Новая меланхолия

Кирилл Кобрин

В 1966 году французский писатель-академик Жан Дютур опубликовал эссе о европейской истории 1789–1815 годов. Это политический памфлет, вперемежку с упражнением в историографии в сослагательном наклонении. Написан текст от лица (вернее, с точки зрения, или даже – из сконструированной позиции) старозаветного монархиста, не приемлющего Революцию, Бонапарта и все-все-все, что произошло после 14 июля 1789 года. Эссе называется (там небольшая игра слов) “Le Feld-marechal von Bonaparte” (что-то вроде «Фельдмаршал фон Бонапарт»); как явствует из заголовка, главный герой его – Наполеон-генерал, Наполеон – первый консул, Наполеон-император, Наполеон – европейская идея. Дютур – автор романа «Комплекс Цезаря», солдат и пленник Второй мировой, выпускник философского факультета Сорбонны – начинает с описания предреволюционной Европы. Перед нами встает образ довольно большой территории, где правят устоявшиеся династии, связанные между собой тесными семейными связями, с политикой, которая носит ограниченно-прагматический (или ограниченно-символический) характер, с войнами, ведущимися из-за довольно скромных и частных конфликтов, территориальных, прежде всего. В этой Европе вооруженные конфликты не носят характера тотальной катастрофы, а абстрактные идеи никогда не ставятся превыше всего – и это несмотря на расцвет всяческих наук, искусств и ремесел, на просвещенческую философию, Вольтера, Руссо, Дидро и «Энциклопедию». Ни тебе национализма, ни уравнительных идей. И все рушится, начиная с 14 июля 1789 года; Дютур даже неявно упрекает инвалидов из гарнизона Бастилии, что они не дали пары хороших залпов по бунтовщикам. Прояви гарнизон стойкость – не превратились бы честные подданные короля Людовика XVI, трудяги и беззлобные весельчаки, в «нацию дикарей». Коллапс, озверение, торжество «больших идей» создают идеальные условия для выдвижения небезызвестного парвеню с Корсики, как и всякого диктатора, одержимого властью, амбициями, собственным (несомненным, впрочем) гением, честолюбием и тщеславием, а также абсолютной бесчувственностью. Этот идеальный кандидат в узурпаторы действительно становится узурпатором, сначала Франции, а потом и значительной части Европы. Последствия известны: потоки крови (и даже за пределами Европы, если вспомнить Египет), тиски континентальной блокады – и повсеместное господство универсальных принципов, военных, экономических, юридических, политических и даже идеологических.
До этого момента эссе 1966 года все вполне предсказуемо; безо всякого Дютура подобных текстов написано множество. Но далее следует любопытный разворот. Жан Дютур упрекает Бонапарта еще в одном, неслыханном дотоле, грехе. Из бонапартовских развалин Европы встает новая Германия, точнее, пока еще только идея новой Германии, абсолютно непохожей на невинное, милое, сентиментальное, философствующее захолустье, каковым (за исключением Пруссии, конечно) были германские земли еще в конце XVIII века. Идея Германии превращается в 1871 году в актуальную Германскую империю, потом – в Третий Рейх с известными последствиями для всего мира. Революция породила Бонапарта, Бонапарт породил (в виде реакции на его захваты и унижение немцев) идею Германии, эта идея породила Рейх, сначала один, а потом и второй, тот, который в 1940 году взял в плен солдата Жана Дютура и оккупировал ту самую Францию, где произошло 14 июля 1789 года. Круг замкнулся.
С одной стороны, ничего удивительно. Дух монархического, мелкодинастийного партикуляризма, своего рода невинность европейского общества XVIII века, как бы зависшего между страшным XVII и бурным XIX, был сметен универсальным принципом Революции, за которой последовал универсализм Империи. При этом, странным образом, именно партикуляризм мелких европейских монархий XVIII века гарантировал поддержание в сохранности, без особых потрясений, универсальных европейских ценностей; эта была крайне сложная система, состоящая из многочисленных разнообразных элементов, идеально друг другу соответствующих. А революционный и наполеоновский универсализм обернулся господством самого страшного из партикуляризмов – национализма, с дальнейшими последствиями в виде национальных революций, Первой и Второй мировых войн и так далее и тому подобное. Еще раз: изысканно-изощренный дореволюционный Ancien Régime в Европе сменился довольно примитивной схемой, выстроенной по принципу «кто не наш, тот против нас»; неважно, кто именно имеется в виду под «нашим» – по крови наш или по классу. В этом смысле сейчас, когда незатейливые жители РФ хотят поубивать оказавшихся «ненашими» украинцев, мы живем в том же XIX веке.
Но вернемся к потерявшей невинность Германии. К той Германии, что некогда состояла из десятков княжеств и герцогств, где жили скромные трудолюбивые крестьяне, пасторы, сапожники, музыканты, профессора античности, философы и поэты, они говорили на десятке наречий немецкого, пили пиво, рейнвейн и мозельское и никогда не задумывались ни о каком «господстве». Это своего рода идеальный мир, мир Гете и Хебеля, мир, знакомый по «Письмам русского путешественника» Николая Карамзина и сочинения мадам де Сталь «О Германии». В него пришел Наполеон со своими разумными универсальными идеями, со своими непобедимыми маршалами, после чего Sturm und Drang, незаметно грохотавшие где-то в тихих немецких библиотеках, вырвались наружу. И началось. Даже тишайший Иоганн Петер Хебель, этот священник, профессор, ботаник-дилетант, домашний поэт, печатавший восхитительно наивные истории в Badische Landkalender и Rheinländischer Hausfreund, сочинил в 1814 году «Патриотическую проповедь», выдержанную в таких вот громокипящих тонах: «Зри! Восстают и уже восстали во всеоружии немцы, от моря до гор. Все гордые племена немецкой крови, пруссаки, саксонцы, люди Гессена, франконцы, баварцы, швабы, все, кто говорит на германском, и все, кто есть германец, по течению Рейна и до самого до Дуная, все как один, в едином мужестве, одна Земля, одна клятва на всех: Германия будет свободной от чужого ярма и проклятия». Эта невиданная прежде националистическая риторика, мутная сивуха вместо милого рейнского, который так любили заезжие путешественники и европейские монархи, ретроспективно испортила многое, сочиненное до того Хебелем. А ведь именно он писал на алеманском наречии немецкого (откуда тогда «один язык» в его проповеди?), именно он прославлял мягкость нравов, именно он сочинил несколько кротчайших прозаических текстов для народных «Календарей», которыми восхищались Гете, Келлер, Толстой, Гессе, Канетти, Зебальд.
В книге В.Г. Зебальда (увы, посмертной) “A Place in the Country” я и обнаружил эссе про Иоганна Петера Хебеля. Прекрасно изданный том переводов зебальдовских сочинений, не опубликованных до того на английском, вышел ровно 10 лет назад. Он содержит шесть эссе, посвященных писателям и художникам, которые исключительно важны для автора. В основном это люди, прожившие тихую малозаметную жизнь (Хебель, Келлер, Роберт Вальзер), либо вечные изгнанники (Руссо). Сам Зебальд, сын офицера вермахта, родился в Южной Баварии, окончил университет в швейцарском Фрибуре, потом учился в Манчестере, пытался, но безуспешно, работать учителем в Санкт-Галлене, недалеко от того места, где в психиатрической лечебнице когда-то содержался Роберт Вальзер, вернулся в Британию, там и провел всю остальную жизнь преподавателем европейских литератур в университете Восточной Англии. Поздно начав писать прозу, Зебальд быстро добился признания в 1990-е как меланхоличный описатель европейского сознания, полного ностальгии, ужасов и своеобразного негромкого очарования. К сожалению, больше всего знают его роман «Аустерлиц», а не лучшие, на мой взгляд, книги “Rings of Saturn” и “Vertigo”. Писатель погиб (точнее, сначала мгновенно умер от аневризмы за рулем, а потом для верности разбился, вылетев в кювет) на шоссе недалеко от Нориджа 14 декабря 2001 года. С тех пор сложился своего рода (почти незаметный для окружающих) культ Зебальда; пишущий эти строки также исповедует его.
Когда Зебальду было 16 лет, ему показали фотографии концлагерей. Никто из окружающих не мог объяснить, что именно происходит на снимках. Когда же объяснили, юный Зебальд решил более никогда не иметь ничего общего с родиной – кроме языка, конечно. В университет он отправился учиться в Швейцарию, а затем еще дальше – в Англию. В предисловии к “A Place In The Country” Зебальд пишет (он готовил эту свою книгу еще в девяностые, но не завершил, так как был отвлечен работой над «Аустерлицем»): «Уже добрых тридцать лет прошло с тех пор, как я познакомился с писателями, которые стали героями эссе, составивших эту книгу. Я до сих пор отчетливо помню, как, уезжая в начале осени 1966 года из Швейцарии в Манчестер, положил в чемодан “Зеленого Генриха” Готфрида Келлера, Schatzkästlein des rheinischen Hausfreundes Иоганна Петера Хебеля и “Якоба фон Гунтена” Роберта Вальзера». Заметим: из перечисленных трех немецкоязычных авторов, двое – швейцарцы, а один, Хебель, прославился стихами на местном диалекте.
Меланхолия Зебальда – не поза и не кокетство. Она порождена беспомощностью частного человека перед ужасом европейской истории, ужасом, который начался 14 июля 1789 года и — как утверждали еще относительно недавно — закончился 9 мая 1945-го. Как бы не так, не закончился. Вспомним топоним «Сребреница»; сейчас к нему прибавился топоним «Буча» — и немало других. Глядя на этот тупой кровавый балаган, частному человеку остается лишь тихо развести руками и побрести куда-нибудь подальше, прочь. Но Зебальд ни в коем случае не эскапист. Он бесконечно возвращается к кровавым полям Европы и всего мира, прокручивает в голове страшные картины, неторопливо и экономно рассказывает читателю истории о бельгийском геноциде в Конго, разрушении немецких городов британско-американской авиацией, расстреле вождей «Пасхального восстания» в Дублине. Это ужас не кричащий, а приглушенный, ведь речь идет о конвейере массовой смерти, где бы он ни работал. Оттого – пусть и немного наивно – сюжет о тихом Иоганне Петере Хебеле, о той, дореволюционной, партикулярной, сложной, невинной Европе повествует о Потерянном Рае, рае, где сочиняли стихи на сотнях диалектов, где слово «немец» означало булочника, аптекаря, ученого педанта, где жили Казанова, Вольтер и Сведенборг, где главные войны (это был специальный рай, там убивали) велись из-за чьего-то наследства. Впрочем, в “A Place In The Country” о XVIII веке есть и другой, французский, сюжет. И он заставляет нас увидеть другую сторону вроде бы уютного того времени.
“J’Aurais Voulu Que Ce Lac Eut Été L’océan” – эссе о Жане-Жаке Руссо, политическом изгнаннике и неутомимом пешеходе. В 1764 году, вынужденный по распоряжению разгневанных властей покинуть Францию, Руссо удаляется в Швейцарию, на маленький полуостров Св.Петра на Бильском озере. Там он проводит время, принимая визитеров, совершая длительные прогулки по окрестностям, собирая гербарии. Руссо намеревался использовать изгнание, чтобы остановить на время свою устрашающе продуктивную литературную деятельность: в последние перед бегством из Франции годы он сочинил столько текстов, что их список мог бы украсить библиографию полудюжины литераторов. Передохнуть не удалось; «машина письма» Руссо исправно (хотя и с меньшими темпами) работала и на берегу Бильского озера. 
Чуть более двухсот лет спустя Зебальд приезжает в эти же места, он живет в том же доме, рядом с комнатой, которую занимал автор «Общественного договора». Он идет по следам Руссо – разглядывает его гербарии, заходит в его жилище, повторяет его прогулочные маршруты. Источник особой меланхолии этого текста (кроме привычной для Зебальда печальной, немного монотонной, очень нежной интонации) надежно укрыт от непосвященных: только люди, знающие взрывную разрушительную силу сочинений Жана-Жака Руссо (посмертно он стал главным идеологом Великой французской революции – да и прочие революционеры первой половины XIX века зачитывались его трудами), могут оценить контраст между тихой идиллией швейцарского убежища писателя и Большой Историей, которая преследует его по пятам, и которую он сам — сознательно или нет, неважно — делал. 
Диалектика бегства Руссо предвосхищает диалектику бегства самого Зебальда. Руссо бежит из Франции, чтобы избежать ужаса персональных преследований, потихоньку подрывая основания Века Сложноустроенного Разума, закладывая основы для грядущего Универсального Ужаса. Зебальд бежит с родины, чтобы свидетельствовать о прошедших всеобщих ужасах. У француза XVIII века все впереди, в будущем. У немца конца XX столетия – как казалось — все позади, в истории, в прошлом. У нас в 2024-м – ужас в самом, что ни на есть, настоящем; ужас и персональный, и всеобщий. Значит, пришло время новой меланхолии: меланхолии по предвоенной меланхолии Зебальда.