адски колючий кустарник, сотни колючек во мне кровоточат, ползу, как ни к одной женщине не полз… Но и дни тают неумолимо, и вот уже последний день, завтра мне надо выдвигаться в сторону Мумбаи, где встречать группу, вести по маршруту. И я говорю себе: ну ничего, проведу и вернусь сюда, но интуиция сигналит — что-то не так, и показывает зыбкую картинку впереди: вот этот лес, вот ты, вернувшийся сюда, но что-то уже будет не так… 

Сижу я в засаде на дальнем лугу в этот последний день перед отъездом, снимаю стадо нильгау сквозь окошко в листве, садится солнце, они отходят на край луга… Выключил камеру, ну вот и всё. И выхожу из засады, они видят меня. Но что происходит? Они не бегут, стоят, смотрят. Те, кто, увидев за версту, еще вчера опрометью уносились. Я медленно сближаюсь с ними, открыто, в рост, на лугу. Не просто стоят и смотрят, а выстраиваются в ряд, к ним подходят и пятнистые олени, и кабанчики, устраиваются, как на старинных групповых портретах, чуть взволнованно, не сводя с меня глаз. И огромный самец стоит чуть поодаль, а из чащи уже выходят большие умбристые олени — самбары. Все они стоят у края леса и смотрят на меня, стоящего прямо перед ними. 

Вот, казалось бы, то, о чем мечтал — наконец ты так близко, открыто, снимай свой фильм, но я не снимаю, это уже не про кино, а про единственно подлинное, как не бывает, как и должно быть в той настоящей реальности чудес, которая ничего общего не имеет с необходимостью, в той, где мы были и есть одно, единое… И всё у меня плывет в глазах, и я слышу свой голос, сбивающийся на шепот: мои хорошие, родные мои… спасибо вам, за все эти годы, за-всё-за-всё, что было со мной… за это чистое, настоящее, божье, куда людям нельзя… не прощайте — я к вам вернусь, вернусь… Но они всё не уходят, слышат, смотрят, так взволнованно, но не потому, что я так близко и надо бежать, не потому… И кажется, те же глаза у них, что и у меня сейчас, на мокром, с плывущим лугом… И ноги у меня подкашиваются, те самые, которые вроде так твердо стояли еще недавно в шаге от тигра, слона, красных волков. Но если бы и они сейчас вышли и встали рядом с нильгау в этом прощальном взгляде, я бы не удивился. Мы стоим в закатном свете лицом к лицу на этом небесном поклоне друг другу за всё на свете, и так долго, что даже солнце, казалось, остановилось у горизонта. И слова давно кончились, и сердце так зашлось, как перед последним вдохом: вот и вся твоя жизнь, и прощальный дар за все лучшее, что было с тобой. Не надо, просится сердце, не надо, она ведь еще не кончена, жизнь… И в глазах их, казалось, лучилось: прощай, прощай… не уходи.


Кажется

Кажется, еще совсем недавно жил с ощущением какого-то понимания в отношении пути, жизни, смыслов, и кажется, что это понимание как-то приращивалось с опытом, целая армия с фронтом и тылом была этих «позиций», «убеждений», «пониманий» с флагами на ветру и землей под ногами, и вдруг — вроде как незаметно — перевернулась страничка жизни, озираешься: а нет никого и ничего, один стоишь — в нигде. И ни понимания, ни земли под ногами. Абсолютная безоружность. Но разве не славно нам было с тобой, говорит опыт, и в общем-то, продолжает, я не то чтоб подыгрывал тебе, а и сам верил, хотя земли под ногами и раньше не было, а теперь прощай. Славно, славно, отвечаю, еще как, но куда ж теперь-то? Утешится тем, что это и есть нормальный ход неиллюзорной реальности? Да-да, подмигивает «понимание» со всеми его убеждениями, смыслами и ценностями. А как же люди, среди которых я жил-был? Да-да, кивают, мы там, с ними, приращиваемся.

Странники чувств, дары утрат.


Встреча в Ничто

Так и называется сообщество, о котором я понятия не имел, пока они меня не нашли и предложили познакомиться, поговорить. Их около тысячи человек из разных стран, так или иначе переживших этот опыт или ему сопредельный, когда человеческое «я», эго, ум, душа, самосознание и все то, чем мы обжиты в нашем существовании, прекращает играть главную роль, в пределе — вообще прекращает что-либо значить. При этом речь не идет о состоянии самадхи, человек продолжает вести привычную жизнь, но одновременно как бы уже не настолько привязанный к ней, находясь в безымянном, космически безмерном, по ту сторону. Это в двух словах, хотя пути приближения к этому опыту и пребывания в нем у каждого в этом сообществе плюс-минус свои. Есть там несколько вожатых-мастеров с более глубоким опытом, встречи участников с ними, совместные беседы. Есть большой интерактивный сайт с путеводителем, закоулками, комнатами для онлайн общения, библиотекой и прочее. Часть бесед они выкладывают на своем ютюб-канале. Для знакомства они пригласили поговорить со мной одного из своих «проводников». Поговорили. И даже удалось себя деликатно сдерживать, чтобы не очень разоблачать все это.


Центрифуга

Есть события в жизни, которые однажды случившись уже никогда не кончатся. И тебя развихривает эта бесшумная центрифуга внутренних колец ада и вышвыривает за свои пределы, и снова втягивает, не проронив ни звука. И всё это происходит как бы не в тебе, а в белесой стороне — той, где ничто не кончается.

Соблазн

«Один из самых действенных соблазнов зла — это вызов на борьбу. Борьба с ним — как борьба с женщинами, которая заканчивается в постели». Кафка, Дневники.


Колыбельная

Слушал древнеиндийское сказание — песнь Мадаласы из Маркандейя пураны, одной из восемнадцати великих пуран, посвященных Брахме. Песнь на санскрите, в ней ребенок, сын короля, услышав свое имя, разревелся, и мать утешает его колыбельной, в которой основы философии индуизма. Ты, поется в ней, не есть ты, и тело, и имя, и чувства не имеют к тебе прямого отношения, и даже мнимый плач творца — только звук, все иллюзорно: и «мать», и «отец», а радость и горе — сестры, ты чист, ты свободен.

Ах, когда б такие колыбыльные пели нам в детстве — всем-всем на земле…


Мюнхен

Милый осенний день, вышли мы с мамой прогуляться, у нее рука в гипсе, курточку надеть не получается, я укутал ее белой индийской шалью, гуляем. Она присела на скамейку на улице, пока я на несколько минут отлучился купить сигареты. Тем временем мимо мамы проходят два немца средних лет, смотрят на нее, улыбаются, один снимает с себя курточку «Calvin Klein» и укутывает маму, другой осматривает себя и, не найдя ничего подходящего, снимает с себя кроссовки, ставит у ног мамы, наклоняется и целует ее в макушку. Оба, обнявшись, удаляются по улице: один в носках, другой в майке…

Стена

Когда-то, почти двадцать лет назад, в моей первой поездке в Индию, я оказался на берегу Ганги в священной роще, сидел под деревом, пил чай у чайханщика, которого звали Шушелькума. Он ежедневно на рассвете выкатывал из кустов свою припрятанную там чайную тележку с керосинкой и поил странников, подкармливал собак, срывал с ближайших деревьев разные листья и плоды, бросал в чайный чан, стоявший у стены, отгораживающей реку и создававшей безветренный уголок, где рассаживались на циновках странники и пили чаёк, неспешно обмениваясь безвременными новостями. Однажды я предложил ему расписать эту стену, чтоб не торчала так безлико, сходил купил разных пигментов, замешал красок и нарисовал на этой стене — два на четыре метра — большое фантасмагорическое чаепитие, на которое собрались все звери и духи. Когда спустя несколько часов закончил и чуть отошел, взгляду предстала дивная картина: нарисованное как-то по-свойски вступило милые отношения с реальностью, стирая границу между вымышленным и происходящим, люди и собаки приваливались к стене, шумела кирогазка, пар из чана затуманивал стену и уже неясно было, где нарисованное, а где живое. Один из садху, внимательно следивший за моей работой, одобрительно покачивая головой, пропел «ом», когда я закончил, но казалось, сидит он уже не здесь, а в картине. Роспись эта с каждым годом ветшала, особенно ей доставалось в сезон дождей, и вскоре стена уже по-прежнему стояла безликой, как ни в чем не бывало, а Шушелькуму сменил его подросший сын. 

Теперь, много лет спустя, я решил снова собрать на небольшое чаепитие братьев наших старших, но не нарисованных, а запечатленных вблизи за годы моих пеших вылазок в разные заповедники Индии. Именно тех выбрать, к которым удалось приблизиться настолько, чтобы возникла между нами личная история этой неожиданной лесной встречи, когда и животное видит прямо перед собой человека, и камера, надеюсь, это чувствует и в какой-то мере передает, в отличие от прекрасных снимков National Geographic, сделанных, как правило, с безопасно бесчувственного расстояния. Вот собрать эти портреты лиц животных, именно портреты лиц, и побыть с ними, пусть кратко, в светлом углу памяти, в этот тяжкий для всех нас год. Побыть, оглядываясь на обезлюдевшие годы с многими ушедшими за это время близкими. Пока стена с нарисованной на ней нашей человеческой историей еще видна, пока мы живы и не остыл чаёк. Пока Брахма не улыбнулся исчезающей на глазах вселенной и не пошел за новыми пигментами для красок нового мира.


Я слепну

Не буквально и не в смысле подмены реальности желаемым. А в давнем и все большем смещении к другому, не информационному восприятию. Память противится какому бы то ни было запоминанию, и это началось не с возрастом, а с юности. Восприятие состояниями, чувством потока, все более безличностным, если понизить пафос в этом слове — можно сказать «космическим». С недавнего времени это настолько усилилось и обжилось, что полет идет уже, похоже, без приборов, без пилота, а временами и без корабля. Да и где тут я — не всегда и найдешься.

Горит


Вот так оно и происходит. Горит, горит — любовь твоя, речь, память, всё начатое и что никогда не кончится. Дочь, мать, время. И та единственная, кто не стала ею. Бог горит, дом, родина, всё, чего нет. Путь вьется языками пламени, танцует пекло. Вера горит, надежда пересыпается жаром. Тьма льнет и отпрядывает. Смерть горит, не сгорая. Жизнь играет в отсветы. И снует — сюда-туда — тот, кто. Через этот огонь, в котором и сам лежит. Лежит, горит, и бежит вокруг огня со свешенной набок, смеющейся, отжившею головой. Тот, кто ты есть. Тот, кто был тобой.

Нити 

Я, конечно, помню Хлебниковское:  «мир — лишь усмешка, что теплится на устах повешенного», но никогда не думал, что до такой степени окажусь внутри этого. С чувством потустороннего безвременья этого состояния. С этой летней благодатью — солнца. неба, деревьев, улиц — благодатью, плавающей между улыбкой и усмешкой. С этим чувством от городов, людей, экранов, жизней, смыслов — как неубранных декораций. С чувством, что произошло это не сейчас, не с войной и не чуть раньше — не с пандемией. Она, эта усмешка, уже теплилась на устах мира, еще живого, под сердцем которого мы продолжали жить. Мира, исподволь роняющего, как листья, свои черты. Майя, говорят индусы, — головная боль без головы. Но и иллюзия, похоже, прощается с собой. Чувство такое, что все живое переходит по ту сторону, как бы не умирая, со всеми победами, поражениями, со всей любовью и горем. По ту сторону, где нет ни живых, ни мертвых, ни времени, которое по инерции еще подергивает за нити всё, что привыкло с ним пребывать.