В издательстве «Новое литературное обозрение» вышел сборник Андрея Левкина «Искусство прозы, а заодно и поэзии» (составители С. Снытко, А. Заполь). Книга объединяет обширный корпус эссе, статей и рецензий писателя. Один из текстов, переизданных в книге, — эссе о поэте Олеге Григорьеве «Стеклянный трамвай», впервые опубликованное 22 мая 1995 года в газете «Бизнес & Балтия» (Рига).
* * *
На рижских лотках появилась очередная книжка питерского поэта Олега Григорьева, человека полуфольклорного и в последнее время крайне рекламируемого различными средствами массовой информации. Григорьев умер в 1992 году, а вот выходные данные книги: «Олег Григорьев, стихи. “Искусство-СПб”, 1994 год».
Время от времени некоторые люди (Макс Супрунюк, например) печатали стихи Олега Григорьева даже в разных рижских изданиях. Потом Олег умер, но стихи сюда все еще просачивались, пока общество не решило, что Григорьев являет собой фигуру историческую. В общем-то это так, но общество повело себя как-то криво, ибо, открыв недавний номер «Балтийской газеты», я обнаружил интервью о Григорьеве, взятое на Пушкинской, 10, у г-на Понизовского. Жильца дома и режиссера театра «Да-Нет».
Борис Юрьевич вдохновенно нес полувыдуманную-полурассказываемую со слов Григорьева ахинею, корреспондентка тщательно ее записывала, не понимая, что ей морочат голову (ну это же надо придумать, что безногий Понизовский лично договаривается об отпевании О. Г. в Конюшенной — да на своей тележке он туда бы и за день не доехал. И вообще, его на похоронах в автобусе забыли). Но что поделать, история поэта-бомжа-лагерника, а также пьяницы, друга детей и подростков Олега Григорьева приобрела уже черты мифологические. А история была совсем другая. Станем серьезными: типологически художественно-богемную жизнь России конца 80-х — начала 90-х в России догадались назвать постмодернизмом. Проще так: светское юродство. С креном в светскость у москвичей и юродство у питерцев.
Ну, в Москве были такие поэты-иронисты Друк, Иртеньев, Коркия, Вишневский. И вспоминать о них неохота — пусть даже некоторые из них отличались некоторыми прогрессивными стихослагательными методами. И не писали, как сатирики-юмористы, о колбасе, о сексе, политике да о теще. Впрочем, вру. Писали. Но и не в том даже дело.
Им всем (всем нам) теперь от тридцати пяти до пятидесяти (кто жив). Такое вот поколение, а основные события происходили в конце 80-х.
Григорьев, да и все прочие питерские г-да (хоть те же митьки) тоже могут быть уклассифицированы тем же словом — иронистами. Ну все эти григорьевские: «Я спросил электрика Петрова…», «Убитую у сквера припомнить не берусь я, по наколкам Вера, а по шрамам Дуся», «Девочка красивая в кустах лежит нагой. Другой бы изнасиловал, а я лишь пнул ногой» или же совершенно очаровательное лагерное: «Жили мы тесным кругом, стоя на двух ногах, то, что хотели сказать друг другу, было выколото на руках».
И еще много вполне хороших стихов. И эта (см. выше) — вполне неплохая книжка, хотя лучших стихов Олега там и нет. А что до жизни, то в Питере Григорьева любили, помогали ему, относились как к любому другому из круга и никаким таким «непризнанным» он вовсе не был. Это после его смерти отчего-то началась мифология, устраиваемая господами, этой жизнью не жившими, но имеющими желание иметь отношение к чему-то полубеспредельному в смысле ее (жизни) образа (в их понимании).
С приятелей, которые несут гостям всякий вздор о своих приятелях, спроса мало: они же понимают, с кем говорят. Да и ваньку повалять горазды (Понизовский, например, однажды отдал какое-то долгополое старое пальто поэту Олегу Золотову, в Питере обобранному. Золотов себе ушел, а потом сунул руки в карманы и в одном из них с ужасом обнаружил визитку… Федора Михайловича Достоевского. Конечно, он не знал, что такие визитки имеются на предмет сувениров в квартире-музее Ф. Д. в Кузнечном переулке, в двух кварталах от Пушки).
Ну а гости этих людей не понимают, что вся эта общая жизнь интересней любых самых интересных персон. Конечно, она вычитывается из частных книг. Но только если знать о ее существовании. Интересна она, конечно, не потому, что все они такие уж индивидуальные, а хотя бы из-за произошедшей в 80-е годы в России перемены: поколение, о котором речь, было первым поколением в СССР, которое было на деле свободным.
Что мы знаем о свободе? То, что она «осознанная необходимость»? Да она даже и неосознанная необходимость, но что с того? Теперь-то уже видно, что все эти разрозненные кусочки, все эти люди начинают складываться, сходятся вместе, будто так и подгонялись друг под друга, образуя вместе именно вот это десятилетие, а что мог сделать каждый из них в отдельности, пока был еще разрознен, отделен от остальных ерундой?
Стихи Григорьева иногда совсем хороши, но часто чересчур уж алкогольно-похмельны (что не мораль, но плохо, оттого что выдает способ их производства и, к сожалению, доводит пишущего даже до игры словами, что при его уровне уже неприлично). Но не в том дело. И даже не в его «люмпенизированной» жизни и смерти. Безумцев и без него хватало, ну а покойников еще больше, чем безумцев.
Есть у Дениса Давыдова в воспоминаниях о 1812 годе странная история. Она о том, как давыдовский партизанский отрядик наскакивал на разрозненных отступающих французов… И вот, выйдя на большак, они увидели колонну наполеоновских ветеранов. Те мрачно шли сквозь снег, решительно не обращая внимания на партизан. Давыдов пишет, что они прошли мимо как монолит, как гигантский корабль, а в центре был император. Конечно, с ними ничего нельзя было сделать.
Богемные русские маргиналы, все они — одновременно и тяжело идущая история, и легкий, бессильный сладить с ней отрядик. Жалеть их — ну что вы… Потому что так все обычно и происходит. Конечно, история любого государства всегда составляется из его разломов. И это, товарищи, банально. Но факт. А вот то, что все эти разломы стягиваются во времени вместе какой-то его, времени, гравитацией, — тоже факт, но не такой уже банальный.
И, что характерно, как бы там кого ни перемалывало, лишая глубоко индивидуальных черт, но Григорьев останется Григорьевым, и все остальные — самими собою. А если нужна действительная правда об этом поколении, то написала ее Янка Дягилева, никому, кроме своих, не известная (она покончила с собой в 1991-м, 17 мая). Кто был важен — тех не вспоминают. Но ключ к истории окончания 80-х отыскала именно она.
А мы пойдем с тобою погуляем по трамвайным рельсам, посидим на трубах у начала кольцевой дороги. Нашим теплым ветром будет черный дым с трубы завода, путеводною звездою будет желтая тарелка светофора.
Если нам удастся, мы до ночи не вернемся в клетку. Мы должны уметь за две секунды зарываться в землю — чтоб остаться там лежать, пока по нам поедут серые машины, увозя с собою тех, кто не умел и не хотел в грязи валяться.
Если мы успеем, мы продолжим путь ползком по шпалам. Ты увидишь небо, я увижу землю на твоих подошвах… Надо будет сжечь в печи одежду, если мы вернемся, если нас не встретят на пoроге синие фуражки.
…
Нас убьют за то, что мы гуляли по трамвайным рельсам. Нас убьют за то, что мы с тобой гуляли по трамвайным рельсам.
Себя цитировать — вещь препохабнейшая, но что поделать, все в том же 1992-м, когда умирали очень многие, я понял, что люди, о которых идет речь, они, оказавшись в полной свободе отсутствия государства и прочих несвобод, они все ушли. Даже те, кто остался жив. Отъехали куда-то в сторону, как бы в стеклянном трамвае, сквозь прозрачность которого остальным уже не слыхать ни звука. Впрочем, стекло не останавливает радиацию.
Так что вот, что касается свободы: первым ее признаком является возможность трагедии в отдельно взятой жизни. Лично в твоей.