С тех пор, как я написал «Волосы», ничего нового в этом файле не выросло, но за его пределами я пытался представить себе, как может выглядеть моё повествование, вот этот рисунок, возможно, как раз и есть воспоминание о недалёком будущем:
Теперь осталось убедить себя «вязать» по этой схеме. Хотя всё это хромает, эти сравнения… мои рисунки ручкой гораздо больше похожи на пряжу, чем тексты, и даже не потому, что ручка похожа на спицу…
Одна старая знакомая, которой я послал дюжину рисунков, назвала их «шерстяными» и поделилась картинкой (словесной), которая возникла у неё перед глазами: сидит, стало быть, на холме (да, почему-то на холме, я точно помню) писатель в чём-то смешном, в колпаке ли, халате… это точно не помню… и вяжет одну за другой этакие «русско-немецкие кафки».
Она это написала прежде, чем увидела клип, который сделал Лёня Грицак, где я стою на вокзале… если не совсем в плащевном состоянии, то во всяком случае, в халатном облачении и как будто предлагаю всем своё «шерстяное» изделие. Хотя задумано было так, будто я встречаю кого-то, только вместо таблички с буквами у меня такой вот рисунок печатной машинки, или это подземная опера:
В общем, время шло, а мне не удавалось убедить себя засесть за новый роман или повесть хотя, как видно из нарисованного плана, есть у меня какие-то «визионы», может быть, выйдет даже что-то остросюжетное, хватит шамкать, стало быть, и шаркать у порога, говорю тебе: домик для второго действия возьмём первый попавшийся, да хоть снесённый флигель (на месте которого ещё не выросло новое здание, не в полный рост то есть, но уже оно переросло прежнюю избушку, и стройка идёт полным ходом, а у меня мелькнула недавно мысль спроецировать на стену соседнего дома, пока её не прикрыл вставший рядом дом такой же высоты, судя по изображению на заборе, огораживающем стройку… спроецировать рисунок хижины (который я уже приводил в первой главе, где-то там он запутался – в «Волосах») так же, как в этом видео на спину, а потом и на стену, правда, не такую большую:
Черновик упрямо хочет быть гипертекстом, ну и пусть себе будет, пока пишется… Я думаю, чистовик, если будет таковой, будет зависеть от «формы презентации», т. е. если на бумаге, то легко обойдёмся без ссылок на малюнки, а если в сети, то почему бы и не.
Если вы читаете в оффлайне или в лом прыгать по ссылкам, не имеет значения, я скажу так, это 5-минутное меланхолическое видео, никак не связанное с повествованием. Там просто по вокзалу, а потом по улицам вблизи от вокзала, перемещается серый плащ, на который со спины проецируются мои рисуночки. Ненадолго они появляются и на стенах каменной беседки в ночном осеннем парке, накладываясь на чьи-то граффити, а потом на удаляющейся по аллее спине постепенно гаснет последний рисунок, который называется “С болванчиком” (какие-то двое играют в преферанс на траве, а вместо третьего – “болванчик”, dummy).
Я понял, что это пустая затея – вызывать призрак хижины возле новостройки, которая идёт полным ходом, к тому же без зрителей… А когда жильцы, которые могли бы быть целевой аудиторией подобной акции, заселят дом, им нельзя будет показать это, потому что они же все вместе со своими жилищами и заслонят экран.
Но мы, кстати, один раз спроецировали мои лубки на огромную стену, ещё бОльшую, чем открыта сейчас взору, пока здесь идёт стройка. Это было не на моей улице, а, знаете где… на фасад общего здания Высшей школы кино и Египетского музея. Снять это на камеру Леонид не успел – сел аккумулятор и раздался смех женщины.
Её смех ещё некоторое время доносился до нас, когда эта единственная прохожая (может быть, немного не в себе) исчезла в темноте. Но зачем я об этом пишу? Видимо, я всё ещё не решаюсь переступить порог… ну да, переход в прозу per se мне виделся через флигель с органом – оттуда мне казалось естественным выплыть в другую музыкальную шкатулку.
Туда, где играет педальная арфа Фолленвейдера, на стенах спят черепаха и аллигатор, а мы с Ольгой, танцуя, нащупываем ногами брод через Лету.
Я чувствовал, что по-прежнему не стоит писать, вот уже пошли здесь эти завитушки, дальше, наверно, появятся “чёрные безумные медузы её глаз”,
что-то в таком духе.
Всё, пауза.
На следующий день.
Я вышел из дому и посмотрел на стройку. Там стоят сейчас похожие на контейнеры или даже на грузовые вагоны, коричневые боксы, каркасы будущих квартир. Интересно, как они утеплены. Я читал когда-то текст в «Зюддойче Цайтунг», автор которого провожал в последний путь свою первую книгу, нераспроданный тираж, который специальная фирма должна переработать в утеплитель для новых зданий.
«Пепел «Матильды»» назывался тот текст.
«Матильда» название его романа. Кажется, фамилия автора – Любич.
Любич стал первым писателем, который поехал в книжный крематорий, где ему показали, с какими книгами «Матильда» будет сгорать вместе. Т. е. не совсем сгорать, а перерабатываться в утеплитель.
Это немного утешило Любича, кстати, потому что в кампании оказался и Ф.М. Достоевский и… ну да, была там и книга, которую я перевёл когда-то с немецкого (в своё время бестселлер, а на переработку доставили уже какой-то её в сотый раз допечатанный тираж).
И показали ему работники фирмы, во что превращаются книги в вечности.
Вещество, по словам Любича, похоже, скорее, не на пепел, а на содержимое мешка пылесоса. А я, когда я его писал, не раз сравнивал в разговорах метароман «Параллельная акция» с пылесосом, совмещённым с шотландской волынкой. Потом я нарисовал это, но не буду вставлять сюда рисунок, хватит уже этих видеоклипов… да и так ведь понятно, гаджет прост, а я тяну волыну, вместо того, чтобы переходить к делу.
«Утеплитель из сожжённых книг»… С такими-то мыслями переходить из предисловия в основной текст… я не спешил, я теперь стоял возле стройки, прижавшись к забору, потому что мимо меня шествовали по узкому тротуару две старушки, толкая перед собой коляски без детей, а что они в них возят и так понятно, да.
Роляторы по-русски, наверное, называются… как? Ходунки, ходики… или нет, ходики, это часы, а роляторы это всё-таки ходунки, вот я посмотрел в гугле.
«Брод в Лете», надо же. На этом я в прошлый остановился, в самом начале пафоса.
На Восточном вокзале сейчас висят взорвавшиеся часы, вот их осколки
«И Батюшкова мне противна спесь…»
Мне позвонили друзья. Но не сейчас, нет, это было примерно тридцать лет назад, я тихо лежал без сна на тахте в родительской квартире на Салтовке, возможно, мы снова разбежались с женой, а может, просто так зашёл к родителям… ну, лежал и лежал, ещё не ночью, но было темно на дворе… и другое тысячелетие, да.
«…который час его спросили здесь, а он ответил любопытным:
Я не знаю, удастся ли мне вытащить за «Волосы» вторую главу из болота.
Как меня самого вытащили тогда из дому, хотя я сопротивлялся, я сказал было по телефону, что никуда я не пойду, так и буду лежать на тахте (кусок которой я «увековечил» здесь
и стало быть, в вечности были только мои стопы и отчасти голени… но хватит уже смеяться над ней, пока она не рассмеялась в тебе… впрочем, я и не против… Аnyway, давно это было, ты просто подумай, пока не занырнул глубоко, хватит ли у тебя для такого дайвинга воздуха той эпохи.
Только что ты сравнивал процесс с поднятием себя за волосы, а теперь его же с погружением в то же самое болото.
Нет, я не считаю…
А это неважно, что ты там считаешь…
«Волосы», «шерсть», дальше-то что… третья глава будет – «Мох»?
Снявши главу, по волосам не… «снявши» в смысле «кина», у тебя же тут пошли уже клипы прямо… тизеры-трейлеры, бля.
Или «Перья».
По крайней мере, я возьмусь, наконец, как следует за перо – ухвачусь.
Мох-мох там будет, болотный – сфагнум.
Или содержимое пылесоса, что тебе больше нравится.
Вот к чему приводит затянувшееся предисловие: заговаривающийся обскурантизм, разорвавшиеся куранты, видеоклипто-мания спешит на выручку графо-, jpg-файлы… кто-то сравнил недавно фэйсбук с «энтропийным коллайдером»… кажется, поэт… Данила Давыдов… утончил, он… а ты, или пиши, или рисуйся, зарвавшийся их-эрцелер-горе-ихтиандр… в волнах моей памяти.
Всё, предисловие кончилось.
По крайней мере, этого точно не будет дальше, второго лица, я хотел убрать его ещё из «Параллельной акции», но там оно было разбросано по всей книге, и мне не захотелось ходить там повсюду с тяпкой и выкорчёвывать.
А тут нужен будет один кцак… так что я пока не стираю, зная, что этот рэп, как репей, лучше не обращать внимания, пока суд да дело, а потом аккуратно… и хватит чесать репу, стало быть, меня вытянули, мышка за кошку…
Мне позвонили друзья. И попросили, чтобы я пошёл на вечеринку.
Они очень хотели туда попасть, но сами пойти не могли, так как не знали ни хозяина, ни гостей.
Я исправил слово «парти», которое мы тогда не употребляли, на «вечеринку», которое я тоже не помню, чтобы мы произносили… А как тогда? А просто «вечер», просто «в гости», неважно, я написал было совсем неуместное слово «парти», потому что прошло тридцать лет, шутка сказать, за которые многие, если не умерли, то изменились.
Я имею в виду не только слова, но и людей.
Тут вот какое дело…
Тут, наверно, для начала нужно произнести инверсию вводного слова, звучащего перед каждой серией «Фарго».
Из уважения к мёртвым я буду рассказывать эту историю не так, как она происходила на самом деле, потому что в том виде она принадлежит им.
Из уважения к живым я буду сохранять их имена, потому что для большинства живых имена важны, везде, где у меня будет уверенность, что я не причиняю их носителям вреда или обиды.
Боюсь, что таких случаев будет немного, но что делать, we make our characters no harms.
Мои друзья, сподвигшие меня поехать на вечеринку к Ростоцкому, были людьми, глубоко-в-стол пишущими и заинтересованными таким образом не только во времяпровождении, но в первую очередь – в знакомстве с хозяином дома, которым был член “Профсоюза литературных террористов” Игорь Михайлович Ростоцкий.
Что, название звучит диковато? Я понимаю, но тогда оно воспринималось не так, как сейчас, потому что «террористы»… это было что-то из другого времени или из другого мира, народовольцы, или там «красные бригады», а в СССР их не было, как секса.
А профсоюз «Литературных террористов» был ещё в СССР, т. е. ещё был СССР, когда я с ними познакомился, притом даже не один год просуществовал, и я вот сейчас уже в точности не помню, кто первый почил, Союз советских республик или Профсоюз литературных террористов.
Профсоюз занимался, насколько я помню, обычной, в общем-то, для любого писательского сообщества деятельностью: собирались и читали друг другу нетленку, обсуждали её; собирались, надо тогда уже сказать, и взносы, потому как это был профсоюз.
Да, настоящий, зарегистрированный во всех инстанциях, комар носа не подточит.
Я в нём не состоял, нет.
Но в нём состояла моя соавтор Ольга Китина.
Ну, т. е. что значит «соавтор», мы написали с ней вместе одну повесть.
И вот тут начинается нечто, что плохо поддаётся пересказу не за столом, а в чём-то претендующем на звание литературного произведения.
Сейчас у вас возникнет ощущение какой-то дурацкой завиральной небывальщины, но что мне теперь делать, если я взялся рассказать эту историю.
Ну да, только что я написал, что слово «террорист» звучало в те времена комедийно, и вот теперь я пишу: ирония заключалась в том, что муж «литературной террористки» Ольги Китиной Марк Левин был отнюдь не литературный, а самый настоящий, хоть и неудавшийся, террорист.
Неудавшийся, да, он то есть не угнал самолёт.
КГБ, судя по всему, был прекрасно осведомлён о его планах на самом раннем их этапе, но Марку, тем не менее, дали войти в самолёт с самодельным обрезом, спрятанным под лапсердаком, даже войти в кабину пилотов – в этот момент его повязали.
В отличие от его ровесников в Грузии, которым за такую же примерно попытку примерно тогда же дали «вышку» (впрочем, такую да не такую… я вот вспомнил: они убили одного пассажира, а Марк никого не убивал), ему дали пятнадцать лет, максимальный тогда срок, который он отбывал на зоне, куда впоследствии попадали герои и не такого далёкого времени (я пишу это всё в 2016-м году).
Ольгу называли не иначе, как «женой декабриста».
Марк хотел угнать самолёт не только, чтобы самому сбежать из СССР.
И даже не для того, чтобы прихватить с собой в свободный мир или полёт ещё сотни полторы сограждан.
Хотя он именно что не для себя старался: он собирался взять пассажиров в заложники и выдвинуть требование об освобождении всех политзаключённых в СССР.
Возвращаясь к профсоюзу: это была обычная писательская организация, м. б., только чересчур эмоционально отстаивающая основное право писателя.
Тогда не было интернета, публикации могли быть только в журналах или в виде книг, вот профсоюз и занимался сочинением и оттачиванием произведений оригинального жанра: «Письма гнева издателям».
Ну т. е. редакторам издательств и журналов.
Угроз физической расправы в этих письмах не было, но литературными методами достигалась такая концентрация энергии, что адресат иногда не выдерживал и публиковал того или иного члена профсоюза.
Таких случаев было немного, и все они становились частью профсоюзной мифологии.
Не так часто это случалось, т. е. эффективность этих писем была не велика, как я уже сказал.
Редакторы люди тёртые.
Поэтому профсоюз, собрав за годы своего существования кое-какие средства, решил завести свой собственный, не то журнал, не то альманах, куда должна была войти не только повесть, написанная мной и Ольгой, но и мои самостоятельные первые произведения.
И поэтому я согласился пойти с ней на одно из заседаний профсоюза, несмотря на свою аллергию ко всем без исключения сборищам.
«До» и «после» на этот раз не крошатся в руках, нет: мы познакомились с Ольгой в доме Ростоцкого, но там было не заседание и не собрание их профсоюза, вообще, Ростоцкий никогда не ассоциировался у меня с профсоюзом, он как-то мне о нём рассказал, а потом редко его упоминал, и каждый раз говорил о нём, как мне казалось, со смешинкой.
Я знал Ростоцкого к тому моменту уже давно, совсем «по другой линии», не литературной (да и познакомились мы с ним впервые задолго до того, как я начал писать), назовём её «ботанической», хотя это звучит странно: Ростоцкий был ботаником, а я нет.
В то же время в переносном смысле, какой вкладывают в это слово теперь, Ростоцкий уж точно не был ботаником, а я… тут могли быть разные мнения, но тогда это слово не употреблялось в переносном смысле (или я просто не слышал).
Я шёл по пустой пыльной улице в районе ближнего завокзалья и увидел пялящегося как бы в ступоре на какой-то обычный (як на мене) куст человека средних лет (я по сравнению с ним был юношей), он поймал на себе мой взгляд и сказал, коротко глянув на меня: «Никак не могу понять, как сюда могло попасть это растение. Это поразительно… Это же…» Дальше он произнёс название куста на русском и на латыни.
Я ещё, быть может, вернусь туда, к этому кусту, похожему на уличный фикус, возле которого мы разговорились с Ростоцким и пошли дальше вместе. Может быть, я потом опишу тот день подробнее, а сейчас я поспешил это сказать только потому, что едва не поймал себя на противоречии, которое здесь совсем уже лишнее, и без него всё это пока что как-то не схватывается.
Да, но последовательность, тем не менее, нормальная… Мои друзья стремились туда, стало быть, из-за второй ипостаси Ростоцкого – писательско-профсоюзной.
А я – нет, у меня это было не так серьёзно, как у них, во всяком случае, тогда.
Мысль о том, что никогда-никогда мои тексты не будут опубликованы, меня не сильно печалила.
Ну, т. е. было столько всего, что заботило или расстраивало меня тогда гораздо больше… что о своей «непечатности» я мог, положа руку на сердце, сказать себе то, что слышал с детства от дедушки по разным поводам: «Пусть это будет самым большим горем в твоей жизни».
Начал ли я писать под влиянием Ростоцкого?
Могло быть и так, теперь уже трудно вспомнить, как и то, повлиял ли Ростоцкий на стиль моих первых опытов: большинство из них кануло в ту же Лету.
Что-то где-то всплывало потом в более зрелых текстах, но уже просто как материал, ну я ввязывал отдельные старые нитки в новые вязанья, тут и там, как такие блёстки…
Пруст писал где-то, что первые опыты писателей обладают бархатом, который пропадает, когда вырабатывается стиль, и это точнее, наверное, бархат или даже бахрома, потому что «блёстки» могут быть истолкованы так, что проза моя, мол, тогда прямо таки блистала, а это вовсе не так.
Ну были там, наверное, какие-то проблески, раз Ольга обратилась ко мне с этим странным предложением.
Можно было подумать, что это просто повод для знакомства.
Скажу сразу: мы тогда не спали с Ольгой, она вообще была верна Марку, пока он отбывал свой срок.
Но при этом у неё было много друзей, которые со стороны выглядели точно, как любовники, и я с какого-то момента был в их числе.
She got a lot of pretty, pretty boys she calls friends… Песня всплывала ещё, когда я думал, что в фокусе повествования будет тот вечер у Ростоцкого, когда мы познакомились с Ольгой. Но текст течёт совсем по-другому руслу… И теперь не просто мне против течения вернуться в тот вечер… может быть, позже, посмотрим.
И вот правда: я к Ольге, по-моему, если и прикасался, то только, когда мы гуляли по лесополосе, которая начиналась сразу за её домом, через какие-то огромные лужи мог её перенести на руках – её и Лёшика, одного за другим, ну да…
Тогда зачем, если это был не повод для знакомства?
Ну, во-первых, знакомства бывают разными, даже в то время, когда был СССР и секса не было, а был промискуитет.
В смысле, зачем такое экзотическое предложение – написать совместно главную, во всяком случае, на тот момент историю в её жизни?
Только не думайте, что я таким образом «исподволь» подвожу вас к мысли о том, что моя первая проза таки блистала…
Нет, я думаю, чтобы понять мотивацию Ольги, нужно осознать, что она была за человек, возможно, вы это почувствуете, когда узнаете всё, что случилось, когда началась перестройка, и Марка выпустили на волю.
Наша совместная повесть вошла в журнал «Литературных террористов», на обложке которого не было их лого… да что я такое говорю, никакой эмблемы-логотипа у них вообще не было, я имею в виду: журнал их выглядел независимым от профсоюза изданием потому, что им не хотелось, чтобы это выглядело как такой «междусобойчик», «пиво только для членов профсоюза», ну понятно.
На Ольгин рассказ обратил внимание столичный писатель, которого профсоюз пригласил на свою презентацию в качестве свадебного литературного генерала.
В своём выступлении он отдельно отметил рассказ Ольги как одно из самых страшных свидетельств о нашей жизни.
«Одна из самых чёрных страниц нашей жизни», дословно.
Судя по всему, уже началась перестройка, но Марку ещё предстояло пару лет посидеть.
Конечно, уже была перестройка, иначе как бы в альманах вошёл Ольгин рассказ о человеке, который хотел освободить всех политзаключённых.
Когда я услышал слова ВПЗР, я изумился: что ж там такого мрачного он увидел?
Разве что буквально встреча была в темноте, то бишь мраке, на берегу и наощупь… помню там влажные (Кавказ) доски топчанов, по которым она постукивала, как по глухому ксилофону, пока не началось светопреставление.
Впрочем, в итоговом рассказе, не «она», а «он».
Вообще-то, перемена пола рассказчика, на которую я согласился легко – сказав «А», как мне было не сказать это «Б»… и даже не так: Ольга не спрашивала у меня никаких разрешений по отдельным пунктам, потому что наше «совместное письмо» на деле вовсе не выглядело как «игра в четыре руки», нет.
Я просто отдал ей свой черновик и согласился с тем, что она может сделать из этого всё, что ей заблагорассудится.
Вот и всё что было, и – ты как хочешь это назови, разумеется, сказал я Ольге. Когда я позднее прочёл то, что она в итоге из всего этого соорудила, увидел, какую надстройку она возвела над моим «базисом»… я был рад тому, что она поступила так, а не иначе: просто сохранила мой текст целиком, выправив там, естественно, какие-то огрехи, как более опытный литератор, и — сменив, разумеется, пол рассказчика.
Натурализмом мой первый текст уж точно не блистал, так что всё это не потребовало от неё почти никаких усилий.
Остальное — примерно с половины, это был её текст, без всяких моих вкраплений.
Надо сказать, что никто ничего не заподозрил.
Как будто, так и надо, все восприняли этот переход как такой концепт.
А что, я знаю писателя, у которого, если не каждый раз, то в большинстве случаев повторяется один и тот же фазовый переход: прозаический текст (сухой, поджарый, с лаконичными упругими предложениями, ничего лишнего) ближе к концу становится поэтическим, как будто плавится обычный лёд, или воспаряет сухой… лёд, ну да, литоты уступают место гиперболам и т. п.
Это не у него одного, конечно… но у него чаще, чем у других, почти с такой же частотой, как у раннего, хотя и не только раннего… Сорокина, да, но у раннего во всех без исключения рассказах, которые я читал, пьесах, был такой переход нормальной прозы не в поэтический, а в абсурдистский текст, как будто перед этим заводили юлу, а вот теперь она раскрутилась, и все слова начинали вращаться, перелетая из одних уст в другие. Иногда по слогам.
Я отвлёкся, это я сказал к тому, что довольно заметный переход моей части с множеством прилагательных в Ольгину, похоже, никого не натолкнул на мысль, что тут на самом деле два автора ночевало, включая и такого опытного чтеца, как столичный писатель-прогрессист, который имел в виду под «чёрной стороной нашей жизни», конечно, Ольгину половину, где она написала о том, как узнала от друзей о предстоящем суде над «самолётчиком», с которым она когда-то провела одну ночь на Юге.
Суд был описан очень подробно и занимал почти столько же места, сколько всё остальное, т. е. комната свиданий на зоне, холодные поезда дальнего следования и т. д.
На суде она говорила с Марком жестами, среди которых чаще всего повторялся жест «Пиши», или «Я тебе напишу», и так это и случилось: она стала переписываться с политзеком, “едва не свела в могилу отца”, когда впервые поехала к Марку в дальние края, а потом и вышла замуж, и забеременела, и родила Алёшу.
В общем, пока я не вспомнил, что мой текст в общем рассказе это только начало ужасного, я успел удивиться словам мэтра.
Невольно приходят на ум избитые слова Рильке о прекрасном-как-о-начале-ужасного, и вовсе не потому, что моё начало было таким уж прекрасным… ну да я уже это сказал, хватит.
Не только сейчас, в 2016-м, но уже через десять лет после описываемых событий, мне казалось, что «профсоюз» мне приснился.
Ольга к тому времени давно уехала в Штаты, откуда прислала фотографию, на которой она стояла посреди голой пустыни, или там прерии, рядом с гигантским разветвлённым кактусом. А я зашёл в редакцию одного журнала в Москве, где мусолили мои рассказы – всё обещали их выпустить, но как-то не складывалось… потому что они не были, как мне говорил редактор, «смыслообразующими для номера» и, стало быть, должны были подойти в каком-то там смысле другим материалам… Редактор отдела прозы Н. налил мне растворимый кофе, поговорил о своём деле, «понимаете, журнал я рассматриваю как метатекст…», после чего поинтересовался моим, «так сказать, литературным бэкграундом… ведь если мы вас опубликуем, нам же надо будет придумать вам какую-то биографию…»
Я помню, что он вот так и сказал, не «литературную», а просто «биографию», но перед этим поинтересовался именно литературной… Я сказал было, что не было у меня ничего такого, или я не помню… Нигде не состоял то есть, нигде не публиковался… Рассказы брали у меня некоторые журналы, но после этого все они, как один, либо переставали существовать, либо так никогда и не выходил первый номер.
Как будто моя рукопись была тем самым довеском, что топил один за другим ветхие плотики. Это редактора Н. развеселило немного, он ведь мог снисходительно посмеиваться над немощными провинциальными привидениями журналов, потому что его журналу — этаблированному «толстяку», ничего подобное не угрожало, и я тогда задержался на этой теме, я начал перечислять журналы и/или альманахи, куда взяли мои опусы и которые все после этого перестали существовать: «На краю», «Третий мир», «Эгоист», «Бурсацкий спуск» – вышел один номер, а во второй взяли мой рассказ, но второй так никогда и не вышел. И так же было с «Седьмой буквой», журналом профсоюза литературных террористов… «Был такой, знаете ли, или не был… смехотворный профсоюз…» После этих слов Н изменился в лице и сказал: «Что вы такое говорите, был-не был, смехотворный… Это было лучшее, самое достойное объединение писателей во всём Советском Союзе!»
И всё, больше ничего он не стал говорить о профсоюзе, ничего объяснять, по-моему, я и не пытался его разговорить на эту тему, меня интересовало другое…
Я сказал только, что очень этому рад, и не соврал: мне на самом деле стало приятно в тот момент, что чувство как бы сказать… морока, которое у меня возникло, когда я впервые за 10 лет вспомнил о профсоюзе литературных террористов, было теперь рассеяно.
Не приснилось, значит, таки было.
О том, что мой текст уже был опубликован без моего имени, я не сказал, естественно, я вообще никому никогда это не говорил, а здесь пишу, потому что это фикшн.
Но тогда, в Москве, я испытал странную радость от того, что существование профсоюза оказалось не фикцией. Потому что про многие вещи, происходившие примерно тогда же, я это в точности не знаю и, наверно, не узнаю никогда, это было странное время.
Кто-то мне потом сказал, что Н. сам был членом профсоюза литературных террористов. Конечно, это объясняет, почему это был «лучший союз писателей в СССР».
Я думаю, что лучшее, что в нём было, это его название.
Но мне уже надоело писать о профсоюзе бумажных террористов, хоть он и был на самом деле, где-то на дальней обочине моей тогдашней жизни, что-то мелькнуло и – пиши пропало.
Мне надоело писать не только о нём, но вообще – вот так писать о том времени с претензией на занимательность, при этом атмосферы той нет, да и никакой… и очень может быть, весь этот текст исчезнет, когда я его допишу, останутся в лучшем случае две картинки.
«Такой поздний визит… Это к тебе» – сказала мама и пошла открывать дверь. Я тоже вышел в коридор и увидел Ольгу.
Это было в квартире родителей, это я точно помню. Кажется, тогда мы разбежались с женой, мы это делали сотню раз, наверно, потом снова сходились, я рифмовал “развод” и “раз в год”.
Я помог Ольге снять пальто, мы прошли в гостиную, где она взглядом попросила закрыть дверь.
Прежде чем заговорить, она посидела какое-то время в кресле молча, положив голову на привязанную к спинке подушечку и разглядывая не совсем ровный потолок.
– Я приехала сказать, что я прогнала Марка. Я развожусь с ним.
– И?
– И – я решила объяснить свой поступок всем тем, кто мне важен. Чьё мнение мне важно. Перед тобой я побывала у… – и она перечислила несколько фамилий.
Я пожал плечами, спросил, хочет ли она чаю, она сказал «да, если можно», и я пошёл на кухню.
Когда я вернулся, Ольга продолжила:
– Меня уже успели объявить… даже не стервой, а чем-то хуже. Очень плохим человеком. Совсем плохим. Марку негде жить, по сути, я выставила его на улицу.
– Но почему? – наконец спросил я.
– Он стал там настоящим зеком, понимаешь. Не полит-, а настоящим. Я заглянула в его глаза и увидела там зверя.
– А раньше ты этого не видела?
– Нет.
СССР в тот момент уже точно не было, потому что Марк уже был на свободе, а был ли ещё профсоюз – не знаю…
Соответственно, Украина была уже отдельной страной. «Нашей незалежностi тiльки три роки!» – сказала женщина в народном платье и с венком из цветов в «Доме учителя», вручая букет цветов (в памяти кажется, что просто венок с головы сняла и вручила, но вряд ли это так было… хотя… может быть, одела?) моему приятелю, который пел там в том числе «Ой кум до куми залицявся…» и ещё какие-то украинские песни, наряду с ариями на итальянском… Он был оперный певец, пел в Италии, в Америке, и где только не пел… работал, в смысле в театрах на постоянной работе, и вот он приехал тогда после долгой паузы в Харьков.
Через какое-то время после концерта в Доме учителя, я был на другом концерте.
В клубе «Заппа».
Был такой клуб, где водка и бутерброды с красной икрой стоили дешевле, чем в гастрономе, а на потолке в большом зале висели перевёрнутые летние домики, и там плясали, почти долетая макушками до их крыш, и танцы переходили то ли в шуточные бои, то ли в соревнования по прыжкам в мешках…
Я рассказал об этом клубе одному приятелю, который был уже тогда серьёзный малый, устраивал международные симпозиумы, и он решил повести гостей одного такого конгресса в «Заппу», но они не прошли фэйсконтрол…
Да, так вот, я вспомнил сейчас, как я был в «Заппе» на концерте группы «Драйв», и они там пели то на русском, то на украинском языке, примерно фифти-фифти.
У них ко всему прочему была духовая секция, которая казалось мне замечательной.
Но со мной был мой старый приятель и дядя одного из духовиков. Он был, скажем так, большим авторитетом в музыкальном мире, и я вдруг увидел, как его корёжит, лицо его выражало страдание… «Я его убью!» – сказал он мне, перекрикивая музыку. На следующий день я рассказывал об этом концерте одному старому знакомому у него в гостях, как вдруг увидел, что лицо его приобретает такое же точно выражение, как было давеча у маэстро.
«И ты так спокойно об этом говоришь?!» – закричал он. «О чём?» – не понял я. «Они пели на украинском!» «Да, и на русском и на украинском, половина песен…» «И ты рассказываешь об этом с восторгом…» «Да, мне очень понравилось, какая разница, на каком языке…» «Какая разница? Да ты что, вообще ничего не понимаешь?! – закричал уже полностью багровый мой приятель. – Это же язык кол-л-л-л… лаборантов!»
А в семье другого моего знакомого тогда же заговорили на украинском.
Это была еврейская русскоязычная семья, я никогда не слышал там украинскую речь, и однажды, зайдя к ним в гости, не поверил своим глазам.
Да-да, глазам даже больше чем ушам, глядя, как они, подбирая каждое слово, смотрят друг на друга в ожидании подсказки.
И если её не слышат, то проглатывают то, что хотели сказать, или говорят импликации.
Впрочем, разговорившись, всё-таки они перешли на русский.
Жена приятеля, русскоязычная поэтесса и подруга Ольги, сказала: «Я поступила в аспирантуру, пишу диссертацию по философии. Тема: патология русской литературы. Вся русская литература это больная литература, Алик, вся классика, не говоря о современной…» «А как же ты? Ты же… тоже русская поэтесса?» – перебила её я. Она, казалось, ждала этого вопроса. «Вот именно поэтому я взялась за эту тему! Я знаю её, как никто, я знаю её изнутри…» – она показала на свой живот…
Их почти взрослый тогда уже сын вышел из комнаты и сказал мне, что современная украинская литература на несколько световых лет обогнала русскую.
Да, он навскидку перечислил мне не меньше дюжины украинских писателей, каждый из которых пишет несравнимо лучше, чем русские из первой тройки.
Я выходил от них, надо сказать, слегка пришибленный, как после визита к тому приятелю, который говорил о «языке коллаборантов».
Нет, я не сказал «чума на оба ваших дома», но как-то перестал бывать и в той и в другой квартире…
Ну да, но это же были какие-то… Нет, не анекдотические, во всяком случае один из них совсем не смешной, между ними пропасть…
Между переходом в сознательном возрасте на другой язык и багровением при упоминании другого языка…
Но это очень экзотические для того времени случаи, которые память выбрала из огромного клубка только из-за того, что произошло через много лет, конечно…
Устройство этого текста оказалось неприспособленным для полёта к другим планетам.
В частности, к той, на которой мы жили.
Ладно, уж как есть, доскажу, раз её начинал, как бы основную историю этой главы.
Однажды в кофейне меня окликнул по имени человек, который представился как бывший муж Ольги Китиной.
Я не то чтобы испугался… ну да, бывший муж, бывший зек… и не просто зек, а ставший, по её словам, настоящим зверем… ну, понятно.
Однако человек, по крайней мере, внешне, выглядел совершенно противоположно тому, что могло бы нарисовать после таких слов воображение.
– Она не пишет вам? – спросил он.
Ольга в тот момент уже давно жила в Соединённых Штатах.
– Да нет, – сказал я. – Было одно письмо с фотографией пустыни, там был красивый кактус… И всё, с тех пор ничего. А вам?
– Мне тоже не пишет. – сказал Марк и заказал подошедшему официанту кофе: – Маленький двойной.
Он спросил, как у меня дела, я коротко ответил и тоже спросил, и мы немного поговорили совсем ни о чём прежде, чем он сказал:
– Вы не хотите написать со мной вместе повесть?
– Что-что?! – воскликнул я.
Я думал, что я ослышался.
– Да, я знаю вашу совместную маленькую тайну. – сказал он. – Но не разглашаю её, естественно. Ольга рассказала мне ещё до того, как началось это её безумие, то есть где-то в первые дни моей свободы. Я читал. Неплохо.
– И вы хотите..?
– Я шучу и не шучу. Я хочу рассказать вам, как всё было на самом деле, а вы уж сами решите, писать или не писать, это ваше дело. Я знаю, что она была у вас, когда она объезжала круг друзей, я знаю, что она говорила всем, вот я и подумал, увидев вас, что вам может быть интересно это узнать. Я ведь чувствую себя отчасти вашим персонажем, да? Недописанным, – он мягко улыбнулся.
– Ну какой там вы мой персонаж… Это Ольга… Рассказать вам, как на самом деле мы это…
– Мне неинтересна ваша кухня. Давайте лучше я вам расскажу, что было, прежде, чем Ольга выставила меня за дверь.
Я сейчас перескажу, конечно, то, что услышал от него, а что мне тут ещё остаётся делать.
Замечу только, что пришедшая мне сейчас в голову Иоганна Крайн (в сноску – главная женская фигура в «Успехе» Л. Фейхтвангера) не имеет к Ольге Китиной никакого отношения. Тут нечего сравнивать. Да, обе женщины вышли замуж за узников, но Ольга, в отличие от Иоганны, не из чувства долга-вины-совести, а по любви. Поэтому то, что я смутно припомнил: место в романе, когда Иоганна узнаёт, что Крюгера вот-вот освободят, и она, боровшаяся за это на протяжении сотен страниц, вдруг понимает, насколько она этого на самом деле не хочет, и когда приходит известие о его смерти от сердечного приступа, Иоганне кажется, что это она же его и убила мыслью на расстоянии.
Во всяком случае, я так запомнил, я не перечитываю, не суть… Потому что это мелькнуло у меня в голове просто так, автоматом, Ольга ведь не испытала приступ разочарования от вести, что Марк на свободе. Скорее, эйфории, первые дни их были прекрасны, и то, что она, по словам Марка, пыталась вскоре с ним проделать, тоже не было вызвано желанием его уничтожить.
Что бы там ему не показалось в тот момент.
Просто в один прекрасный день Ольга сказала:
– Со времён нашей свадьбы, я изменилась. Я стала другим человеком.
– Да? Я не заметил.
– За те короткие свидания, которые нам давались в зоне, ты не успел это заметить, ты был занят… – улыбнулась она. – Да и сейчас ещё не понял. Но зато я это замечаю. Причём, с каждым днём всё больше и больше. Что мы теперь совершенно разные люди.
И дальше она сказала, что путь к воссоединению утраченного единства лежит через определённую «практику», пройдя которую Марк снова станет близким ей человеком.
Предложенная Ольгой метода показалась Марку так проста, что он согласился, хотя сам этот разговор его, конечно, задел.
Духовная практика оказалась скорее физической, впрочем, «пневма» это ведь и греческий «дух», т. е. пневматической, ну да…
Так называемый “Rebirthing” посредством «холотропного дыхания».
– Я испугался, – сказал мне Марк. – Минут через десять, когда начало действовать, я понял, что ни за что не буду это продолжать, даже под дулом автомата.
– Поразительно. Ты не побоялся угнать самолёт, по крайней мере, ты попытался… Ты прошёл сквозь зону, огонь и воду, я не могу себе это даже представить, через что ты там прошёл… И ты испугался…
– Да. Ольга потом стала меня убеждать попробовать ещё раз, но я отказался наотрез. Она предъявила ультиматум, я сказал нет, нет и нет, после чего она выгнала меня на улицу.
Что-то для меня после его рассказа стало на место после этого, недостающее звено…
“По крайней мере, она не основала секту и/или не объявила себя богиней, как бывшая жена Ростоцкого…” – думал я, слушая Марка.
Я его понимал.
Вот ещё почему.
Круг моего общения был тогда довольно разношерстным, и в другом его слое “трансперсональный опыт” приобретался, скажем, несколько иначе, чем в окружении Ольги.
И в той истории, которую я сейчас попытаюсь вспомнить, удивительным для меня было как раз то, сколь богат был перед этим опыт Зои: она тогда только что приехала с моря.
Три месяца жила там в растаманской бухте, где перепробовала если не всё, что употреблял тамошний народ, то во всяком случае, пила густое зелёное молоко.
Поэтому когда мы зашли с ней за «Украину», чтобы выкурить косячок, ни у неё, ни у меня и в мыслях не было ничего пафосного.
Правда, давая мне пузырёк с мелко перемолотым растением, Ростоцкий сказал, что это нечто необычное.
Что такое вырастает, если не раз в сто… то раз в десять лет.
И ещё сказал, что ему растение уже не нужно, а мне может пригодиться. Это было накануне, я забредал к нему в гости.
Я не придал его словам особого значения, посмеялся и положил пузырёк в карман.
Иногда Ростоцкий напускал туман на ровном месте.
Самокрутка была такая маленькая, что мы не передавали её друг другу, просто затянулись по очереди пару раз, она и закончилась. Но ещё не успела даже погаснуть, как Зоя сказала: «Ой».
Я не знаю, что за дурь было в пузырьке… Недавно слышал песню «Кровостока», где описывается заначка, найденная в старой кожаной куртке, и то, как оно там пропето, похоже… Что не означает, что это была непременно «чуйка», у Ростоцкого были какие-то свои долины, ущелья…
«Мама. Меня больше нет» – смогла произнести Зоя, после чего замолчала, грустно глядя на меня глазами призрака.
Т. е. вид у неё теперь был такой, что я понял: это не шутки.
Я вспомнил, что один младший сотрудник нашего НИИ снимает комнату в коммуналке прямо на Сумской.
Он пустил нас к себе, а сам уселся на кухне с какими-то бумагами, и вот там, в полутьме (был день, но окна были чем-то прикрыты… а может, в его каморке не было окна) часа два или три я говорил Зое какие-то слова на ушко, не давая раствориться окончательно.
Ещё по дороге я выбросил пузырёк в канализационный люк.
Мне не понадобилось его открывать, потому что в городе тогда, по крайней мере, зачастую не работали лифты, но нередко бывали открытыми люки, и можно было запросто полететь…
На следующий день радостная то ли оттого, что вернулась оттуда, то ли потому, что там побывала, Зоя позвонила мне и говорила так, как будто ничего не было.
Мой старый приятель-не дурак покурить, услышав эту историю, закричал: «Как ты мог! Мы ждём этого столько лет!»
Он стал требовать, чтобы я сообщил ему координаты люка.
Да, он всерьёз хотел организовать лестницу, экспедицию…
Я уже был не рад, что ему рассказал, насилу я его отговорил туда лезть и копаться в дерьме.
Да я просто не сказал ему, где он, тот люк.
Но он мне это вспоминал потом: «Как ты мог!»
Holy shit, мог.
И возвращаясь к теме: я понимаю Марка.
А Ольгу – нет… Но как их вообще можно понять, эти сущности?
Новый дом возле меня растёт быстро и его теперь кутают.
Не весь, но та стена, что выходит на мою улицу, вся покрыта белым полиэтиленом и выглядит как огромный экран, сделанный, как будто специально для моих проекций.