Третье место

Виталий Лейбин

Ты пошутил однажды, что я недоделанный. Ты даже не мне это сказал (я-то скакал впереди в шортах на рахитичных ногах), а маме, задевая ее, не меня.
Он какой-то у тебя вышел недоделанный.
Я чуял, что мама любит меня, ну и ты меня – да – любишь. Но я понял, что если я недоделанный, то меня не полюбят девочки, и никто меня не полюбит. И я в это верил пока сам не научился любить.
Он восходит сегодня утром в Святой город. Что? Да, из Минска, от здания Белорусфильма.

Но пазик – небольшой автобус. И еще он скрипит: скрип-ка-скрипт. Повсюду картошка и некуда сесть. Я хотел сесть прямо на мешок, но не посмел: чужое, и вдруг там внутри черт, черт возьми.
Зачем ругаться? – говорит старушка.
Вдруг я заснул, но запомнил, что еду в Святой город, а еще к тебе.
Пап, я очень скучаю.
Скрип-ка-скрипт.
Остановка, но где мы? На небе? Оказалось, что это всего лишь Багдад во время бомбардировок, которых ты не застал. Зато ты можешь помнить, что я тогда увлекался химией. Форма химической связи между верхом и низом с провалом в давлении вниз. Нет связи, нет движения, зато есть восточный базар. Выходишь в него и слышишь, что говорят. А первое слово – это ответ на вопрос, но язык не наш ни в каком смысле: скрип-ка-скрипт. Нет цибули, и нет того, куда она делась. Должен же быть корабль в Ерусалим – раньше бывал (в книгах), но сейчас война, и сон вокруг, и
Скажите, а я попаду в Ерусалим?
Нет..
А отца я хотя бы смогу увидеть?
Нет.
Но почему?
Ты ленивый.
Скрип-ка-скрипт.

Если человек умирает, то это не значит, что его нельзя любить. Может быть, любить надо еще больше. И разговаривать тоже надо больше. И вот я все думал, что же мы с тобой не поговорили по душам, не посидели за маминым борщом и водкой, и я у тебя не спросил, как надо жить.
Пап, у меня вырос сын, и он почти не пьет, хотя вырос,и не спрашивает, как надо жить. И слава Богу, ведь я не знаю.
И ты не знал.

Мы бы с тобой поболтали бы про джаз, про смешную науку, сыграли бы в шахматы, если бы ты не.
Не жалуйся, все у нас было, мы играли в шахматы, и слушали Высоцкого, и болтали про смешную науку.
Да уж болтали! Я к тебе заходил в больницу за несколько дней до,и как раз рассказывал про то, что что-то выиграл на олимпиаде по химии, ну то есть не выиграл, а занял третье место (вечно вот это со мной это– полуслава и полуслова), но некоторые и так не выступают. Прости, конечно, что не первое, но я сделал все что мог. Я думал, что тебя порадую, хотя обманывал себя, потому что это я делал это для себя – чтобы ты похвалил. Я тебе рассказал задачу про бихромат (бабах), а ты отвернулся, скрипя от боли.
Но в шахматы мы с тобой играли, ты даже иногда выигрывал, и я радовался как ты ставил мат.
Но ты правда был рад? И ты правд не поддавался? Тебе было интересно со мной, хотя бы так же, как мне интересно с моим сыном? Жалко, что мы с ним редко общаемся, может быть, раз в месяц, а если бы он спросил про самое главное, то я бы не знал что ответить. И ты не знал.

Но после того, как ты… я зачем-то подумал, что ты-то все знаешь, и я тебя слушал на пороге сна и сознания, но ты ничего не сказал,
в смысле ясного, как отец Гамлета Гамлету (он тоже был Гамлет). И Гамлету поэтому было проще (жить? Умирать?), он хотя бы имел версию, того, что не надо делать.

Я ничего не смог бы сказать сыну,
даже, если бы он спросил.
даже, если бы я умирал,
даже если бы я умер,
я бы и там ничего не понял.

А вот с дочкой мы как-то пошли по кабакам, и я, спьяну, все ей рассказал.

Но забыл, что.

Я слышал тебя перед тем, как заснуть. Иногда вас вдвоем, с мамой, как будто вы рядом. Мама тогда была жива, но уже далеко. Не нужно сходить с ума, чтобы услышать голос, достаточно просто слушать.

Помнишь, на даче под Гомелем, мы с тобой были рядом,как два полудерева,
и (редкий случай) без мамы? В начале было страшно, но я любил тебя и знал твое тело (тепло твоего тела и внешнее электричество, я любил, когда ты меня обнимаешь и пускаешь полежать к себе на спину), но я все равно боялся немного, ты же был по-пацански строг (то есть хотел выглядеть строгим,
а еще все время шутил, и эти регистры смешивались непонятно). С нами еще был кузен Игорь, мой ровесник и с ним было недома, он-то совсем не слушался, был слишком ударным и смелым, то есть не таким паинькой как я. Для него и была большая часть твоей строгости,которая доставалась, впрочем мне, потому что я слушался и потому, что я хотел тебя поддержать.
Ранний подъем, поливка помидоров. Я был не против вставать на рассвете,
если бы только мы остались одни, да и ты был бы не против не вставать
и не поливать помидоры (но что бы сказали твои сестры и их мужья?). Лето же отпуск, и ты хотел поспать, но игорь давал официальный смысл распорядку и справедливости, а если есть два пацана, то нужно все делать честно: поровну зелени с огорода на краюху хлеба с пахучим постным маслом и солью.
Но незадолго до конца твоего отпуска Игорь уехал, и мы остались вдвоем. Нам стало хорошо, мы поздно вставали, забыли про помидоры, ходили за грибами, шли долго и весело.

Маслята, лисички,
костры и спички,
у белок личики.

Ты смеялся, мы стали почти одним. Жалко только, что мы не попробовали грибов – приехали родственники и все сожрали.
Когда ты умер, я засмеялся. И это была не истерика, я просто не знал, где я, меня расщепило. Я до конца не верил, что ты умрешь. Мне было четырнадцать. И в начале твоей болезни я почувствовал, что мне с мамой лучше, и что она только моя.
Мне было четырнадцать, и я уже не залезал в вашу кровать, я был отлучен от нежных (прежних) форм любви. Мама больше не засыпала со мной, но мне почуялось неведомое тепло, которого мне достанется больше, пока ты в больнице.
Я не хотел твоей смерти. Правда-правда-правда. Я любил тебя и гордился тобой, я хотел быть как ты, я знал, что меня никто не сможет любить, как мама тебя.
Но я ошибался.
В этом смехе было чувство вины, и за сам смех и за то, что я примерял,
мир без тебя. пусть мгновенье, но эта мысль была, и мне от нее больно.
И вот хочу я оправдаться. Я не мог уже никогда после обнимать маму по-детски, детство отрубило.
После школы уехал учиться в Москву. У нас с мамой было прекрасные (как еще сказать?) отношения, потому, что у нас обоих не было одного тебя.

Пришла соседка, позвала маму, мы с сестрой остались на кухне, у окна. Последний день зимы и твой последний, лишний день. Двадцать девятое. Свет мы не зажигали. За окном глядел грязнеющий фонарь. Шел снег, и шла тень. Кто-то так и не прошел, хотя там была дорога. Зачем дорога, если по ней никто? Не проходит.

Вернулась мама, она плакала. Она прошла сразу к себе в комнату. Сестра пошла за ней, но не прошла в вашу спальню, стала у двери, и зарыдала.
Я остался у окна и засмеялся.

Твоя смерть была рядом. Я видел ее, трубку в твоем боку, из которой вытекала черная жижа, а вместе с ней и жизнь. Но смерть была невозможна.

Невозможно от мира отрезать мир,
его голову и его порядок,
его Бога и его воинство,
но случилось и то,
и другое.
Мир умер, но все еще был,
и это и вправду смешно.

Но я с тобой разговариваю чаще, чем когда ты был жив.

Я бы хотел написать лучше, но не знаю как. Я бы хотел, чтобы ты мной гордился.
Помнишь, как я лежал на твоей спине, когда была Олимпиада-80, и наши выигрывали. Но третье место было поражением.
Милый, папочка!
Вот это словцо, милый, оно от Анечки, ты бы его не одобрил,ты вообще любил, пошутить грозно.
Дроздова, молчи!
Но ты бы верен свой любви. А я вот нет.

Сон дочки.
Огромные черные чудища (размером с воробья) окружили нас. Они ждали возле дома, пока дети выйдут. И все, кто уходил из дома в магазин доставались им. Но я не вышла. А у чудовища было всего два зуба, сверху. Нет, только один. Аня потом пришла и вызвала полицейского, но это оказались не полицейские, а чудища. Но чудища не любили дом, потому что там печка воняет. Они не выносили запах дыма, и можно было остаться дома. Но я прыгнула, на землю, и упала как мячик.
Тебе было страшно?
Да конечно, как может быть нестрашно, глупый папа.

Однажды я тебя испугался. Ты сделал вид, что собираешься меня ударить, а я стоял на кровати и кричал. Ты тогда, думаю, испугался больше меня. Ты стоял с глупым видом и с ремнем. Я закричал еще больше. В чем было дело, я и не помню, но помню, что мама сказала: «Ладно, хватит». И потом, когда я был подростком, ты сказал: «Ну ладно я тебя же ни разу не ударил, и даже не накричал». Но я вспомнил этот случай, и ты погрустнел. Так вот, ничего не было, ты не виноват.

В первом классе я пришел домой поздно, мы с Серегой заигрались:
пускали по лужам палочки. Там был целый мир: средилужье в огромной грязи с камнями и кирпичами, островами в ней. Грязь мокро липла, зато пустырь был дикий(его застроили позже, ты не знаешь). Открытое поле в рытвинах, много прекрасного мусора: выброшенных трансформаторов, проволоки, подшипники, даже магниты от кинескопов. В этом нашем мире было все по-настоящему, мы были ветром игры, в премокром мире, и довольно жестоком. В нем всегда были войны, а корабли тонули под ударами метеоров и бомб. Я был на одном из кораблей, который затонул, так что я еле выплыл, и достал себя из игры за волосы, обрел мальчиковый масштаб и взял себя в ноги. Пришел домой в грязи и лжи. Ты меня потерял, ты боялся и злился.
Что случилось, сын?
Я не мог найти палочку! (Чтобы позвонить в дверь, мне нужно было что-то в удлинение руки, чтобы достать до звонка, я ведь был мелким). И это… пока я искал палочку, я испачкался и потерял все-все время.
Ты мне не поверил (да уж версия была так себе).
Маме после тяжелой работы придется стирать твою форму, жалко, она устанет еще больше. Давай так: постираем вместе, а еще ты пропылесосишь ковер в большой комнате, чтобы сделать ей приятно.
Тут логику я не понял, и пошел умываться в ванную, и там громко (наружу) плакал, причитая: «Ну почему, почему мне никто не верит?»

Пыль у нас дома, кстати, водилась повсюду. Я любил залезать на сервант и рыбачить оттуда. Шкафы качались,но не упали ни разу, я только разбил однажды стекло боксерской лапой и пару пузырчатых ваз.(Чувства вины уже нет). Еще пыль была в луче солнца очень красивой. Как звезды.

Помнишь, ты мне рассказал, почему море соленое? Мы ехали на толиных жигулях из Донецка к Азовском морю – соленому, мокрому, теплому и грязному озерцу для бедных. В Крыму, пока ты был жив, мы ни разу и не были. У нас денег никогда не хватало, с тех пор как я родился. Когда ты еще работал на заводе ракет Точмаш, или еще раньше в Армении а золоторудном заводе что-то было, а потом, как ты, как все, инженером (долги по заочной сессии, а тут еще я родился), и почему-то уже не играл на трубе в кабаках. Вместо Крыма и отпуска вы ездили собирать яблоки, потом ты их продавал в Москве, на рынках поздней морозной осенью, чтобы дороже.
Я тогда устроил маме истерику (да и бабушки не было дома), поэтому мама и взяла меня на самолет в Москву. Мы много часов как в комедии про диких провинциалов встречались в самом неудобном месте столицы —
на Красной площади. Мы с мамой мы заходили в метро погреться, не найдя тебя, а ты как раз выходил. Спали мы в какой-то квартире с клопами, и я в пять лет не мог понять, почему есть клопы в городе, где висит с неба Спасская башня с часами и ходит зачетный караул.
На деньги от яблок в разные годы мы купили немного одежды что-то из мебели, сестренка – магнитофон «Весна», а мама – велосипед «Орленок» для меня (я ныл о велосипеде). Но на машину ни разу не хватило, и мы ехали на соседской машине, и не в Крым, а на ближнюю морскую лужу не в отпуск, а так на пару выходных, как шутили, «в итальянский город Мелекино», а на самом деле в деревушку, где не было даже кабинок на берегу и туалетов.
Ночью случился ливень, и я проснулся от качки на надувном матрасе, плывя внутри затопленной палатки, пока взрослые пытались спасти вещи и провизию. Но это было ничего: мы же и приехали поплавать.
Так вот, пока мы туда ехали, ты мне рассказывал, почему море соленое: потому что все писают прямо в него.

Помнишь, я пришел к тебе в больницу один без мамы? Ты уже не мог встать, вернее – мог, мы же встали в туалет(об этом позже). И, держась за стенку и немного за меня, ты шкандыбал к вонючей сортирной двери, где стоят и курят,те кому уже курить давно смертельно, но курят, потому что могут. И ты шел.
И вот это «позже» наступило.
Я не понимал тогда, насколько это важно. Я знал, что я могу тебя держать, и в этом было все и дело, впервые был я для тебя опорой, которой ты был для меня и есть сейчас. Такой же опорой, только изнутри, простой семейной оболочкой бога. Нельзя так сразу к Богу обратиться, а вот к отцу – чего там – папа – особенно к умершему.

Вот если ты был жив,
то мы бы долго находили фразы,
стеснялись, ничего не говоря,
ведь я пришел тогда к тебе сказать,
что занял третье место
в олимпиаде области по химии.
Я был ребенок, думал о себе
и ждал награды от тебя – улыбки,
и фразы «молодец как огурец»,
и я вообще не думал о тебе,
а у тебя и химия, и радиация,
и вот теперь ты весь изрезан
нетрезвый доктор говорил что эта
хирургия имеет имя, именно:
трамвай (улыбка) переехал.
он удалил почти весь пищевод,
и вот я говорю, мол, третье место,
а ты сказал: «Чего не первое?»
И еще от боли искривившись:
«Иди сюда».

Ты, оперевшись на мое плечо,
был массой меньше в этот день, чем я,
хотя я самый мелкий в классе
(вернее я второй с конца,
ну как обычно, я нигде не первый),
и мы пошли к сортиру, шкандыбая.
Я чуть обиделся, ну ты же мой отец,
ведь я искал поддержки, утешенья
(ведь ты тут умираешь,
и мне страшно),
ведь в этом заключалась роль отца,
а ты мне показал, что ты теперь
и сам нуждаешься в поддержке.
Вернее так (еще сильнее),
что я теперь за главного. Еще
ты показал, что может воля,
ведь швы могли прогнить и разойтись
пока мы разошлись по коридору,
и ты же мог пописать в утку
(простите дети это утка
она большая…)
но ты решил пойти чтобы в последний раз
поссать как мужики в дурной сортир.
Там все воняло, мужики воняли,
воняли сигареты и болезнь,
и плоть твоя воняла разложеньем,
и крайней плоти не было в тебе.
Я, испугавшись, посмотрел, как ты
искусно попадаешь в ночь сортира,
и я боялся, что меня попросишь,
помочь в настройке точности.
Всегда боялся я
обычных членов в бане, и вообще
мой пенис был еще висяк бесцветный,
ну то есть там заволосилось что-то,
но было он жалким и ребячливым еще,
а твой бы черным и обрезанным, и страшным,
прости, что подсмотрел, хотел увидеть,
что ты попал в сортирное окно,
струя, – скажу тебе, – была победной.
И я гордится тем, что, наплевав на боль,
ты подошел к стрельбе как в биатлоне,
в последнем круге и попал в мишень,
и ты мне показал, что все теперь,
теперь я должен сам всем помогать
и маме и своим когда-нибудь
уже давно родившимся ребятам,
что я когда-то буду помирать,
ну а пока за главного в семье.
И я вот это нынче понял,
хотя сказал ты все уже тогда,
что слово папа – это путь к отцу,
отец – одна из ясных песен бога,
но даже он нуждается в поддержке,
когда идет к последней остановке,
по виа долороза.
И все равно он метит
точно в цель.

Вот перед сном, папочка, милый, ты что-то говорил спокойно, неясно. То есть ясно, но не словами. А чаще вы в моем полусне были вместе с мамой, а потом я просто засыпал. Я и сейчас еще сплю, но я скоро проснусь и услышу тебя. Скоро.

Слушай, сынок. И я, и я был молодой, такой же тяпа, как ты. Взрослел, дрался, потом флот, пацанское, кровь, еще драки, вкус победы и запах отваги, музыка, джаз, клёши, становление себя для какой-то цели. Должен же ты быть для чего-то нужон. Потом любовь, женитьба, дети. Все это хорошо, но ничего больше не будет. Все эти смутные вдохновения и надежды нужны были только для того, чтобы я повзрослел, размножился и работал, надеясь на то, чего нет. Иначе бы как люди хотели жить?
Чудо, которое обещала молодость, было все лишь избытком сил. Когда силы кончились (я крепко заболел, ты помнишь), прошло и ощущение обещания чуда. И стало ясно как день, что и обещания-то не было, а были просто силы.
Ну да дети – отлично. Вот ты пришел рассказать, что занял третье место в олимпиаде по химии. А если бы первое, был бы я рад?
Я бы за твою маму отдал бы даже остатки себя. Но ничего не осталось, и ничего не потребовалось. Она справилась и сама, даже получала больше меня. Но и она устает и стареет, и ноги у нее в мозолях, и она пополнела, и я ее не спасу. Никто не спасет.
Сынок, слушай. Я был рад и твоему третьему месту (в меру сил), но тебе нужно что-то, что больше сил. А это не вопрос обещания или похвалы. Никто тебе ничего не даст за то, что ты хороший. Ты хороший, но дело не в этом, а в том, что когда-то нужно сделать больше, чем можешь.
Дети, как в анекдоте, нужны, чтобы было, кому принести стакан воды перед смертью, а пить, как назло, не хочется.
Смысл не в том, что казалось раньше, не в каком-то необещанном, но прекрасном чуде, прямом как стакан, а в том, что несмотря на боль все же в нужный момент (перед концом) надо выше своих сил захотеть пить. Или писать.