Балет из города-побратима

Евгения Риц

(из «Путеводителя по Горькому»)

***

Когда север закатывает светлые очи, закрывает их яростно, полярно, открывает другие, чёрные очи? На выбор, не важно – у нас они открываются, да? Открываются шлюзы люкса, люксора, жары, плавкого смоляного асфальта, мостяной костяной реки над бесполезной водой? Мостяной костяной, говорю, кошки-руки, выгнутой каждым своим позвонком, пьющей из оковолги?

Нет, дитя, у нас юга. Нет, нам не юг. Там ночь – и здесь ночь, и здесь ночь, и здесь тоже холодный май долгого сна.

***

Коричневый, не кофейный, но какаовый, цитрамоновый цвет головной боли. Ангелы анальгина на цитрах цитрамона, толсторукие феллиниевские феи. Он в углах головы. Не он, а она – боль-пыль ска(ль)пливается по углам. Приходи, фея с цветной метёлкой, за метёлкой беги, котёнок. И это всё в твоей голове. Но она закрыта. Мети-мети, фея, поднимай какаовую пыль, а вымести её некуда, ни окон, ни дверей, так и останется взвесью, геранной вуалью в чёрном безвоздушном воздухе, застит глаза изнутри.

***

В меховую полость, в городскую сферу входит воздух нового сезона, из невидимых лёгких надувается первомайский шар. Летучий гелий поплывёт, как зимний гель, глицерин летел китайскими хлопьями из красного куба, из щедрых десятых до перелома.

Отгадка: Магазин «Красный куб» на Большой Покровской.

***

Первый год после юбилея самый лёгкий. То есть, не первый, получается, а второй. Плюс один. Порхает единичка-стрекоза. Один – немного, и вроде бы опять не старая. После тридцати считаешь десятками. Пятёрками хотя бы. На самом деле после двадцати, но там ещё есть страшная цифра 27.

***

Смертная жаль – это такая шаль. Паутинка, мантилька, тонкая сеточка. Скорбь – скарб, ты несёшь её с того, первого раза, то завернувшись, то перекинутую через руку, но всё равно несёшь. Не смотришь фотографии. Потом смотришь.

***

Лицо красное, шероховатое, как локоть, как варёный колбасный круг. Выбирай:

а) локоть не красный, а серый, в слежавшейся чёрной коросте, валяной, вяленой чешуе;

б) варёная колбаса, покоробленные диски, белые червяки вермишели – горячее (у)блюдо детства; школьная столовая пара, физкультурные дежурства, вилки в горячем водном жиру; не ела там;

в) какое-то лицо.

Отгадка: школа 60.

***

Долгий мёд по коре. Это янтарь. Это январь перепрел в август, в июль, в вечную мерзоту жары. Минута тянется и не падает, как хороший мёд с ложки. Так проверяют мёд, а ещё крутят его воронкою. Водоворотом. Медоворотом. Сууздааль – тянем-потянем медовые гласные, вытянуть не можем – полумонголия, полуприбалтика сладкого янтаря. Полуголландия синих тюльпанных луковок.

***

Сегодня свет жёлт и прозрачен. По-осеннему жёлт, хотя и сквозь зелень. Это всё сетка. Сетка – осенняя вуаль, её мембрана, преграда, выгородка, а взгляд сквозь неё – её агент и засланец. Хотя осенью сетку снимают, она и знать бы не должна об этой желтизне, её мир – летний. Но нет, так она мстит за долгий сон в углу за шкафом.

***

Балконное солнце срединного, зрелого дня, горячего мая снаружи меня, и я проплываю над долгим балконом его кораблём не возлюбленным, но влюблённым. Соседка моет окно, роняет решётку, и всё ей равно.

***

Я дружу с едой. Дружу с завтраком, как он начинает день. Дружу с солнцем, солнцем над водой и солнцем на балконе. Дружу с канцтоварами, с тонко и толсто пишущими ручками. Дружу с оттенками боли, хотя мы их потихоньку проходим и подъедаем. Дружу с запахами, с физиологией, с жидкостями тела. С играми типа тетриса. Дружу с балконом, впрочем, он уже был.

***

Дотронешься – хрупоток. Ветка-локоть. Не деревянные, но древесные, солдаты ушли в солдаты, сок их иссяк. Предмайский валежник поражения, треска и блеска, когда горит. Хрупоток и хлюпоток, сопло сопелек.

***

Я помню, как мы стояли в очереди за копчёной колбасой. Голова моя была лигой атлантов, легионерским орлом, журналом костром, острым запахом земли и земель, нездешних текущему марту. Марк и Марс были устойчивы, не текли, они были мальчики в остроте плеч, а мальчика не было, не было одного на двоих плаща, волка, были долгие грязи, колбаса досталась, но не та.

Я помню, мы стояли в очереди за карпом, за пять лет до, трижды опоясывали магазин океан. Туфли жали(ли), оранжевые туфельки, которые выбрала сама, которые никто не выбрал, медвежье на первом и единственном их балу топотали океанические просторы крупной нестандартной плитки. А рыба была живая. Ещё не хотела ни мальчика, ни Марка, ни Марса, ни костра, ни пионера, только ноги в оранжевом кожзаменительном огне.

Отгадка: Магазин «Заречный», Розмари Сатклиф «Орёл девятого легиона», 1991; Магазин «Океан», 1986

***

Вырезанная из бумаги пара, из пара бумаги, из надышанного корпенья ножниц, парит по северам. Скользит по долгим порам меж вьюг, белый плесневый вьюн в сырной полярной головке. Завтра и послезавтра поговорим о ней, погадаем на контурных картах картонных плеч, ватманных коленных батманов. Вата, как корпия, расщипана на волокна, хлипкий нехлопкий хлопок всамделишних декораций – и только они здесь фактура и нож надрезающих марево ног – ранняя рана заката. Закатывается летнее око полярного дня.

***

Белый цвет, мелкий свет, не яблоня, розоцветный аскет, мушиные лапки тычинок, тычинки лапок, палок. Скоро и каждый год. У частных домов, где раньше паслись коровы, цветные нитки наворачивали на банки предприимчивые молочницы. Или мы это сами наворачивали? Деревня ушла, а она осталась, субтильная, мелкая горожаха, гаражаха в желтолапом мушьем уборе, радость местного самурая. И мы пойдём бледными улками, я пойду, пойду снежной, пойду счастливой. Вот она уже роняет – лепестки скажешь? – белый сигаретный пепел, гопница, пэтэушница крепких окраин. Роняет-роняет, а вот прыщи уже рдеют на неприглядной рожице, созрела, значит, как говорил, певал и пивал Володя Вэ, на радость уже птицам, не нам, даже этим прижимистым не радость, потому что куда это девать. Угреватая, угловатая, узловатая девка. Синильная кислота в мелких костях, смерть, фальшивый миндаль.

Бёдрами, ведрами пойдёт на варенье, обыденность и нерадость. То ли дело чирьи черешни, двоюродной южной сестры, сочной молдавской кузины, Соня и Наташа, и кто из них кто? Та вон уже принесла, лежит на прилавках, но цветов её мы не видали, ни ветвей, ни грудей не видали, ни гладкой её, должно быть, текучей стати. А эта стоит в белых огнях подросткового пеплума, с беломором, затянутым на отлёте острого локотка.

Отгадка: Вишнёвые деревья на Снежной и Счастливой.

***

Братья коми предсказали оранжевый успех, с первого раза щедрый тыквенный ломоть. В день защиты предсказали чёрный.

Отгадка: «Пермский оракул».

***

На станции Сновка весна. Станция – время весны. Ни в городе, ни на дорогах. Смотрители, потягиваясь, вытягиваются из берлог. Здесь морошка, белый цвет, всё как полагается, всё путём. Стрелки на месте, вправо и вверх, рельсы переведены. Они теперь Skinner, раз мы на Севере. Не знаю, с артиклем они или без. Или Rail вот ещё есть. Железнодорожная прядь, он говорит.

Молочная, может быть, прядь, витая грудинная струйка, потому что если желчь меланхолика и черна, жесть гремуча, то свет его бел, дым белёс.

Одна придумала двоих, и лето в этом году не наступило, не полыхнуло ветками под ногой, хоть она и обещала себе не говорить в реальном времени.

***

М. и К. с опозданием на 15 лет

Она говорит, я работала в газете, писала там гороскоп и прогноз погоды. Она говорит, поэт управляет стихией. Он курит, он нет. Она говорит, я уже старая, в двадцать пять какой немецкий. Он потом в за сорок весьма (уже тридцать девять), английский выучит и будет книжки переводить. И она выучит, но не в за сорок, она вообще маленькая, до сих пор сорока нет. Откос косится, джинсовая юбка, хорошее пальто. Поэтому, типа, не взяли в аспирантуру. Потом взяли. То есть, уже, но не туда. Это тоже потом, за весь день рта не раскрыла, только про Волчека и что вот старая. Бусы – красные ягоды букв. Это тоже потом, сейчас шейка, ключички, красивый. Один он только и встретился такой же красивый, как он. Оно поёт пугачёвским хрипотком квазимодо, катает мониторный французский. Потом пригодится в Тунисе, всю жизнь вся жизнь пригодится.

***

Спиночь, спиречь. Сколько опечаток. У каждой – свой отпечаток, вороватая дактилоскопическая ладошка. Этот жалуется, что не успел, не женат, бездетен, а я? Этот не выходит из дома, а я? У него есть то, чего нету меня, и нет того, чего нет у меня. Мои качели равновесны, его – нет. Он есть. Альтер-его.

Опечатки крадкие, украткие, там буковку, сям значок, сколачивают свой капиталец, плотнички – плашку, тюк-тюк-тюк как так-так-так, как тик-тик-тик. Водяная бомбочка-бонбоньерка, бывший воздушный шар. Не воздушный, а углекислый, полный плотью выдоха под резиновой кожей с плотной родинкой подбородка. Эта плоть тоже сдувается, ветшает, и вот уже не младенческая тугая, а моя щека. Что было выдохнуто однажды, выдыхается вновь. Что мертво – умирает.

Отгадка: Лестница в подъезде.

***

А у двоих тоже есть воздушные шары? Они летят, плоское бумажное тело, фантомные лёгкие. Фантомные и лёгкие, из третьего вида фантомных людей. Они не отрезаны от меня, не отрезаны от земли, и значит, у них нет воздушного шара, ни гелиевого нет, ни углекислого, который упал, и они упали. У них нет дыханья, их одежда – марля, и даже не марля, а бинт, перевязка, они – не бесная рана, шлюзы северного заката, мы же договорились.

***

У знакомых пудель так расстроился, когда не получил медаль на выставке, что больше его на выставки не водили.

***

Северный волк, полярный медведь звёздного леса, недосказанной тундры, ложные боги террора. Среди сваленных глыб, торосов белья на балконе, сладкий и лонгий подросток пережил Данта. Чем ты заплатишь за сахар и лёд, заёмные юные сны? Бифокальные неполярные звери чужих голосов рыщут в твоей голове.

***

На станцию забрёл мамонт. Трётся аверсом о шлагбаум, реверсом о состав. Во мхах, как во времени. Крошка земли, веками рождавшаяся в её нутро. Здесь уместно пошутить про веки, но мы так делали, делали и делали ещё раз восемь – наши мозговые недра мелки, не то, что здесь. То есть, не здесь. Здесь у нас станция. Он трубит в беловатом мареве, и поезд отвечает емууу.

***

Звенел и звенел из затянутого тканью динамика, без экрана, без изображения, без цветка патефонного уха, сам вьюн-колокольчик в пошарпанной кроне проигрывателя с исправной ещё заглушкой. Там были Вилли-Винки и Джон, которого повесили.

Отгадка: улица Клары Румяновой

***

Евангельё болтается на верёвке. Она сказала, искать один, а этот у нас уже был. Это бараки или нет, но жёлтые двухэтажные с дворами с евангельём. Оно не жёлтое, поэтому его здесь нет. Мы хотели посмотреть одуваны, но вышли поздно, и они облетели. Жёлтые тумбы в «Дубках», написано «Отходы пластиковых и стеклянных бутылок».

***

Поскреби мои гноящиеся корешки. Волос уходит в голову, как дерево не в землю, но в небо. Или в землю, в кладбище, в ворох и лаву моей головы.

***

Коридоры расходятся как кракелюры, кракелюры как коридоры. Расщелины в скалах извёстки, позавчерашнего чёрствого ремонта. Длинные узкие прихожие в стенах и между стен. Это разные. Люди и там, и там. Людишки-муравьишки, мурашки, окучивающие по ночам корни волос. Живут они и днём, сонно хоронятся в плости – плоти и полости – стен. Коридорная их, прихожая, цивилизация протяжна, вытянута в нить, втянута в секундную стрелку. Они штопают, сшивают то, чему и стоять не стоит, как белью, на которое пожалели крахмала. Они же – неутомимые пахари тел, поборники чистоты, парковые рабочие с запада до восхода. Солнце – их полярный, двоюродный брат – проваливается в саманный излом штукатурки, отливает жёлтым и красным, а у них – прилив. Сады густого и жидкого волоса, головного и нательного, наплывы зубного налёта, вязкие болотца подмышечных впадин – вот их нива, се их стезя. Лопатками подвигают кутикулу, а где и проворными мышьими зубками подгрызают, сами все в перхотной стружке. Самки их половыми тряпками шуруют меж пальцев ног, округлыми крутят задами. Пубертатные бесенята по стремянкам спускаются в моховую пупочную шахту. Шабаш, перекур – и пот утирают со лба.

***

Кудрявая киноплёнок живёт на севере, там, где за Сновкой область кончается совсем. Там полюс, ничто, чёрные белые земли. Я живу на Снежной, оттого кудрявая вчерашних кинохроник гостит в моей голове, чешет голову, завивает, как у неё, холодным дыханием фена, и мая у нас не было. Мои волосы вьются диафильмами о Нануке, о Недопёске. Белое у них пока внутри.

***

Сухое, рассыпчатое, слово за слово, как печенье, пайковые офицерские галеты – ребёнок, который ничего не ест, тянется за отцовским «на».

***

Амбидекстр с удивлением смотрит на обе, на каждую – почему у них разные имена? Я же и без лесковской метки, обычная, по одну сторону – неловкость огня, по другую – молчание. Не симметрична, себе не зеркало. Таковы же все. А если стать запоздалым школяром на ту сторону, лучший способ – оборачивать буквы вокруг себя шариковым чернилом, как промасленной шуршащей бумагой, бантиком бечевы, почти почтовой.

Отгадка: Ока – нерабочая рука

***

Просыпаюсь, хочу удержать течь в пакете, в расползающемся бумажном кульке советского полукартона, оставить хоть на дне курабьиную крошку.

Запах – это крик, который источает мир и каждая часть мира, хоть стол, хоть твоя, коричная на сгибе, рука, хоть резиновая кукла. Страшно, когда мир немеет. Его молчание, закрытость, стеклянная стенка – не тишина, а вот это. Когда не было, а потом стало, не пахло день, день, день, а потом пахнет, всё с тобой разговаривает. Даже творог из пластмассовой банки распадается на тысячу сливочных динь.

***

Прозрачно всё, гора открывает глазу всё загорье, этимологическую прародину, но не мою, нёмо клекочущую тюркскими корнями. Прозрачно сугубо, двояковыпуклой линзой, о море и небе умолчим, не умолчали. Прозрачна вода до самых кораблей, и судоверфь прозрачна техническим кружевом музея. Прозрачны бабки у стены, закутанные, закрытые, как говорят не здесь, прозрачны их полуголые внучки. Выше прозрачны запахи пота и смолы, они смешиваются, и ты, источающий один, становишься и другим, становишься этим местом на камень, на камень, вот и ещё один.

***

Он целует её новое старое лицо с растерянными щеками.

***

Снятое молоко оспинок, спинок беловатых синеватых, на ровной и смуглой поверхности зарылись зверьки белизны, ветряного прошлого, припорошенного мельничного гуда. Ветер, что гонит хлеб, гонит и оспочку, собирает ветряночные вечеринки. Кто привьёт своё дитя к чужому стволу?

***

Целлофан – летний лёд. Но когда асфальт плавится, он не плывёт. В чём разница между плавким и плывким? И плевками, сильными, мужицкими? Впрочем, Крымская тоже плевала, семнадцатилетняя, хак, хак, берегись, раздолбанный тротуар, плитка через двадцать лет. Плевала, плевелы дали всход. Плевелы в воздухе – разговорные семена воздушно-капельным путём. Спорынья. Сетка раздоров или, скажем, пари оплетает город. Раньше из неё прорастали телефонные провода. Мы висли по два часа. Это до интернета. Телефон тянулся из комнаты в туалет, слово долгой апельсиновой жвачкой огибало углы.

***

Здесь прежде была дымка сиреневой пудры, а сколько недель прошло, прошло ли недель? Три тона: серая дымка неба, серая с коричнивизной воображаемой крошки, вязкой на зубах за плотно сомкнутыми губами, если бы дышать, она бы была, дымка дороги, проезже пылящей, поезжане должны беситься, третий тон – автошум, не шурх, не вжик, такой буквы здесь нет, вращайте барабан. Коричневая пыль земли здесь, но коричневая земля пыли не здесь. Я дома, а не в аду. Три тона легли на зеленое. Боярышник отцвёл, не цветя, в коричневых коробочках.

Отгадка: Балкон

***

Снимает сливки сна, пробивает греческую йогуртовую корочку. Здешний сон в Греции киснет, кисмет, сквашивается, становится живым и не свежим. Пенка какао – всегда остров, пробивать её не надо, но и сна она не даст. Сто раз проснуться, чтобы сказать «Оно сладкое», один – «Оно страшное». Сердечный толчок, мгновенная скорбь, потеря. Вспоминаешь, кто умер. А днём не вспоминаешь.

***

Уход и уход. Сиделка ухаживает, взращивает смерть, пропалывает вокруг её робких ростков. То же и нянька. И мамка. Он, соответственно – со-ответственно, уходит, ухаживается, тончает кожей рук, такой ручной, приручённой. Прилучённой. А будет от-.

Прилучённая кожа – вобравшая солнце. На самом деле лучи можно увидеть только через облако, как они расходятся, а как дети рисуют – нет. Она поставила ей четвёрку, потому что солнце – не жёлтое, и жёлтых волос тоже не бывает. А у самой – жёлтые.

Прилучённая кожа желта, потому что солнце в ней. Кожа уходящего, уходящая кожа, желта даже в отсутствие солнца, даже ночью, потому что она – консервы света. Но кожа ушедшего уже бела. Так уходит душа – весь жёлтый свет. Одуван пушист, он покрыт душой.

Впрочем, что-то, наверное, остаётся – иначе откуда же свет на кладбищах?

***

Трава зелена, одуван жёлт, из коляски видно только то, что под ногами. Коляска – ещё часть тела, извне откроешь её потом, когда отдадут другой девочке. Тётя и шоколад проходят звуковым фоном, но это не та тётя, что и выяснится через двадцать, например, лет.

Когда тебе был год, я во Владивостоке жила.

Отгадка: Трава на улице Заводской

***

Запуталась в запятых.

***

Сладкий затхлый запахподмышки, дезодорированный прудок говорит тихо и внятно. Мюсли пахнут ароматизатором. Вообще всё пахнет, хоть лобзай. Улица давеча бормотнула бензином, окутала – один был подарок, а сегодня все и с утра. Говорит его кофта, его плечо, шиповная волна понесёт, шипованная шина проспекта.

Отгадка: Шиповник на проспекте Ленина

***

На могиле деда сажают дерево. Потом из него сделают гроб для внука.

***

Тёмные дома западовостока. Сплошные шеи хрущовок-акселераток. Народу-то, народу! Держитесь вместе, говорят, разойдётесь – не встретитесь. Нас два плюс одна. Разнесёт волной уже на всегда, на смерть, на серые лабиринты, чужие мосты. Где наш плюс? Не дитя. Дитя, но не нам. Для ясности это Люба. Убрали запятую как запинку, тире – как ступень, и она стала для, а была – медля. Где она в крысьих хвостах лабиринтов, в кошкиных рёбрах мостов?

Люба, Люба!

А думала, она мне – никто.

***

Тюльпан поворачивает лицо огню, поворачивает лицо окну, в солнце одетое, как жена. Сожжена. Солжена. Сжата. Сжимает хрупкие – хрусткие – щепочки лепестков – щип-щит – как крестит. Или не как. Поворачивает лицо зеркалу и вдоль зеркала водит ацетатным тюльпаньим плечом.

***

Как братаются города? Юшка к юшке вскипающей белой плотвой.

Можно ли жениться на названной званой сестре? Путаясь в сиамских близнецах сдвоенных согласных. А на неназванной можно? Молчать её гладкое суламифье имя, покуда хватает гланд.

Отгадка: Филармония в Кремле

***

Балет из города-побратима.

***

Когда собирали вещи для детей, пострадавших от землетрясения в Армении, Люба принесла комнатный кегельбан.

***

В проулок между третьим часом и невысказанным, как манка, комковатым выдохом входит фигура тени, только что из-под ножниц. Не её тема – тьма, солнце в зените. Мы пойдём туда и поедем, преодолевая сопротивление шарика на конце ручки, в крупяном вдохе, скорее кускусном, чем манном. Если не выдохнем, то вы-морг-нем.

***

Как плавают, не умея плавать?

Есть множество приспособлений: нарукавники, турецкие палки, матрас со стаканчиками. Есть больше, но довольно.

Нарукавники – поплавки, протезы для рыбки-ампутанта. Они возвращают тебя тебе нерождённой, дородовой. Или тебя дородовую, недородную, возвращают тебе. В общем, так или иначе вы сливаетесь в плавучих объятиях околоплодных вод морской матки, коллагеновой вселенской плаценты.

Палка – местный колорит, ассимиляция. Она есть только в Турции. (Не та, которая у Журдена.) Она становится кругом или остаётся собой. Купает, как мать или нянька, держа подмышками. Иногда грубовато – нянька больничная, суворая нечистоплотная санитарка, которой надо перемыть кучу чужих, и половина из них орёт. Чья половина, чумазая чёрная душка, орёт из них?

Матрас. Потом еле сдули.

***

Один или одна, одна или один, как будто их двое, карабкается по песчанику, обдирает коленки, становится на четвереньки, понимает Дарвина.

Голгофа была лысой, серой, лысой серой в проказах лишайника

***

Она была вундеркиндом, а стала Беньямином, плодом старых чресел. Огонь горел и не прогорел, но она не видит, что дрова белы и желты, как сливочное масло, и пламя пляшет по ним, купинно не опаляя. Была целкой и осталась целой, сколько не ебись, гурией райского алфавита, аз и буки под языком твоим, сестра моя, невеста. И сколько их не глотай, небесный минетчик, всё аз, все буки пускают корни, сплетаясь с синими жилами подъязычной мошонки.

***

Липкие глаза ещё во сне, шарят, не завалялось ли серной корочки, сырного запашка. Это уже было, и вот опять. Но есть ещё руки, ноги и весь остальной скарб, не принадлежащий ни дню, ни ночи, тянущий себя, как будто есть куда и зачем, и тело становится звонком. Это путешествие самое короткое – самое долгое, полёт магеллана.

***

Тот или не тод? Кто только так ни шутил. Полиглоты из одного глотка, движения кадыком, у кого есть. У меня нет, и я не дёрну тодом в жаркий день, глядя на воду, на шкафы с кока-колой.

Вода пробуждения, но только для меня, невзрослый порок. Они растут, выбирают вино и пиво, у них хорошо пошла, а я осталась. В детстве её не было, ельцинский дар в туманном кружеве банки, четыре ложки сахара на стакан. Американский зять говорит: «Какие у вас приличные люди в Макдональдсе и какая ужасная кока-кола». Стала ещё ужаснее, завод закрыли, навезли из всяких Пенз.

Когда был, девочки ходили туда собеседоваться, не помню, ещё при Ельцине или нет. Она в анкете написала «Красивая», он поглядел и говорит: «Красивая».

Отгадка: Холодильник с напитками при ларьке с шаурмой, угол проспекта Ленина и улицы Норильской.

***

Не чёрные дыры вокруг, но они сами – белые отверстия или серые, попробуй, разгляди за серебром, бел или сер металл, сосущие из. Мы думали, они дают, а они сосут. Коктейльные трубки, и мы только дырки видим. Не трубки, скорее, колбы. Или вены – тоже сосуды. Но собственного кровесвета у них нет, они сосут его из нас и фонарей, из окон и глаз. Поэтому мы спим, закрыв глаза.

***

Сероватое дыхание горячего моря. Сера и вата. Надо было сказать – такого.

***

Почему все лежат ногами к морю?

***

Лицо, смазанное кремом, как сдобное тесто. Другое тесто – живот. Мой живот отвратителен. Хлеб – человек в изюме родинок, в красных перчинках бляшек. Но хлеб уже готов, а это – тесто и тесто. Индийская печь спечёт золу и кости. Он говорит, на пляже мой живот входит в воду, как луна. Как солнце, выйдет из огня.

***

Потому что к ночи море темнеет.

***

В море все – близнецы в одной плаценте. Но разнояйцевые. То есть не близнецы, а двойняшки. Гроздьяшки, вон сколько их. Тьмяшки, как сказал бы татаро-монгол.

***

Яйца советской курицы в детском супе.

***

Аэропортный закуток сер, как города, и пуст, как заброшенные деревни. Вдали от дьюти-фри, курорт блаженных. Нас, блаженных, здесь шестеро. Двое – мы, остальные – не мы. И ещё люди в зелёных жилетах.

Вот они-то нас и выгнали.

***

Крошки вязнут в зубах, стягивают дороги, ищи, дровосечий выкормыш, великанья отрыжка, где прежде бывал. Прежде – это не где, а когда.

***

В Турции все собачки ходят голые.

***

Зелёные места там и здесь неодинаковы. Я люблю лежать на траве и дышать газон. Белая ветка отцвела.

Отгадка: Сквер, как выйдешь из метро.

***

Она говорит: Вода. В-о-д-а.

Я думаю: Аква.

Он говорит: Су.

Продавец говорит: А, вотер.

***

Были конфеты – снимешь фантик, а под ним – ещё фантик. Не калечное бельецо, не фольговый корсетик, а полноценный под трюфельным – трюфельный.

Книжки тоже такие были, детские на скрепке – под обложкой обложка. Говорили, коллекционный экземпляр.

Сон во сне – такая книжка или конфета.

Другая конфета – гора, на которой побывал, а теперь смотришь на неё с пляжа.

***

Ночная ночь, сонная бессонная. Как в детстве, когда просыпаешься, и смотришь на ночь, не открывая книжку и не пытаясь заснуть. Светло-серебряная.

***

Он вдруг вспомнил сон о прислуге, если он был о ней, и это было, как серая тень. Прозрачное воспоминание прошло, как тряпкой смахнули. Это была фраза в книге, какие-то няньки, мамки, чужие высокие потолки, но уже коммунальные, без роскоши.

***

Он спал, и сплёл, и слеп

Там на дне, не на том, которое на дне,

А на том, которое над ним.

***

Мы – случайные персонажи из моей жизни.

Фотографии — Дмитрий Зернов.