Другой сюжет

Кирилл Кобрин

А.Л.

Местное телевидение я не смотрю уже давно. С тех пор, как они заставили всех обитателей богемо-моравского палатината Евросоюза купить непонятные коробочки, чтобы принимать не четыре, а пятнадцать каналов. Я тоже купил. Принес домой, соединил с телевизором и обнаружил, что могу смотреть только что-то одно – либо местную продукцию, либо триста станций на разных языках, которые упрятаны в старую мою коробочку, подключенную к антенне. С этой коробочкой, впрочем, тоже давно творилось неладное. Каналы исчезали один за другим, причем именно те, которые я хоть иногда, но включал. Сущее издевательство: идиотские CNN с РТР на месте, хоть бы хны, а, скажем, Arte, тю-тю. Как раз потеря Arte меня и доконала – на нем хотя бы показывали долгие документальные фильмы о жизни монгольских кочевников или бразильских индейцев, а один раз я там даже видел экранизацию «Волшебной горы» — не понял по-немецки ни слова, но роман-то я знаю почти наизусть! От вида Азнавура, играющего Нафту, можно расплакаться.

В общем, во-первых, дезертирство Arte и немецкого поп-канала, где еще крутили свежие тевтонские клипы, во-вторых, появление в моей квартире странной коробки с пятнадцатью совершенно ненужными мне чешскими телевидениями, — вот причины, по которым я, и раньше-то не смотрелец в ящик, теперь и вовсе перестал упражняться в этом занятии. Разве что иногда, просидев вечер в «Медине», или вернувшись после очередного отчета о состоянии дел на рынке чешского модернизма двадцатых-тридцатых, я врубаю ту коробочку, где говорят на любых языках, кроме местного, нахожу саудовский канал, выключаю звук и ставлю первый подвернувшийся диск из подарочного издания «Гибели богов». West meets East, тевтонское с аравийским, последний хадж валькирий. Под это можно и подремать перед сном.

В общем, телевизор я не смотрю. Местные сайты (кроме галерейных, музейных и антикварных) тоже. Газеты читаю только в 1) очереди ко врачу, нотариусу или парикмахеру, 2) самолетах CSA, где их раздают на входе. Как известно при взлете и посадке электронные приборы, мать их, следует выключить – вот в такие минуты, закрыв шторочкой экран возлюбленного своего айпэда, я принимаюсь за изучение чешской прессы. Тут тебе и «Лидове Новины», и «Днес» и что-то еще. Так было и в этот раз. В богомерзком Шереметьево, где нас пытали и так, и эдак, где добраться до своего кресла у иллюминатора тучной железной птицы можно лишь показав паспорт шесть раз (я посчитал!), где в мрачном закутке люди с зеленоватыми лицами швыряют тебе под ноги пластмассовое корыто, мол, скидовай ботинки, кажи неинтересные свои носочки, распоясывайся, руки вверх, не поддержать рейтузы, а дальше длинные унылые коридоры строения, возведенного еще той, старой властью, которая вложила в техническое слово «валюта» столько смыслов – и один мерзее другого. Теперь валютные смыслы расползлись по серым шереметьевским коридорам, посверкивая стеклами часов, выставленных рядом с дьютифришными бутылями, хорошо хоть вайфай бесплатный, но хочется только одного, поскорее забежать в самолет, запихать опостылевшую куртку в багажный отсек, увидеть, как в иллюминаторе дрогнули огни на взлетной полосе и открыть чешскую газету .

И на пятой странице фото: пустая лестница, идущая вниз по склону холма, от массивных строений конца позапрошлого века, по бокам – теннисные корты, поручень, сваренный из железных труб, к одному из столбов прислонился сидящий человек, светлое пальто, мудаковатые буратинские ботинки с длинными острыми носами, загнутыми слегка даже вверх, голова упала на грудь. Странно, пьяных в этом городе немного, то есть, на улицах их немного, конечно, а не в пивных или дома, разве что немецкие туристы, да в этом районе их не бывает, я узнал лестницу, она ведет в Альбертов от физических и медицинских корпусов университета, пусто, лестницу обрамляют местами какие-то совершенно провинциальные буйные русские кусты, будто в заброшенной части автозаводского парка города Горького, но сверху стережет тебя Европейская Наука, Позитивизм, данный нам в ощущении огромных облупившихся зданий времен всесокрушающей эклектики.

Он сидел, уронив голову на грудь, но, если всмотреться в фото еще до того, как увидишь заголовок «Русская смерть в Альбертове», можно углядеть белую ленточку, что-то типа узкого шарфика, который связывает с поручнем утонувшую между объемистой головой и тучным торсом шею этого человека – ленточка прикреплена к тому самому месту, где поручень образует недокрест с вертикальным столбиком, к нему и прислонилось тело. В другой газете над той же фотографией красовалось «Смерть у Музея полиции».

museum-policie

Музей действительно рядом, чуть дальше, если не сворачивать вправо на лестницу, пройти до упора по улице, что ведет аж от самой психушки с тенистым полузаброшенным парком, огражденным высокой каменной стеной, над парком – иезуитская барочная церковь, в нем самом в подходящий сезон играют в бадминтон на вытоптанных площадках. Стартовав психушкой, улица идет дальше, мимо музея Дворжака, нескольких больниц в самых разных стилях, от фабричного краснокирпичного конца позапрошлого века, до стекла и серого бетона последней трети прошлого, потом начинаются университетские корпуса и вот здесь, если не нырнуть между двух огромных храмов науки, а идти прямо, оказываешься около кругленькой такой готической церкви, что стоит над огромным оврагом, отсюда тянется устрашающий мост, знаменитый прыгающими самоубийцами, под ним – район Нусле, где когда-то были огороды и Кафка сажал там репку. А сейчас дома, улицы, железная дорога, жизнь, но возле самой церкви, в скверике около нее пусто, только ветер полощет убогий плакат с названием очередной выставки в расквартированном почему-то здесь Музее полиции. Обычно я не доходил досюда в одиноких своих прогулках, сворачивал, спускался между теннисными кортами, потом – мимо экспериментальных огородов университетских ботаников, справа, уже совсем перед выходом вниз – здание еще одного факультета, тоже напоминает Горький, корпуса мединститута на Гагарина, затем ностальгическая часть кончается и начинается совсем другая – облезлое грандиозное захолустье бывшей Австро-Венгрии, пустота. И правда, здесь всегда пусто. Потом мимо нескольких грязноватых огромных домов – к набережной, здесь в хорошую погоду уже встречаются люди, в выходные даже торгуют чем-то таким, что западнее Чехии называют «фермерским». Впрочем, с тех пор, как я стал появляться в этих краях по делам, гулять здесь уже как-то не комильфо, инцест бизнеса и досуга, уже с полгода как не навещал Альбертов в выходные. Зато в будние посещаю живущего здесь одного бывшего соотечественника, как водится, толстосума, как водится, нервного жлоба, как иногда бывает – коллекционера. Приходится рассказывать ему про Вахала и Купку, отказываться от его виски и водки, пропускать мимо ушей шуточки и отводить глаза от барахла, заполонившего его немалую квартиру. Последнее не так сложно: я утыкаюсь взором в айпэд, спасибо тебе, электронный друг, делая вид, что освежаю в памяти названия работ и этапы творческого пути. Ничего не поделаешь, Владимир Иванович раскошеливается, значит приходится терпеть. Не далее как два дня назад терпел, после чего отправился в Москву.

Bolf

Самолет взлетел, я засунул недоизученную газету в кармашек кресла и погрузился в чтение наугад вытащенной из гаджетовых недр книжки. Только когда мы заходили на посадку, я вернулся к странному мужику, что решил помереть на альбертовской лестнице. Интересно, отчего же смерть «русская»? По ботиночкам жлобским угадали? Но такие нынче и местные носят, а лет пять тому – и итальянцы, хотя и не те, что приезжают сюда на автобусах погулять, взявшись, будто дети, за руки, в дутых куртках, с гортанным переругиванием, замерзшие и ошалевшие от избытка дурного барокко. Я никогда не мог понять, зачем им от хорошего барокко ехать к плохому. Что за мовизм? В той газете, что про русских упомянула, говорилось, мол, телефон был на кириллице, карточки в бумажнике тоже, оттого понятно чьих он. «Полиция пытается идентифицировать жертву и установить причину смерти». Да уж. Прогуливался неспешно русский человек мимо больниц и, не дошед до музея полиции и моста самоубийц, привязал себя к поручню и помер. Типа сам. От грусти и тоски по родине.

Дома было довольно запущено, мотания туда-сюда вкупе с несколько рассеянной жизнью последнего месяца довели мою штаб-квартиру до состояния легкого недобардака, и я решил шикануть и позвать уборщицу. Пусть, пока я бегаю по делам, приведет в порядок скромное жилище человека без свойств. Уборщицу зовут Софья, я знаю ее лет восемь, если не больше, тихая, запуганная женщина из Перми с богатым прошлым и бедным, почти нищим настоящим. Такое здесь бывает. В середине девяностых, когда не было еще виз, когда сюда, в свежеоткромсанную Чешскую республику, тянулся бывший советский народ, Софья продала свою большую квартиру и решила зажить размеренной жизнью пансионовладелицы. Был присмотрен дом в Мариенских Лазнях, потом дом был куплен, потом выяснилось, что тот, кто его продал, им не владел. Оставшись без дома и без денег, бывшая пермская искусствовед, специалист по народной деревянной скульптуре, стала уборщицей и приходящей няней. Я застал Софью в тот период, когда она уже вышла из этапа страшной бедности, перейдя в стадию бедности обычной, местной, при которой любой объем покупок в супермаркете тянет на сто крон, не больше. Убиралась она неважно, но старательно, любовно протирала книги, некоторые даже выпрашивала почитать; я, грешным делом, подозревал, что Софья попивает – так тряслись ее руки, да и румянец красноречиво играл на щеках, но потом понял, что это стресс, нервы и, похоже, начинающийся диабет. Моя мать выглядела примерно так же, работая, кстати говоря, в начале девяностых уборщицей, диабет ее и сокрушил за семь лет. И руки у нее дрожали; сходство дополняло то, что руки и у одной, и другой были странным образом сильны, очень сильны: я с детства помню горячую боль от материных ударов мокрой тряпкой, что же до уборщицы, то она могла свернуть крышку любой, самой тугой банке с джемом.

corridor

Хватит болтовни: я пригласил ее прийти на следующее утро по приезду, и все тут. В десять пятнадцать, затянув с мумификацией своего тела, я столкнулся с ней в дверях. Софья была явно не в себе, прямо выложить, что там у нее стряслось, она стеснялась, но тяжкая неприятность, опухоль злокачественной опасности распирала ее, давила, она медленно собирала неверными руками тряпки, губки, уронила бутылочку чистящего средства, я молча рылся по карманам, проверяя, все ли взял, в конце концов, не выдержал и спросил, что, мол, произошло, что с ней, быть может, ну ее, уборку, если здоровье не того? У меня неприятности. Какие, если не секрет? Не нужна ли помощь? Вежливость моя равнодушна, не жарка, не холодна, изблюет меня из уст своих известно кто, но, хоть и равнодушный, я честно имитировал встревоженность. Итак, не нужно ли чем помочь? Чем тут поможешь… В полицию вызывают. Что-то с документами? Виза? И действительно, какие могут быть неприятности у русского человека, живущего здесь — только те, что проистекают из обладания этой Богом проклятой красной книжицы, являющейся источником бесконечных, унизительных, кафкианских хлопот. Одна шестая – точнее, некогда одна шестая — покоится не на трех китах, а на одном смрадном бегемоте, кувшиннорылом левиафанчике, имя которому «унижение»; крепость на обитателей сей территориальной дроби выдается в виде оных книжечек, что следует предъявлять всегда и везде, как желтый билет, как стыдную справку из венерологического диспансера, как рваные ноздри и лилейное клеймо на плече; покинув же бывшую шестую, ты становишься рабом не страны, а книжечки; ее не потерять, не утаить, не предъявить без дополнительных нашлепок, и даже хлопотно вернуть назад, как карамазовский билет. Так и носишься между представителями бывшего локуса и блюстителями чистоты нынешнего. Так что, — спросил я Софью — виза? Нет, на допрос. Я тут убиралась у одного нашего, а он погиб. Погиб? Погиб. Или просто умер. Не знаю. В общем, всех допрашивают, вот и меня вызвали. Что же вы волнуетесь, Софья? Не вы же его … это … убили. Ну вы их знаете, им все равно, лишь бы замести, да еще и русского. И по-чешски я плохо говорю. Не беспокойтесь, они дадут вам переводчика. Обязаны. Это в их интересах. Не волнуйтесь. Все будет хорошо. Не берите в голову. Но если нужно чем-то помочь… Она кивнула головой, я кивнул в ответ и осторожно закрыл за собой дверь.

life-is-a-killer

Я пил кофе в «Эбеле», когда позвонили из полиции. Мой чешский несколько далек от совершенства и полицейских я поначалу принял за новейших коммивояжеров (смерть им!), что пытаются втюхать тебе ненужный договор на еще один телефонный номер или на еще более ненужную ипотеку. Оттого голос мой был строг, а интонация беспощадна. Мол, чего надо. Бедной девушке пришлось повторить все второй, третий раз, пока до меня дошло, что ноги в руки, документы в карманы и марш в отделение такое-то на улице такой-то. В связи с чем, всего-то смог я выдавить из себя, облизывая обкофеиненные губы, что случилось? Расследуем обстоятельства смерти пана Окурова. Кого-кого? Пана Окурова. Ваш номер в его телефоне. Вы же сейчас говорите со своего номера? Да. Тогда мы вас ждем. Да. Повестку присылать? Не надо. В кофейне было несколько местных газет, которые я обычно там не читаю (см. выше), предпочитая ленивое созерцание жизни, либо книжку. Я снял с крючка на стене деревянную раму с захватанными «Новинами» и не без брезгливости принялся листать. Ага, вот. Альбертов. Лестница. Человек, привязанный к ней. Русский. Установлена. Окуров. Vladimir Ivanovic. А ведь в пятницу он должен закупить трех Дивишей.

divis

Трясение рук прибавило драматизма последующей сцене: я несколько раз промахнулся по нужным клавишам, набирая телефон Софьи. Она уже шла по улице, значит дома порядок, машинально подумал я, но это знание, обычно столь приятное, здорово притащиться вечером в чистую квартиру, слегка пахнущую моющими средствами, постоять в прихожей, лениво прикидывая, что, быть может, стоит начать убираться самому, и из экономии, и из соображений внутренней дисциплины, так сказать, забота о себе и прочее, но сейчас нет, мне нужно было срочно, прямо сейчас, не сходя с высокого табурета у деревянной стойки, над которой висела старинная карта Африки, услышать, что все не так, что совпадение, дурацкое, смешное, что ее нанимателя зовут вовсе не Окуров, вовсе не Владимир Иванович, да, еще раз, здравствуйте, Софья, у меня совсем посторонний вопрос, как-как? а фамилию не знаете? где? На Карлову?

stepanska

Улица, где жил Владимир Иванович Окуров, называлась На Карлову, дом его стоит напротив того самого парка при психушке, куда я раньше захаживал поиграть в бадминтон. Места известные, говорят. Где-то в тех краях жил идиот Швейк, но мне сие представляется сомнительным, учитывая маршруты передвижения вояки, особенно на коляске под общим управлением пани Мюллеровой.

svejk

В любом случае, Швейк ходил сюда пить. Это факт. А я с какого-то времени стал ходить сюда зарабатывать деньги, то есть, ходить в надежде заработать, хотя, чего уж там, кое-что получалось. Мой новый клиент обитал на третьем этаже отремонтированного, перестроенного дома; скорее даже не обитал, а иногда проживал, задержавшись на несколько недель в перемещениях между Ригой и Барселоной. Учитывая, что окуровская семья окопалась в Каталонии, дела он, судя по всему, делал в столице Лифляндской губернии. Чем он в Праге занимался, не знаю, квартиру, впрочем, обставлял знатно. А в какой-то момент к индийской мебели, плазменноэкранным телевизорам и мейсенскому фарфору ему дозарезу понадобилось местное искусство. Так я там и оказался. Хозяин принял меня в кресле, с задранной загипсованной ногой, перевязанным запястьем, пошкрябанным лицом, простите за такой вид, катался на лыжах в Гаррахове. Я неудачно пошутил про спорт, который унижает человека, и мы приступили.

Энтузиазм Владимир Иванович имел сокрушительный. Закованный в гипсовую броню, Окуров разъезжал по галереям и антикварам на коляске – и это при том, что нигде, кроме его собственного дома, не было ни специальных лифтов, ни пандусов, ничего. Впрочем, уже вскоре он встал на костыли, а потом и на ноги. Не могу сказать, что его вкус был ужасен; отнюдь, он кое-что понимал, потихоньку разбирался, имел скромное чутье на искусство, как конносьерское, так даже и коммерческое. Но когда, спустя несколько месяцев, Окуров вздумал развесить и расставить в квартире добычу, я содрогнулся. Я не знал, куда отвести глаза. Я открыл айпэд и соврал, что нужно срочно ответить на имейл. Собранные вместе, его покупки составили странный арт-ландшафт, но не чешской живописи и скульптуры прошлого века, не какого-то особенного периода или направления, а. Черт его знает. Старомодно выражаясь, ландшафт его души, если таковая вообще существует. Или, если угодно, структуру его сознания, возведенную на хаосе бессознательного. Что-то такое. Восемнадцать артефактов, от сюрреализма до постмодернизма, от фигуративностей до абстракций, от Туайен до Болфа, оказавшись вместе, создавали ощущение невыносимой мерзости, источали смрад чудовищной смеси трусости, жадности, жестокости и дешевого пафоса – смесь, которая не имела ничего общего с каждым из этих произведений по отдельности.

bolf2

Я был потрясен результатом, оглушен мыслью, что, подбирая эти вещи, участвовал в преступлении против человечности, я был раздавлен виной, раскаянием и отвращением. Контекст, чавкая, схавал феномены, а я был тем, кто подбрасывал уголька в его адскую топку. Слава Богу, Окуров довольно быстро смылся в Барселону, а я вернулся к другим делам, не столь уж и прибыльным, зато уже наверняка не таким злокозненным.

С тех пор ног он не ломал, оттого приезжал нечасто, задерживаясь в Праге на три-четыре дня, не больше. Я находил ему что-то интересное, он покупал или не покупал, добавляя к своей диавольской коллекции новые экспонаты; впрочем, числом она почти не менялась – Владимир Иванович умудрился найти покупателей чешского искусства во Франции и кое-что продавал им, с немалой выгодой, надо сказать. У этого человека был нюх, определенно. В этот раз, я попридержал к его приезду кое-какую графику Дивиша, рассчитывая, что тюремный мрачняк этого несчастного малого перебьет общий дух окуровского собрания. Не перебьет уже никогда.

Я шел в полицию, перебирая в голове то немногое, что знал про Владимира Ивановича. Собственно, почти ничего. Откуда он родом и как очутился в Праге, в Барселоне, в Риге, я не имею представления. Ни малейшего. У Окурова был уральский говорок, вот, пожалуй, и вся история с генеалогией. На столе у него стояло фото, тетка лет пятидесяти и милая девушка. Наверное, это и есть каталонские жители. Иных следов других людей или предыдущей жизни в квартире Владимира Ивановича не было видно, все куплено здесь, никакой персональной истории, только свежие сюжеты, сложившиеся от того, что множество вещей разного происхождения оказались рядом, от ненужной уже инвалидной коляски на лоджии до исчезающих линий наброска Шимотовой на стене. Все это – без лирики, конечно, и с учетом своего неуклюжего чешского – я изложил усталому следователю. У него за спиной сидела молоденькая полицейская; стрекот ее наманикюренных пальчиков полностью соответствовал ритму моего немногословного рассказа. Их, конечно, интересовали деньги – и смешной вопрос, который, впрочем, они прямо мне не задали, не я ли убил пана Окурова. Я даже не рассмеялся. Нет, не я. Нет, не был должен. Да, мы готовили еще одну сделку. Нет, аванса не давал. Нет, не знаю, где он хранил. Коллекцию Владимира Ивановича не тронули, из квартиры, если верить приходящей уборщице, ничего не исчезло, кроме самого хозяина, конечно, который неведомым образом оказался на альбертовской лестнице задушенным, привязанным к столбику, одетым в серое пальто. Места пустынные, камер слежения там нет, редкие прохожие не видели ни борьбы, ни самого Окурова, имей он желание спуститься на один пролет, накинуть веревку на шею, привязать ее конец к поручню, усесться поудобнее и удавиться. На чем мы и расстались, после неизбежной подписи под вылезшим из старомодного принтера слеповатым протоколом.

Убийцу, если таковой вообще был, не нашли. Думаю, и не особенно искали. Я по такому поводу тоже не переживал — из-за антипатии к покойному, да и из-за душевной лени тоже. Помер так помер, не повод для особого беспокойства. Прошел месяц, полный всяческой суеты, выставка, пара продаж, статья для московского журнала, открывающая русским толстосумам новые прелести чешского искусства; я уже возвращался из очередной поездки на родину и опять решил устроить себе праздник лени и роскошества. Софья согласилась прийти через два дня, что было не очень удобно, я собирался поработать дома, но что поделать, назвался Рокфеллером, выметайся из квартиры, чтобы не мешать уборщице. Я не видел ее с тех пор и поначалу просто не узнал. Эта был другой человек – спокойный, уверенный, без дрожи в руках, разве только испуганный взгляд выдавал в ней прежнюю жертву постсоветской эпохи. Я не удержался и сделал комплимент. Спасибо, сказала она. Я отдыхала. Черт возьми, что происходит, как она могла отдыхать? Где? На что? Не замечая моей растерянности, Софья принялась вытаскивать из кладовки бутылочки с притирками для пола и мебели. Где же, если не секрет, вы были? Домой ездила, в Пермь. Она не была там уже лет десять, я знал точно, и никого у нее там не осталось. Муж умер в середине девяностых, насколько я понимаю, сразу после смерти их дочки, Лизы, с которой, насколько мне объяснила та самая знакомая, что свела меня с Софьей, произошла какая-то трагедия. То ли она погибла, то ли еще что, не помню точно. В общем, если не мрачняк, то мрачок. И как там? Вы знаете, хорошо. Город почистили, много чего построили, букв красных больших таких наставили на улице, музей появился. Ну да, Гельман. Но она-то откуда? Ах, забыл совсем, искусствовед, скульптура коми. Музеи знает, должна знать.

daughter

В кафе, куда я зашел скоротать время, был такой быстрый вайфай, что я принялся рассеянно прогуливаться по Сети — вместо работы, конечно. Трудиться решительно не хотелось. Полистал газетные аппы. Мотанул твиттерную ленту. Поковырялся в фейсбуке. Поглазел на картинки с выставки Люсьена Фрейда в Лондоне, эх, сейчас бы туда. Возвращаться было еще рано, приниматься за недоконченный текст поздно, я вспомнил про Пермь и набрал в искалке «музей пермь рубахина». Ничего. И верно, она уехала оттуда еще до всяких русских интернетов. По крайней мере, до всяких русских интернетов в провинции. Ну хорошо. Что бы еще такое посмотреть. Ага, Фрейд, что критики пишут. Мое внимание отвлекла изумительной красоты девушка, она заглянула в зал, но тут же вышла, будто бы вытянутая на улицу неведомой силой. В окне я увидел, что ее тащит за руку малыш, толстый, довольный, тупой. Дети. Ужас. Девушка не обращала на него особого внимания, пока, наконец, он со всей дури не топнул в лужу, декорировав себя, ее ноги и брючины проходящего клерка коричневыми брызгами грязи. Она его так двинула, что карапуз даже не сразу заорал; он стоял изумленно глядя на нее, будто не понимая, как это так и что происходит, отчего это, но вдруг рожа его скривилась, обмякла, побагровела — и если не благодетельное стекло, мы все, посетители «Черной розы», оглохли бы от истошного вопля. Я опустил взор на экран и что за ерунда вместо рецензий на выставку великого художника обнаружил перечень ссылок на какого-то Lucan. Я было даже подумал, что вот как здорово, культура процветает, про забытого автора «Фарсалии» столько понаписано в интернете, но увы, все не так и речь там шла о какой-то желтой истории, этот перец, лорд Лукан исчез четверть века назад, весь в крови, убил няню, жену побил, детей не тронул, пропал, говорят, видели в Кении, Нигерии, ЮАР, Америке, Бог знает где, ищет милиция, ищет полиция, ищет общественность, херня полная, стоило вместо Lucian набрать в окошке Lucan. Между комическим и космическим. Одна свистящая.

Сидеть за столиком уже невмоготу, пойду пройдусь, еще полчаса осталось. Я вывернул на Лондонскую и побрел по этой тихой шелестящей улице, обрамленной, что здесь редко, деревьями, на ветках пробивалась зелень, еще пару дней и здесь будет все цветуще, наивно-торжествующе, как «Ода радости», только кто, кроме меня это заметит, люди по Лондонской почти не ходят. Пробегают редкие служители храма эстетической хирургии, что уместился в бывшей конторе телефонной компании, да пройдет пара девиц из торгового училища неподалеку, а так это мои владения, гуляю здесь только я, присваиваю в свое свободное время это свободное от смысла городское пространство, я свернул направо у ресторана, который на месте «Артишока», в былые времена я так славно охлаждал в нем бадминтонный пот кружкой пльзеньского или бокалом белого под фаршированные оливки, куда ушли те времена, здесь сейчас что-то непотребное, да и Бог с ним, какой там бадминтон, какое пльзеньское, я пересек Белеградскую, прошел короткой улицей, где всегда царит чудовищное запустение, просто Питер в районе Коломны, один туннель под трассой, небольшой островок между ней и второй, два отеля смотрят друг на друга, еще подземелье и вот я уже огибаю слева одну больницу, чтобы пройти мимо другой, краснокирпичной. Окуровский дом остался за спиной. С тех пор я не бывал в этих краях.

circle-of-life

Смешное зрелище – парковка инвалидных колясок в больничном дворе, среднее между автостоянкой у супермаркета и площадкой для магазинных тележек возле него же. Интересно, как они находят нужные? Вряд ли по инвентарным номерам, непохоже, чтобы кто-то выстраивал их рядами, строго по порядку, да они и разные – вот старые, много раз раскрашенные грубыми цветами, а вот и никелированные, почти щегольские, их немного, но есть же. Еще интересно, меняется ли конструкция. К примеру, та, на которой Мюллерова возила бравого идиота, и, для сравнения, вот эта, что совсем рядом с забором. Я воспользовался довольно широким проломом и пролез, чтобы потрогать холодный метал конструкции. Как только их не крадут. Впрочем, кому они нужны. Но нет ведь, на металлолом можно сдать, значит крадут. Или нет. Мимо прошла медсестра, не повернув ко мне головы, молча взяла одну из колясок и повезла в сторону больничного корпуса, я выбрался на улицу и тут опять встретил ее, она перемещала здоровенного мужика в больницу напротив, ну и работка, мужик с совершенно отрешенным бледным лицом, в пальто, наброшенном на больничную пижаму, смотрел в небо, прохожему пришлось посторониться, узкая мостовая, бедолага вступил прямо в лужу. Я догулял до Музея полиции. Полюбовавшись видом на Нусле и Вышеград, повернул назад, дошел до начала лестницы вниз, ветки здесь были еще голые, видно эти кусты цветут позже, вот здесь бедный Окуров и сидел, хотя какой он бедный, тоже мне, интересно, сколько получило каталонское семейство, кто живет сейчас в квартире поблизости, куда подевались собранные мною картинки. На обратном пути бедолагой был уже я – совсем сухонькая медсестра так разогнала свою госпитальную колесницу, что пассажир ее заорал на меня благим матом, мол, прочь с дороги, пади! Пади! Что же, вот и я причастился к прибольничной луже.

old-woman

Она еще не ушла. Расставляла стулья, возвращала вещи к тому состоянию порядка, который был определен мной раз и навсегда, порядка, без которого они теряли смысл, или, что еще хуже, приобретали совсем другой, враждебный, омерзительный, агрессивный. Палочки должны быть попендикулярны, люди – соответствовать социальной классификации, звуки – ритму метронома сфер, причины неизбежно порождают следствие, иначе самоубийственный хаос и запачканный в грязи ботинок. Софья чувствовала мою паранойю по поводу единственно возможного порядка вещей и тщательно расставляла их после неизбежных перемещений при уборке. Я это знал, но застал ее за эти делом впервые. Я устроился на кухне, чтобы не мешаться, и опять поднял шторку айпэда. В двух окошках сафари охотились за разными двумя жертвами. В первом загадочный негодяй лорд Лукан, занявший в гуглевской строке место фрейдового внучатого племянника, в бешенстве забивал свинцовой трубой няню, угрожал жене, прятался у собратьев по сословию, исчезал в Африке, объявлялся в Африке, обнаружившие его должны сообщить в таком-то мессидж-боксе. There’s now a live 24/7 LORD LUCAN MESSAGE BOARD to report sightings and express your views and news. В другом окне было пусто, искалка игнорировала «музей пермь рубахина», я принялся стирать запрос слева направо, и когда в окошке исчезло первое слово, оставив два других, вниз по экрану мгновенно развернулась дорожка, рулончик ссылок, оснащенных достоевскими вводками про несчастную девушку, про поиски сбежавшего богатея, про избалованных детей и социальную пропасть. Чего только в Перми не происходило пятнадцать лет назад.

Софья уже часа два как ушла, а я все сидел на кухне и размышлял. Странно, но весь этот рой фактов, символов, пустяков, неверных образов и нервных предчувствий, что уже месяц окутывал меня, раньше не выстроился в логическую цепочку, каждое звено которой отлито из сверхпрочного сплава, форма экономна и совершенна, из одного следует другое. Я еще раз пробежал историю, развернувшуюся в одном окошке. Ну да, лорд, то ли пьянь, то ли наркоман, то ли маньяк, то ли замолотил бедную няню трубой, то ли, как сам утверждал, только увидел в окно, как кто-то делает это, но веры Лукану нет, сбежал с места преступления, дня три скрывался у друзей, а потом исчез. Несколько лет спустя его, говорят, видели, потом еще раз, говорят, видели, в другом месте, можно полюбоваться на фото, такое усатое ничтожество, кинематографический мерзавец, вот и Би-Би-Си пишет, что кто-то признал его, быть может, жив еще, сидит в каком-нибудь захолустье, спокойно попивает коктейли, собирает японские эротические гравюры, или что там такие люди собирают. А в другом сафарийном окне – грубая Пермь середины девяностых, нувориш в комичном малиновом (наверняка) пиджаке, замашки парвеню, студентка из бедной семьи приглядывает за дочкой, недоглядела, карапузка обмотала качельную веревку вокруг шеи, впрочем, вовремя заметили, спасли, няню наказали, бросили в холодный подвал на три дня, полуголую, с завязанным сзади руками, когда спустились, нашли ее повешенной, она ухитрилась распустить узел и удавилась от страха и унижения. Нувориш бежал. Семья исчезла. Говорят, их видели в Испании. Девушка была из интеллигентной семьи.

lord lucan

Что же, какая страна, такие и луканы. К морали я равнодушен, но технология и последовательность действий меня занимают сильно. Скажем, она была уже здесь, в Чехии, когда все это произошло. Нувориша не видала никогда. Фамилию он явно сменил. Убиралась в его квартире и случайно наткнулось на что-то. Сопоставила. Уральский акцент, все дела. Ага, это он, точно. Терять ей нечего – после гибели дочери и смерти мужа. Что же потом? То есть, не что. Как?

Конечно, сильные руки. Например, он сидел на диване, или на стуле на кухне. Она возилась с швабрами. Подошла сзади и быстро придушила, секундное дело, я же помню, что она проделывала с баночными крышками. А потом самое сложное – коляску с лоджии, перетащить тело, накинуть пальто и натянуть мудацкие ботинки, на лифте вниз, пандус, На Карлову, мимо двух больниц, как пани Мюллерова, как любая из медсестер здешних, никто внимания не обратит, потом, через два дома шмыг направо к лестнице и вывалить его из коляски, как мусор из бачка. Вниз. Потом опять сложность: надо спрятать коляску наверху на несколько минут, или просто замаскировать ее под кустами, сбежать вниз, прислонить непреподъемное тело к столбику, привязать за шею той самой веревкой, которой удавила, быстро добежать наверх и потом спокойно провезти пустую коляску до больницы. Оставить ее там, где десятки других. Потом быстро назад, доубираться в квартире, вытащить из тайника деньги, уйти. Все шито-крыто. Сладкая месть. И на поганые бабки толстосума поставить памятник его же жертвам. Справедливость торжествует. Просто граф Монте-Кристо. Мексиканский сериал. Болливуд во всей красе. А кто сказал, что бывает по-иному? Мещанская поп-драма, мы же все в ней живем. В лучшем случае, в ней, конечно. Бывает и хуже.

girl

Ну хорошо, пусть так. Но сюжет стоит довести до совершенства. Знала ли она Владимира Ивановича в Перми? Видела ли? От этого зависели кое-какие детали; впрочем, цепочка сложилась и порвать непреклонную удавку ее логики уже невозможно. Но все-таки, интересно. Я открыл еще одно окно и набрал «музей Пермь скульптура». Ну да, вот, странно, что в предыдущий раз она не вылезла: «Рубашкина Софья Николаевна, 1956 г.р., кандидат искусствоведения, специалист по пермской деревянной скульптуре, с.н.с., автор монографии…». В списке «Сотрудники 1990-х годов», не указано, когда уволилась. Жаль. Я набрал «Рубашкина Софья Николаевна». Результатов почти ноль, что понятно. Только в форумах кто-то пересказывает историю с дочерью. Девочка десяти лет каталась на качелях, веревка вокруг шеи, задохнулась. Стоп. Как задохнулась. Как девочка. Чья девочка. Лиза Рубашкина. Куда смотрят родители? Почему оставляют без присмотра? Ах да, она же Рубашкина. Конечно. Как же я так обдернулся. Две глухие согласные – и такая громкая разница…

Славный был сюжет, славный. Жаль с ним расставаться. Впрочем, по правде, было там одно слабое звено. Софья не знала, где Окуров прячет деньги. Она не могла знать. Он открывал тайник без посторонних. Один только раз, расплачиваясь за набор рукодельных марок местных концептуалистов, попросил меня выйти из комнаты, а я подсмотрел все – отодвинутая тумбочка для аппаратуры, быстрое просовывание руки под днище телевизионного ресивера, выскочивший широкий плоский ящичек, пачки, как в американских фильмах про бандитов. Я сделал вид, что не слышу, когда он позвал меня назад. Пришлось ему выйти из комнаты и обнаружить арт-дилера, закрывающего за собой дверь туалета. Так вернее. С этими людьми надо быть начеку.

В общем, она не знала, где лежат деньги. Знал я. Только я знал, никто больше.

sudek

Первая публикация этого текста здесь .