Я пишу эти строки, сидя в лондонском Ист-Энде, в районе Хакни, что тянется на север и на восток от Шордича, который расположен ровно на север от Сити; часть Хакни, где я сейчас нахожусь, называется Долстон. Фото — Петра Кириллова и Кати Лука.
На север от Долстона начинается Стоук-Ньюингтон, потом – Стэмфорд-хилл.
Ист-Энд – когда-то пролетарская, «кепочная» часть Лондона, кепки были важным элементом одежды «истэндеров» – этот головной убор противопоставлялся цилиндрам, котелкам и шляпам аристократов и буржуа.
Здесь же – рабочий класс, он носил кепки, говорил на малопонятном кокни, истэндер беден, он тяжело живет, но не унывает и даже весел. В Первую мировую идиотизм правящего класса Британии уложил в братские могилы сотню-другую тысяч истэндеров; более того, если бы не неутонченные британские пролетарии, в том числе и лондонские, не видать Антанте победы, как своих ушей. Во Вторую мировую Ист-Энд больше других частей Лондона пострадал от немецких налетов: люфтваффе бомбил расположенные здесь фабрики и мастерские. Гуляя по Хакни можно довольно точно определить места, где несколько бомб кучно легли на густо населенную людьми поверхность земли. Здесь стоят уже дома либо шестидесятых-семидесятых, построенные в утопическом стиле социалистического брутализма, либо «яппидромы» времен Тэтчер и вторичного покорения Фолклендов. Или уж совсем недавно выросшие дома с luxury flats, единственным признаком «роскоши» которых является заоблачная цена. Впрочем, здесь все ко всему привыкли и почти никто не жалуется.
Это я про тот Лондон, про который Пятигорский не то, чтобы не знал, нет, это тот Лондон, который он не замечал, который почти никогда не попадал в фокус его разговора. Взгляд Пятигорского на Лондон – из Блумсбери, где располагается его Школа востоковедения Лондонского университета
и где он прожил последние восемь лет своей жизни, на маленькой Риджентс-сквэр,
по скверику шныркают белочки, лисицы, рядом открыли Буддийский центр (но уже после смерти Александра Моисеевича),
на площади, с которой, если пойти в одну сторону, выйдешь трем вокзалам (обманчиво-московский топоним) – Юстону, Сент-Панкрацу и Кингз-Кросс;
а если в другую, то к Рассел-сквэр, университету, Британскому музею, за которым можно идти либо в Сохо, либо в Ковент-Гарден. Это Лондон Пятигорского. Плюс, конечно, Льюишем, философ жил там в 1996 году. С Льюишемом отдельная история. Этот район довольно далек от всего вышеназванного, более того, он располагается на южном берегу Темзы, что в определенных кругах считается некомильфо; я знаю несколько капризных местных деятелей искусств и наук, которые гордо сообщают при любом удобном случае, что не бывали на Южном берегу уже несколько лет. Получается что-то вроде Парижа с его богемным Левым берегом и буржуазно-официозным Правым. Только врут лондонские капризули – бывают они на Южном берегу, бывают. Не только потому, что иначе не попасть на вокзалы Ватерлоо и Лондон-Бридж, или в великую галерею Тейт Модерн, или в прекрасные частные арт-галереи в Бёрмондси, вроде местного отделения White Cube, но здесь еще и Southbank Centre, Royal Festival Hall и многое другое. Наконец, там, дальше на юг располагается модное арт-учебное заведение Голдсмитский колледж, который заканчивали многие из лучших британских художников последних тридцати лет, да и некоторые музыканты тоже, вроде Деймона Албарна. Банкиры живут в Гринвиче, продвинутая арт-молодежь, которой стал не по карману северобережный Шордич (и становится — Долстон) селится в южнобережном Пекэме. Я уже не говорю про Брикстон, без него Лондон не Лондон, социальная история Великобритании последних сорока лет не имеет смысла, а история рок-музыки и контркультуры – содержания. Что касается Льюишема, то в 1990-е там было жутковато, не очень весело, но относительно дешево. Небогатая профессура только начала селиться там; сейчас же в Льюишеме идет джентрификация, скоро район будет не узнать. Впрочем, веселее там не стало. Оттого те, кто работает в Сити, или Блумсбери, или Вестминстере или в любом другом северобережном месте, не торопятся после службы домой. Они стоят в пабах со стаканом в руке, они сидят в забегаловках, ресторанах и барах – как мы с Пятигорским и делали в конце осени 1994 года, ровно двадцать лет назад. Тогда я приехал в Лондон в первый раз; Александр Моисеевич снял для меня пансион на Гауэр-стрит, рядом с главным корпусом Лондонского университета,
туда он и поселил гостя, встретив на вокзале Юстон. Я приехал из Уэльса, где целый месяц наслаждался щедростью и гостеприимством Британской Академии Наук, которая, обнаружив во мне специалиста по валлийской истории, отправила изучать эпоху Геральда Камбрийского, Лливелина аб Йорверта и Лливелина ап Гриффита на месте, «в поле». Пятигорский стоял на юстонском перроне в своей легендарной зеленой куртке, в кармане – неизменный покетбук детективного содержания, он сильно хромал, что, впрочем, не мешало скорости передвижения. Мы быстро закинули мои вещи в пансион, после чего отправились на Пикадилли – Пятигорскому нужно было то ли билет авиационный забрать в турбюро (доинтернетные времена), то ли паспорт на визу сдать в какое-то посольство. Не помню. Помню только как мы пересекли Блумсбери, прошли по Чаринг-кросс роуд, свернули на Шефтсбери авеню, потом Пикадилли-сёркус, а вот и сама эта улица, где тогда еще не существовало Waterstones и никто даже с страшных мечтах не мог представить, что главную британскую книготорговую сеть купит русский толстосум. Пятигорский часто говорил, что обожает архитектуру, так что именно он открыл мне этот город – самый невозможный из всех, которые я когда-либо видел. Я не мог поверить, что города бывают без центра (у Лондона их несколько), без централизованного административного управления, что улицы могут быть застроены какими угодно домами и этот эстетический и исторический хаос будет не раздражать, а, наоборот, волновать, заводить, придавать драйва. А драйв – главное, что есть в Лондоне.
Действительно, это даже не эклектика как стиль, нет, это крайний индивидуализм как стиль мышления и жизни. Дома – за исключением больших комплексов серых официозных зданий вокруг Трафальгарской площади, в Олдвиче, кое-где еще, плюс краснокирпичные жилые кварталы в Найтсбридж – разные, каждый чем-то любопытен, даже бетонные нелепицы родом из шестидесятых-семидесятых. Своим шиком, пусть порой даже зловещим, почти все они производят сильное впечатление; лондонские улицы в большинстве районов (не пригородах) похожи на армию, состоящую не из однообразно обмундированных регулярных полков, а из сотни тысяч пестро одетых авантюристов, дуэлянтов, охотников, разведчиков, подгулявших бухгалтеров в бегах, дезертиров из Иностранного легиона, милитарных денди, живописных каторжников, которых отпустили на волю с условием истребить как можно больше врагов Ее Величества, и так далее. Многие районы Лондона были возведены безо всякого представления о городском планировании; этот принципиальный хаос как нельзя лучше отвечает самой сути лондонской жизни. Здесь каждый человек отделен, даже если он в толпе, нет, не так: особенно если он в толпе. Лондонская толпа не единица исчисления, как в России и много еще где, это случайное и очень гибкое множество совершенно независимых друг от друга элементов. Конечно, Пятигорский, который здесь об этом рассказывает, далеко не первый заметил такую особенность местной жизни. В русской словесности Герцен здесь пионер.
Итак, мы шли из Блумсбери на Пикадилли, я разглядывал небывалый город, его диковатые строения, слушал рассказы о том и об этом доме, памятнике, театре, храме, дивился на церковь Святого Мартина-в-полях, на ее странное смешение готики и классицизма, и думал, что вот теперь-то я точно узнаю Лондон. Конечно, не узнал. И сейчас, живя здесь, увы, толком не знаю. На это надо положить несколько человеческих жизней.
Лондон Пятигорского довольно ограничен – не только пространственно, но и исторически.
С середины 1990-х в Лондоне много чего произошло, а некоторые части города так и вовсе не узнать. К примеру в Сити тогда еще даже не было знаменитого «Огурца» Нормана Фостера, а сейчас вокруг него уже столько высокомерных агуманных громадин, что этим небольшим корнишончиком впору закусить рюмку-другую дорогущей водки Grey Goose, которую так любят местные банкиры. Шордич в те годы был скверным районом с небольшими вкраплениями арт-убежищ, в мой Хакни, как рассказывают старожилы, полиция без нужды не заявлялась, на Брик-лейн местные бангладешцы жили настолько замкнутой и изолированной от окружающего мира жизнью, что Моника Али, нисколько не приврав, смогла написать об этом серьезный психологический роман. Сейчас бангладешцы по-прежнему живут в тех краях, но они совершенно потерялись среди хипстеров, юных и не очень дизайнеров, других представителях всякого рода креативного класса, понаехавших в район французов и так далее. Знамя старого-доброго Брик-лейн несут два оловянных солдатика концептуального арта – художники Гилберт и Джордж, которые – согласно уже двадцатипятилетнему ритуалу – вдвоем (поодиночке их никто никогда не видел) выходят днем на ланч, облаченные в безукоризненные костюмы, а вечером садятся на 67 автобус и едут в Долстон в турецкий ресторан «Мангал», что почти за углом от моего дома.
В конце лета я с ними столкнулся – Гилберт и Джордж переходили дорогу, старые, с прямой спиной, вежливые и отчужденные. Собственно, олицетворение того, что Пятигорский говорит о лондонцах. Только вот Гилберт коренной англичанин, а Гилберт родом из итальянского Тироля.
Еще Лондон Пятигорского совершенно белый, совершенно английский, на худой конец – совершенно европейский. В нем нет ни чернокожих, ни индийцев, ни пакистанцев с бангладешцами, ни турок с курдами, ни ганцев с ямайцами. Ни даже ортодоксальных евреев, вроде тех, кто живет на север от Долстона, в Стэмфорд-хилл. По субботам я иногда гуляю туда наблюдать шабат; зрелище удивительное, учитывая, что живет там строгая хасидская община. Впрочем, хасидов несколько разбавляют африканцы и турки; самое большое мое удовольствие – глазеть на то, как все они друг друга не замечают, оставаясь при этом невероятно вежливыми, доброжелательными, даже предупредительными. Лондон учит: одна волна мигрантов сменяла другую, но не вытесняла почти ни в одном из районов. Кто-то из предыдущего населения откочевывал в другие части города, но кто-то оставался и перемешивался, не смешиваясь, с пришельцами.
В Хакни на улице одновременно видишь бородатого хипстера с узких брючках, ганскую мамашу с детской коляской, основательного турецкого лавочника или таксиста, немолодого растафари, который непременно хлопнет тебя по плечу и предложит начать иную жизнь, полную простоты и доброты, ибо так хочет Бог, спешит хасид в шляпе, за ним бредет кучка польских рабочих, нигерийская тинейджерица, явно мечтающая о карьере в твёркинге, рассматривает на уличной витрине бранзулетки, а вот и представитель бывшего рабочего белого класса стоит у дверей паба с пинтой «Карлинга» в одной руке и сигаретой в другой. Его предки были коренным населением этих мест. Но давно. Лет сто пятьдесят назад. Те времена прошли.
Ист-Энд – работящий, демократический, левый, даже социалистический Лондон; ничего общего с населенным русскими мини- и олигархами и героями «Тысячи и одной ночи» Кенсингтоном, или с Мейфэром, где вымирает племя твидовых джентльменов и файвоклокных леди. Одного Пятигорский предвидеть не мог – в том самом Ислингтоне, в котором, как он как-то заметил, бьется сердце демократического Ист-Энда, теперь ни демократии, ни умеренности. Это один из самых дорогих районов Лондона, где поход в модный молодежный паб встанет вам, как минимум, в сумму, равную недельному пособию заслуженного пенсионера. В Ислингтоне жил Тони Блэр, сейчас там живет мэр Лондона Борис Джонсон. Его самого, едущего на велосипеде на службу, можно часто там увидать.
Да, это не сталинская Москва, не Ленинград имени Пушкинского Дома и Рубинштейна 13, не османовский Париж, это совсем другой город, в котором действительно можно увериться, что тебя, наконец-то, оставили в покое. Осознав это можно дальше приниматься думать, пить, бездельничать, зашибать деньгу, заниматься сексом, читать книги, проповедовать джихад, играть в инди-группе, сочинять «Манифест коммунистической партии», как делали в Лондоне почти сто шестьдесят лет назад Маркс и Энгельс.