Эгоэлегия

Милена Степанян

шепчет, — «Черт…»

Спасибо тебе, не америка, но Америка Прочитанная

тезкой малышки, пропавшей без вести, повторяющей: 

всех сестер мира зовут иначе, как бы их лица ни были 

схожи с поэзией настоящего преступления и между собой. 

В странах без выхода к морю не каждая сразу признается, 

как ей удавалось выжить при кораблекрушении. Из всех созвучий

для нас прекраснейшим остается Вайоминг, дочь моя, Делавэр, 

читает тезка: у него странный прикус, он такой же рыжий, 

как Принц Массачусетский, которого, ходят слухи, кровью крестили,

как всех девочек штата, чьей? Спасибо за карты и пластиковые 

игрушки, за воскрешение в воске и игры на воскрешение,

спасибо, я отправляюсь в путь к куполам, обитым 

змеиной кожей, к странным охрипшим песням, к сектанту, ржущему, 

выговаривающему Младенца, Что Делается Сильнее, 

Каждый Раз, Когда Убивает, к примеру, америку.



Эгоэлегия 

День встал на колени и умер или просто спит, твердя 

знакомые имена, пока я хромаю со стрелой в сердце, 

вся хлипкая от тумана. Из одной глазницы моей рев 

памфлетный доносится, какого не слышали здесь 

с тех пор, как Альбиона не стало; из другой — рог 

руиной торчит. Вместо волос — копошится гнездо 

пустое, ловушка для птиц без птенцов. Разницы 

с прежней мной мало, но сон застиг за игрой врасплох, 

а играть, как известно, — дурная примета, когда сон 

норовит упасть рядом со днем, падающим кадавром. 

Серпы, секиры на небе, лун нет; крик оленей, которых 

не видели здесь с тех пор, как мы родились, — 

все такое же странное, как топонимы странные, 

которые я любила твердить в одиночестве: Тайн-

энд-Уир, Хэм-шир, Страт-форд, Корн-хилл; странное, 

как выдуманные пророчества — их привыкли считать 

стихами. Так вот, когда я вернусь стрелой в сердце, 

хлипким туманом, из глазницы торчащим ревом как 

оленьим рогом, опорожненным гнездом в волосах, 

бездетных птиц завлекающим, день будет кадавром 

спать, на коленях стоя, и твердить имена памфлетом.



Мировая душа

Стая поэтов пытается отвязаться от человечьего воображения 

эксперимента теолога над своей женой, испуганной соколом. 

Поэт стаи пишет цыплят с соколиными головами, бреет голову, 

понимает превратно первую реплику (время можно узнать даже 

у незнакомца) и не знает сна, разнящегося от собаки к собаке.

Босой, он заходит в лес ночью — голова его в огне, к истории

прислушивается, но слышит Который час? жизни женщины: 

ее волосы в огне; во время эксперимента она смотрит в сокола, 

чтобы не обязательно рождать и рождать сокола. Йейтс закрывает 

за собой дверь, он входит как Джейн. Джейн челюсть стискивает, 

говорит обугленному дубу, будто обращаясь ко мне, перед тем 

как начать морочить епископу голову: Ягнение птичница слышала, 

я же слышала о ягнении. Поэты свищут воображаемых псов, стая 

поэтов не видит Йейтса за дверью.



Южный почтовый выжил 

Молочные зубы сестры остались в моем сердце, как недавно 

ослепший щенячий глаз изменил направление наших приветствий и прощаний. 

Стихотворение о страданиях успокаивает сердце только мучительницы, 

поэтому, если решилась расчесывать волосы у окна, не забудь поделиться ими 

с гнездящимися городскими птицами. Так старые дамы глядят из окна 

гостиной и чувствуют, что бессмертны; так летнее буриме, забытое, вдали 

от брошенной в море бутылки, как красивое лицо, просто не может 

длиться вечно. Так что же из этого непоправимо? Скрип тени: для меня она

навсегда останется щенком. Море вынесет молочные зубы на берег, 

и душегубы отринут нас в отвращении — перестанут писать стихи и высматривать 

траектории нашей крови из наших пораненных о разбитые стекла стоп.



Везет, как утопленнику, безумных своих и лепечет:

— Все, чего человечество хочет, — оно получает. Кулаки 

в кармане, робкий ребенок один на один с летом ворочает 

данное ему поручение: Поэт, учитель, предатель, хозяин, 

швейцарец, принц, граф, гость. Поставьте, если это возможно, 

слова в женский род. Чахоточный гимназист осиротел 

от врага в потопе. Ему — Моби Дик, Бальзак, шальной 

картой род. За кадром город смеется детьми, говорит:

— Все сравнения недостоверны. Шепот сообщниц 

увековечивает подругой подругу: яд без губ и глотка, 

без стекла и без тела. Или глупую улицу описать, 

о зрелости вспомнившую. В дыму топает антикварщик, 

утопает та нигилистка, люстра падает незаметно. 

Походка вернулась следом, следом Сандро смеяться 

перестает, играть. Обескуражен, стоит от врага сиротеющий. 

Ребенок, что в подозрениях руки сжимает, теперь 

заводит машину, мать рядом усаживает, едет к обрыву.



Я ни воздух, ни вода 

Кто острую рану когтями погладит? Кто в зарослях 

спит, а в небе играет? Кто дичью кричит, что охотнику 

хватит? Кто дочь превращает в лихую неясыть? 

К жалобам приводят расследования, к вопросам: 

изнутри снег светился, как урановый сервиз. 

В подозрениях пишут поэзию, взгляд бежит в поисках 

новых ляпов, волан летит к солнцу, каждый конь из камня 

и брюхом трогает стрелы, художник занимает сторону, 

еще немного и я смогу перевести дух. Когда гадалка 

в разгар ярмарки всматривается в тыльную сторону 

своей ладони, единственное, что ее поражает,

пищит, как новорожденный комар прямо за ухом. 

Она поднимает глаза на плотный шатер, видит 

Землю добела раскаленную и всех, кто наконец 

спасся: птиц, Летучего Голландца, Железного 

Дровосека и женщину на Луне. Последняя достойна 

как минимум весточки и загадки — скоротать 

эту длинную лунарную эру.