шепчет, — «Черт…»
Спасибо тебе, не америка, но Америка Прочитанная
тезкой малышки, пропавшей без вести, повторяющей:
всех сестер мира зовут иначе, как бы их лица ни были
схожи с поэзией настоящего преступления и между собой.
В странах без выхода к морю не каждая сразу признается,
как ей удавалось выжить при кораблекрушении. Из всех созвучий
для нас прекраснейшим остается Вайоминг, дочь моя, Делавэр,
читает тезка: у него странный прикус, он такой же рыжий,
как Принц Массачусетский, которого, ходят слухи, кровью крестили,
как всех девочек штата, чьей? Спасибо за карты и пластиковые
игрушки, за воскрешение в воске и игры на воскрешение,
спасибо, я отправляюсь в путь к куполам, обитым
змеиной кожей, к странным охрипшим песням, к сектанту, ржущему,
выговаривающему Младенца, Что Делается Сильнее,
Каждый Раз, Когда Убивает, к примеру, америку.
Эгоэлегия
День встал на колени и умер или просто спит, твердя
знакомые имена, пока я хромаю со стрелой в сердце,
вся хлипкая от тумана. Из одной глазницы моей рев
памфлетный доносится, какого не слышали здесь
с тех пор, как Альбиона не стало; из другой — рог
руиной торчит. Вместо волос — копошится гнездо
пустое, ловушка для птиц без птенцов. Разницы
с прежней мной мало, но сон застиг за игрой врасплох,
а играть, как известно, — дурная примета, когда сон
норовит упасть рядом со днем, падающим кадавром.
Серпы, секиры на небе, лун нет; крик оленей, которых
не видели здесь с тех пор, как мы родились, —
все такое же странное, как топонимы странные,
которые я любила твердить в одиночестве: Тайн-
энд-Уир, Хэм-шир, Страт-форд, Корн-хилл; странное,
как выдуманные пророчества — их привыкли считать
стихами. Так вот, когда я вернусь стрелой в сердце,
хлипким туманом, из глазницы торчащим ревом как
оленьим рогом, опорожненным гнездом в волосах,
бездетных птиц завлекающим, день будет кадавром
спать, на коленях стоя, и твердить имена памфлетом.
Мировая душа
Стая поэтов пытается отвязаться от человечьего воображения
эксперимента теолога над своей женой, испуганной соколом.
Поэт стаи пишет цыплят с соколиными головами, бреет голову,
понимает превратно первую реплику (время можно узнать даже
у незнакомца) и не знает сна, разнящегося от собаки к собаке.
Босой, он заходит в лес ночью — голова его в огне, к истории
прислушивается, но слышит Который час? жизни женщины:
ее волосы в огне; во время эксперимента она смотрит в сокола,
чтобы не обязательно рождать и рождать сокола. Йейтс закрывает
за собой дверь, он входит как Джейн. Джейн челюсть стискивает,
говорит обугленному дубу, будто обращаясь ко мне, перед тем
как начать морочить епископу голову: Ягнение птичница слышала,
я же слышала о ягнении. Поэты свищут воображаемых псов, стая
поэтов не видит Йейтса за дверью.
Южный почтовый выжил
Молочные зубы сестры остались в моем сердце, как недавно
ослепший щенячий глаз изменил направление наших приветствий и прощаний.
Стихотворение о страданиях успокаивает сердце только мучительницы,
поэтому, если решилась расчесывать волосы у окна, не забудь поделиться ими
с гнездящимися городскими птицами. Так старые дамы глядят из окна
гостиной и чувствуют, что бессмертны; так летнее буриме, забытое, вдали
от брошенной в море бутылки, как красивое лицо, просто не может
длиться вечно. Так что же из этого непоправимо? Скрип тени: для меня она
навсегда останется щенком. Море вынесет молочные зубы на берег,
и душегубы отринут нас в отвращении — перестанут писать стихи и высматривать
траектории нашей крови из наших пораненных о разбитые стекла стоп.
Везет, как утопленнику, безумных своих и лепечет:
— Все, чего человечество хочет, — оно получает. Кулаки
в кармане, робкий ребенок один на один с летом ворочает
данное ему поручение: Поэт, учитель, предатель, хозяин,
швейцарец, принц, граф, гость. Поставьте, если это возможно,
слова в женский род. Чахоточный гимназист осиротел
от врага в потопе. Ему — Моби Дик, Бальзак, шальной
картой род. За кадром город смеется детьми, говорит:
— Все сравнения недостоверны. Шепот сообщниц
увековечивает подругой подругу: яд без губ и глотка,
без стекла и без тела. Или глупую улицу описать,
о зрелости вспомнившую. В дыму топает антикварщик,
утопает та нигилистка, люстра падает незаметно.
Походка вернулась следом, следом Сандро смеяться
перестает, играть. Обескуражен, стоит от врага сиротеющий.
Ребенок, что в подозрениях руки сжимает, теперь
заводит машину, мать рядом усаживает, едет к обрыву.
Я ни воздух, ни вода
Кто острую рану когтями погладит? Кто в зарослях
спит, а в небе играет? Кто дичью кричит, что охотнику
хватит? Кто дочь превращает в лихую неясыть?
К жалобам приводят расследования, к вопросам:
изнутри снег светился, как урановый сервиз.
В подозрениях пишут поэзию, взгляд бежит в поисках
новых ляпов, волан летит к солнцу, каждый конь из камня
и брюхом трогает стрелы, художник занимает сторону,
еще немного и я смогу перевести дух. Когда гадалка
в разгар ярмарки всматривается в тыльную сторону
своей ладони, единственное, что ее поражает,
пищит, как новорожденный комар прямо за ухом.
Она поднимает глаза на плотный шатер, видит
Землю добела раскаленную и всех, кто наконец
спасся: птиц, Летучего Голландца, Железного
Дровосека и женщину на Луне. Последняя достойна
как минимум весточки и загадки — скоротать
эту длинную лунарную эру.