Тропическая фантазия доктора К.

Кирилл Кобрин



Самый страшный сборник рассказов в западной литературе должен был выйти в 1915 году. Всего три истории, впрочем, довольно длинные. В первом рассказе ни к чему не обязывающая беседа сына с отцом приводит к неожиданному самоубийству сына. Во втором с самым заурядным клерком происходит чудовищная метаморфоза, в результате которой он, к облегчению окружающих, умирает. В третьем… Там, в отличие от двух первых, где вся та же условная и узнаваемая Европа того времени, действие происходит в тропиках, в колониях, точнее, в одной из них, где, как предполагается, должны исправляться характер и нравы преступников. Но на самом деле в третьем рассказе несостоявшегося сборника характер и нравы не предполагается исправлять, там другое, там наказывают, точнее, приводят в исполнение приговор. Потому английский и русский перевод названия не особенно-то верны – место действия не penal colony, и не исправительная колония, а – предложу тут своему языку новое слово – «исполнительная колония», колония, где приводят в исполнение приговоры. Что важно, ибо первый рассказ несостоявшегося сборника – тоже в русском и английском переводах — называется «Приговор», The Judgement.

К сожалению, самый страшный сборник рассказов в западной литературе тогда – в 1915-м – не вышел. Издатель слегка испугался; он посчитал, что вот эту вещь про колонию как раз включать не надо, она совсем уже страшная, нужно включить другую. Другой у автора под рукой не оказалось, он вообще писал мало и мучительно, то есть, была, конечно, но тогда это была бы другая книга, а он хотел эту, которая называлась бы “Strafen” (Punishments, «Наказания»). Из затеи ничего не вышло, жернова Великой войны безучастно перемалывали жизнь европейцев; через пару лет автор попытался переписать рассказ про колонию, что-то добавил, что-то не стал и, в конце концов, в 1919-м опубликовал его отдельной брошюркой, у того же пугливого издателя. Но он выпустил свой рассказ уже в другой мир, да и сам он – не двинувшись с места, перемещаясь, как и раньше, только между знакомыми с детства пражскими Виноградами, Градчанами и Старым городом – стал гражданином другой страны, где язык, с которым он вырос и на котором писал, вдруг перестал быть государственным.

Когда речь идет о Кафке, следует всегда впускать в разговор историю, иначе мы останемся тет-а-тет с абсолютно невыдающимся молодым господином, человеком, так сказать, без свойств, который ни с того, ни с сего вдруг начинает выдавать самую, наверное, совершенную и непроницаемую прозу прошлого века. Если же поместить историю текстов Кафки в историю самого Кафки и в историю, в которой Кафка жил и действовал, тогда, как минимум, шанс что-то тут понять появится. Впрочем, тоже не факт.

Итак, это была осень 1914 года, война только началась, фамилия Кафки во главе с несокрушимым отцом приживалась к новым обстоятельствам, Франц кочевал с одной семейной квартиры на другую. Семейство было зажиточное, потому перемещения имели скорее не финансовые, а логистические причины, Францу даже нравилось, на новых местах ему писалось как-то получше. На войну Франца не забрали, хотя он и рвался. Роковые события в истории Европы хронологически совпали с роковыми событиями в жизни Кафки: буквально в дни ультиматумной горячки, когда сербы, австрияки, русские, немцы, французы уже хватались за ружье, наш автор отправился из своей Праги в Берлин на решающее свидание с невестой. Вместо свидания он угодил на настоящий суд: в гостиничном номере невеста, ее подруга, ее сестра, ее отец и еще один господин обвинили его в двуличности, лжи, распутстве, легкомыслии, бог знает в чем еще, после чего помолвка была расторгнута. Францу, кажется, не больно-то и хотелось. Или хотелось и не хотелось одновременно, как всегда ему; отсюда бесконечные метания и мучения, под которыми, впрочем, там, совсем внутри – равнодушие, спокойствие, отчужденность.

О чем бы ни рассказывал Франц, он всегда спокоен, всегда держит дистанцию, никогда не выдаст себя словом. А происходят в его сочинениях порой вещи невообразимые, жуткие, невыносимые. Герой одного рассказа мало того, что превратился в гигантского жука, от него еще и отец с матерью и любимой сестрой отказались. Героя одного из романов нет, чтобы казнить по-человечески, нет, прирезали в темном углу, как агнца какого-то. Но, конечно, нет ничего страшнее «В исправительной колонии».

Дело происходит, как явствует из названия, в южных владениях одного из европейских государств. Тропики, жара, и все прочее, что встает у нас перед глазами, когда мы слышим слово «колония». У Кафки встало перед глазами примерно то же, что и у всех: хотя Европу он никогда не покидал, но приключенческие романы про храбрых колонистов наверняка в отрочестве читал. Позже он наверняка читал в прессе и известные разоблачения ужасов колониализма. Франц должен был слышать о нашумевшем докладе Роджера Кейсмента, в котором цивилизованному миру явили во всех деталях изуверскую жестокость в отношении рабочих (практически рабов) на бельгийских каучуковых плантациях в Конго. Интересно, читал ли Франц роман Джозефа Конрада «Сердце тьмы» (1899), который, как и отчёт Кейсмента, был результатом пребывания в бельгийском Конго? Думаю, что да. У Кафки в дневниках есть несколько набросков, в которых некий «путешественник» знакомится с нравами далекой – явно колониальной – страны. Надо сказать, что некоторые черты, нет, даже не черты, а детали колониальной жизни – и тогдашней, и позднейшей — известные нам по объёмистому корпусу западной колониальной литературы, в «Исправительной колонии» присутствуют. Только вот роль они выполняют не ту. Вообще в этом рассказе почти все привычное функционирует слегка непривычно, ощущается небольшой сбой, зазор между плановой функцией и реальной работой механизма, и вот ближе к финалу кожух машины безучастного повествования внезапно распахивается и на окровавленное тело несчастной жертвы сыпятся шестеренки. Это очень комично – и очень-очень страшно. 

Да, так что же в «В исправительной колонии» происходит. Сюжет прост. Путешественнику, который проездом оказался в колонии, оказывают любезность и разрешают присутствовать при наказании преступника, которое совершается самым необычным – и, как выясняется, прогрессивным – образом. Наказание заключается в том, что на спине осужденного пишут приговор, причем, пишут по-настоящему, острыми зубцами, которые с каждым раундом нанесения надписи впиваются в плоть все глубже и глубже. Точнее, это смесь зубцов разной длины, одни бороздят тело, вторые пишут. Есть еще устройство для поливания всего этого дела едкой жидкостью, но оно на данный момент не работает. Путешественника приводит на место экзекуции офицер, который в деловито разворачивающемся повествовании оказывается и инженером-механиком, содержащим машину в порядке, и судьей, который выносит приговор, и охранником, и палачом, всем. Самое главное я упустил: операцию по нанесению приговора на спине производит большая и довольно сложная машина, состоявшая из лежака, войлочного тюфяка, который может вибрировать для вящего, так сказать, болевого эффекта, и который поворачивается направо и налево, чтобы подставлять нужные части спины и ног осужденного под работу зубцов. Преступник – если верить офицеру, наказываемое лицо является преступником, ибо он им (офицером) осужден, приговорен и направлен на место экзекуции, где его поджидает тот же самый офицер – крепко привязан к лежаку с тюфяком, голова его вытянута вперед, в рот засунут войлочный шпенек, что-то вроде кляпа, чтобы не было слышно воплей и чтобы казнимый не откусил себе язык от боли. Дальше просто: над осужденным две рамы, на одной борона с клыками, на другой механизм, запрограммированный особым образом, в него вложена бумажка с текстом надписи и замысловатым рисунком — наследие старого коменданта, при котором и был заведен этот удивительный способ исполнения наказания. Чертеж с оригинальным наброском бережно хранит в бумажнике офицер. Он вообще большой поклонник своего бывшего начальника, его последователь. Увы, нынче в колонии завелось какое-то миндальничанье, размягчение нравов, на машину финансирования практически не выделяют, старые-добрые подходы не одобряют и вообще наверняка это последняя экзекуция, если, конечно, в ситуацию не вмешается путешественник, он известен по всему миру, научная слава, моральный авторитет и все такое.

Увлекшись эпизодами технологической, юридической и даже политической истории этой колонии, мы совсем забыли еще о двух персонажах рассказа. Это, конечно, персонажи не только данного рассказа, таких ребят можно встретить и в других вещах Кафки. Они всегда на побегушках, всегда слуги, всегда исполнители, иногда даже и приговора – очень похожая пара прирезала Йозефа К. в финале «Процесса». Но здесь они – хоть и, как всегда, исполняют чужие приказы – не столько действуют, сколько претерпевают чужие действия, другие что-то делают с ними, с одним из них уж точно. Это осужденный; как водится в логике сновидческих кошмаров Франца, он даже и не знает ни того, что осужден, ни приговора, ни содержания предстоящих манипуляций с его телом. Да, собственно, и манипуляций с его душой. Именно, с душой. Предполагается же, что в финале она покинет тело и отправится – как у всякого безвинного мученика – в рай. На самом деле, изуверы пытаются добраться именно до душ несчастных своих жертв – ритуал чудовищной татуировки имеет целью «просветление», которое палач (а ранее и вся благородная публика колонии, особенно охочие до зрелища детишки) ожидает увидеть на лице умирающего. Предполагалось, что в кульминации казнимый своим телом, своей адской болью прочтет приговор и дух его отойдет просветленный. 

Перед нами, конечно, лишенный идеологического содержания садизм маркиза де Сада и религиозных изуверов, тех, что пытали и жгли в позднее Средневековье и раннее Новое время. Хотя в придуманном старом комендантом ритуале и предполагается такая категория, как душа – иначе, кто/что испытывает финальное просветление? – однако по поводу ее приписки к какому-то конфессиональному (да и любому другому) ведомству не говорится ничего. Честно говоря, я думаю, что про просветление или озарение офицер вообще кривит душой – вот у него, кстати, она есть, эдакий чудовищный дар Бога Западного Мира. Офицер фанатично поклоняется самому ритуалу, процессу сочетания механизма и человеческого тела, неживого и живого, жуткому и неспешному поединку последних, который всегда, именно всегда, заканчивается победой машины. 

Давая понять отношение путешественника к будущей жертве, Кафка исподволь формирует отношение к нему и у читателя. Здесь, в такого рода умении, проявляется гениальность Кафки-рассказчика. «В исправительной колонии» — не яростное обличение садистической жестокости, но и не сухой отчет о происходящем в тридесятом царстве пытки. Это именно рассказ, рассказ о том, что приключилось с неким путешественником в далекой тропической колонии, что он увидел, какие чудеса. А для любого рассказа главное – чувство меры, сдержанность, два-три намека на истинное положение дел, не более. Когда Кафка пишет, что путешественнику было неприятно смотреть на осужденного, неприятно становится нам. В этом рассказе приятных персонажей нет: осужденный и солдат ведут себя скорее, как обезьяны — ну или как те самые парные слуги в романах Кафки. Солдат вообще выполняет техническую функцию. С осужденным ситуация, конечно, сложнее. Несмотря на то, что это ему уготованы чудовищные мучения, к тому же, он еще и безвинная жертва, не знающая своего приговора, не знающая, что он вообще осужден, осужденный сочувствия не вызывает. Кафка всякий раз дает нам понять, что он вообще-то оказался не на высоте своего положения, этого солдата – да, он тоже солдат, но провинившийся – даже не жалко. Хоть кое-какие человеческие черты ему свойственны – осужденный, к примеру, жаден, он злорадствует по поводу несчастий, свалившихся на голову (точнее – на тело) офицера, он впадает в почти непристойное веселье при виде разбегающихся из капота разметчика шестерней – он мало похож на человека, по крайней мере, принадлежит к низшей категории, нежели офицер и путешественник. Осужденный даже не особенно радуется, когда избегает казни, да и путешественника, избавившего его от нее, не благодарит.

Единственный персонаж, внушающий симпатию, по крайней мере, симпатию путешественника, — офицер. Энтузиаст своего дела, подвижник, ревнитель общественного блага, готовый отдать свою жизнь ради высокого дела – это все он. Человек чести. Жертва интриг и упадка нравов в наше время. Включая машину, которая вот-вот вонзит свои зубья в тощее тело осужденного, офицер обращается к путешественнику с пламенной речью, призывая помочь восстановить старый-добрый порядок в колонии. План его хитроумен и безумен. Он – сумасшедший, но, поверьте, не в большей степени, чем остальные герои этого рассказа, чем его автор, чем мы, его читатели. Этот рассказ – и про наше безумие тоже. Ведь мы тоже сокрушаемся о старых-добрых временах, мы тоже предпочитаем порядок общественному беспорядку, в конце концов, ведь это мы считаем себя – хотя бы считаем! – людьми чести. Ну если не мы, то хотя бы наш представитель в этом рассказе, глаза и уши читателя, наши душа и ум – путешественник. А путешественник – это почти двойник офицера, тот видит в нем единственную понимающую его душу, делится с ним самым сокровенным, назначает его в свои союзники; самое удивительное – это то, что он находит у путешественника полное понимание. Когда офицер, раздевшись донага, стоит у машины, готовый лечь под ее зубья вместо осужденного, чтобы доказать что-то кому-то в никому, кроме него, не ведомой игре, а, на самом деле, чтобы совершить прощальный акт во славу прекрасного старого режима, вроде того, как Мисима затеял последний бунт, а потом вспорол себе живот, так вот, когда офицер готов отправиться в карьер с роковой фразой «Будь справедлив!» на спине, Кафка пишет: «на его месте путешественник поступил бы точно так же». Страшно здесь больше всего от этого.

Но что, все-таки, произошло дальше? Дальше – хуже, если в данном случае применимы сравнительные степени. Сюжет рассказа выходит из своих пазухов точно также, как детали машины – из своих. Офицер пытается убедить путешественника замолвить словечко (вариант – сказать свое веское слово) в защиту всей процедуры, установленной старым комендантом: осуждения-приговора-казни. Приводятся многочисленные доводы и предлагаются многочисленные уловки, как эти доводы донести до. Наконец, вопрос ставится ребром: готов ли путешественник помочь реализовать этот план? Тот отвечает нет. С этого момента повествование движется с двойной скоростью, замирая, впрочем, тут и там. Вот офицер приказывает отвязать осужденного от машины. Вот он достает из кармана истертый листочек и заставляет путешественника прочесть заветную надпись, завещание старого коменданта: «Будь справедлив!». Вот он кладет листочек в разметчик и раздевается догола. Впрочем, мы здесь уже были, да. Офицер взбирается на машину, сует в рот облеванный войлок шпенька, и вот уже стеклянные зубья бороздят его спину. Но продолжается это недолго, машина выходит из строя и разваливается по ходу работы, борона насаживает офицера на свои клыки, еще мгновенье – и мертвец повис над ямой, нанизанный на зубья, будто гигантский кусок мяса. Путешественник приблизился: просветления на лице офицера не было. Чуда не случилось. 

В рассказе есть что-то вроде небольшого постскриптума, он о том, чем после вышеописанного стимпанковского харакири занимались трое оставшихся в живых персонажей. Прекрасный текст, но есть ощущение, что этот довольно типичный для Кафки фрагмент добавлен для каких-то очень специальных целей, не то, чтобы снизить пафос финала, нет, просто поместить его в какой-то совсем уже невозможный мир, но невозможный по-другому, что ли. Кошмар, будучи удвоен, не увеличивается, конечно, но и не уменьшается: бесконечность бесполезно умножать или делить на два.

Итак, он сочинил его в качестве сайд-проекта, отлынивая – ну или отвлекшись, это как посмотреть – от сочинения «Процесса». В октябре 1914-го Кафка взял отпуск, чтобы продвинуться в своих писаниях, начатых сразу после того судилища в гостинице. И он, хоть и ноет в своем дневнике, действительно довольно сильно продвинулся. Так или иначе, в дневнике о рассказе ни слова до записи 2 декабря: «После обеда у Верфеля с Максом и Пиком. Читал им “В исправительной колонии”, не совсем недоволен, за исключением сверхъявных, неискоренимых ошибок». Перед тем, если верить самому основательному биографу Франца, Райнеру Штаху, Кафка читал «В исправительной колонии» Максу Броду (20 ноября). Два года спустя рассказ был исполнен вслух для уже гораздо более случайной публики в Мюнхене, на странном литмероприятии, организованном в арт-галерее некоего Ганса Гольца, за которым, как за смутьянам, следила местная полиция. Не очень любивший людей Кафка вынужден был в одиночку представлять на мероприятии литературную Прагу; никто из друзей и знакомых приехать не смог. Франц тоже, может быть, не поехал бы, но дело в том, что он договорился встретиться там со своей бывшей невестой – той самой, что дала ему отбой в Берлине в конце июля 1914-го. Теперь Франц Кафка хотел воссоединиться с Фелицией Бауэр и по такому случаю он отправился в Мюнхен читать вслух рассказ о разметках, боронах, сумасшедшем офицере и облеванном войлочном кляпе. 

С самого начала все было чрезвычайно нелепо, даже смешно. Разрешения на проведение мероприятия долго не выдавала полиция: ей не нравился Гольц, который выставлял сомнительных авангардистов. Время военное, мало ли что. Полиция затребовала названия сочинений, которые будут вслух исполнять деятели литературы. «В исправительной колонии» им показалось как-то не очень, ведь пенитенциарными заведениями Баварии заведовало военное министерство этой части Германской империи, их военный цензор мог сделать стойку на «исправительную колонию» в названии. Не может ли уважаемый автор и устроители мероприятия переименовать читаемый рассказ – всего на один раз его публичного исполнения — в, например, такое: «Тропическая фантазия»? Отчего бы и нет. Ведь это, как мы говорили, колониальный рассказ, тропический.

Считается, что Кафка перенес действие рассказа в тропики, следуя за Октавом Мирбо, который в книге «Сад пыток» (Le Jardin des supplices) максимально экзотизировал свой не очень связный набор садистических и эротических сцен, поместив большинство из них в Китай. Там, в Китае, в манящем и жестоком мире «казней отрезанием тысячи кусочков» произносятся всяческие красивые и манящие слова о физическом страдании, физической любви, буржуазном лицемерии и прочем. Но все это не про «Исправительную колонию» — здесь речь идет не об отвлеченных вещах, а о самых, что ни на есть, насущных, повседневных. Помимо всего прочего, это рассказ о жестокости и о том, где – даже географически, если угодно – она располагается.

«В Исправительной колонии» жестокость — привычно для западного человека — вынесена за пределы Запада; самые страшные дела творятся, как всегда, не у нас, в метрополии, а где-то там, в колониях, среди дикарей. Однако — и тут мы мгновенно прощаем автору все его наивные иллюзии насчет кровожадных туземцев – Кафка переворачивает привычную гео-этику западного человека. Дело в том, что в «Исправительной колонии» туземцев либо вовсе нет, либо они неотличимы от колонистов. Расовый вопрос в этой колонии, если верить повествованию, отсутствует полностью. Зато есть вопрос социальный, который представлен военной иерархией: солдаты внизу, офицер вверху, а над всем этим царит дух старого коменданта. Власть осуществляется строго сверху вниз, точно так же как борона строго вертикально опускается на спину осужденного. Покойный старый комендант завел в колонии жесточайший порядок, который должен формализовать онтологическое право на самое невообразимое насилие. Это право материализовано в машине, однако машина приходит в упадок и ломается. Героически кончает с собой и последний ученик старого коменданта. Но от этого ничего, в сущности, не меняется – одним офицером меньше, одним солдатом больше, какая разница. Машина и ее верный слуга уже давно существовали где-то на краю жизни колонии, на ее задворках — как и сама колония существует на задворках, в захолустье. Это странная окраина, у которой нет метрополии, центра, и это исправительная колония, которая никого не исправляет, а только мучает самым необъяснимым и бесчеловечным образом. Мы в мире, в котором нет логики, смысла, ничего, кроме абсурдного насилия, существующего ради самого себя. И хотя старые, совсем уже монструозные порядки списаны в утиль, точнее, выброшены в карьер вместе с истерзанным телом офицера, не беспокойтесь, тут похлопочут о новых, быть может, не столь одиозных, но не менее душеспасительных. И новую машину смастерят.