Где-то на середине выставки я обнаружил записку Кристофера Ишервуда, датированную 1976 годом. Мол, Дэвид, будет очень здорово, если Вы придете туда-то и туда-то. Радушные хозяева ждут. Очень хочется с Вами пообщаться. Не знаю, пошел ли Дэвид на светское калифорнийское мероприятие (Ишервуд доживал последние несколько десятилетий своей жизни именно здесь, поближе в Голливуду и всяческим звездам старого, как теперь выясняется, шика), но уже через год с лишним он оказался в том самом городе, которому посвящена лучшая проза его нового знакомца. В Берлине, конечно. Там, где был Брехт/Вайль, где «Кабаре», где «Берлинские истории» Кристофера Ишервуда, где Берлин/Александрплац, где Стена, где по подвалам в то самое время начиналась электроника, где играли никому за пределами Германии не известный краут-рок. Дэвид сбежал от калифорнийских бездельников и наркодилеров, стал обычным берлинским квартиросъемщиком, шатался по клубам, выставкам, кино, ел и пил в мещанских кабачках, сочинил и записал три лучших альбома в своей карьере и помог другому квартиросъемщику по имени Игги сочинить и записать два лучших альбома в его карьере.
Ни на одной выставке я не видел такого количества счастливых людей. Они выглядели так, будто заранее знали, что их ожидает счастье, но то, что они увидели, оказалось еще больше. Предполагая, что будет хорошо, они не могли предположить, что будет так хорошо. При входе посетителям вручили специальные плейеры: слушать объяснения и соответствующую определенному экспонату музыку Дэвида. Я из высокомерия, мол, и так все знаю, наушники не надел – и не пожалел (иногда высокомерие продуктивно): я услышал, как они пели. Они стояли в большом зале, по стенам которого на огромных экранах показывали разные концерты Дэвида; все было синхронизировано так, чтобы одновременно Дэвид исполнял – с разницей в несколько лет – одни и те же песни. Те же песни играли в наушниках. Люди вдруг начинали подтягивать, не понимая, что их слышно, не боясь показаться смешными – и верно, ведь в каком-нибудь Гластонбери публика вторит артисту, что такого? Только здесь было не грязное гластонберийское поле, а музей Виктории и Альберта, в самом, кажется, дорогом и респектабельном районе Лондона, если, конечно, респектабельность мерить количеством арабских шейхов и русских толстосумов. Но они, забыв обо всем, пели в помпезном оплоте британского туристического традиционализма — и я поймал себя на том, что автоматически составляю хит-парад самых популярных здесь (музей Виктории и Альберта, выставка “David Bowie is” ) и сейчас (вторая половина июня 2013 года) песен. На топе, конечно же, оказались “Heroes”, следующим – “Rebel, Rebel”, третьей – “Jean Genie”, четвертой – “All The Young Dudes”. Первая из этих вещей написана в Берлине, более того, она просто немыслима без кабаре, Стены, берлинской электроники и всего такого. Спасибо, Ишервуд.
А в закутке того же зала, где все про «берлинскую трилогию» Боуи – костюмы, листочки из тетрадей с текстами песен, даже картины Дэвида, на одной из которых Игги Поп таращит свои безумные очи, шествуя по аллее парка, полного непередаваемой центральноевропейской мрачности – еще одно видео, но не на большом экране, а на скромном дисплее. Там Боуи в непередаваемо восхитительном прикиде, треугольный силуэт диаболического Пьеро, механическая кукла грошового декадентского ада, исполняет “The Man Who Sold The World” в компании Клауса Номи и Джои Ариаса.
Позже Номи начнет одеваться именно так, как Дэвид на том концерте, станет еще более диаболическим, пока не умрет от СПИДа четыре года спустя.
Боуи же уедет из Берлина, запишет еще один экспериментальный альбом под названием “Scary Monsters”, после чего перейдет к следующей роли – мега-поп-звезды времен розовых галстуков и бежевых костюмчиков, героической эпохи раннего неолиберализма, быстрых денег, кокаинового веселья романтичных яппи.
За 47 лет в поп-бизнесе Дэвид Боуи прожил несколько жизней, причем с самого начала до логического конца. Каждую из этих жизней он придумывал себе сам; покончив с ней, он, будто кожу, скидывал костюм и превращался в совсем иное, неузнаваемое существо. Слушая первую часть «берлинской трилогии», “Low”, невозможно представить, что этот же человек буквально несколько лет назад был глэм-пришельцем по имени Зигги Звездная Пыль. Танцевальный “Let’s Dance” записан иной человеческой особью, нежели “Aladdin Sane”. Многие пытаются объяснить эти странные перерождения, но тщетно. Ответ, на самом деле, прост: Боуи вообще не человек. Он – концентрированное современное искусство, которое управляется космическим чутьем. Ничего человеческого, ничего. Собственно, таков единственный полноценный вариант «белокурой бестии», других западная культура не дала. А за ее пределами «белокурых бестий» не бывает – не по этническим, а этическим соображениям. Нет сопротивления материала.
Костюмы, которые Боуи сбрасывал по окончании каждой из своих жизней, стали основой выставки в Виктории и Альберте. Их много и они удивительны — прежде всего, потому, что существуют на самом деле. Небесно-голубой пиджачок из “Life on Mars?” можно представить себе только в мире платоновских архетипов, рядом с прустовской мадленкой или склянкой духов, которые получивший первое звание Грушницкий вылил себе за ворот. Но нет, вот он здесь.
А вот комбинезоны и высокие ботинки на шнуровке зиггиевской эпохи, вот безукоризненная тройка «худого белого герцога», вот джингоистские лохмотья уже зрелого Боуи времен “Outsider”. Все здесь, костюмы надеты на одноликие манекены, каждый из которых и есть Боуи – а самого его нет, концентрированное искусство, ничего больше.
Брошенные костюмы – как в рассуждении дизайна, так и музыки – подбирали за ним другие люди и делали из этого большие и маленькие поп-культурные эпохи. Глэм, «новая волна», «новые романтики», «минимализм», многое другое – все они донашивали арт-идеи с барского плеча Боуи. При этом важно помнить: он не изобретал, а улавливал в воздухе уже существующее, но не оформленное, оформлял в высокое сложное модернистское поп-искусство, передавал в использование окружающему миру (за немалые деньги, конечно), после чего равнодушно переходил к следующему сюжету. Боуи ошибался часто; альбомы между “Let’s Dance” и “The Buddha of Suburbia” слушать просто невозможно, затея с “Tin Machine” не удалась, но какая разница. Кто не ошибается, тот ничего не делает – это доказывает вышедший в начале этого года “Next Day”, поразивший даже тех, кто не ждет ничего хорошего от Боуи уже тридцать лет.
В сущности, в поп-культуре есть только две фигуры, они ее создали, они по сути и довели ее до логического конца: Энди Уорхол и Дэвид Боуи. Уорхол и Боуи исчерпали действительно художественные и актуальные возможности этой отрасли культурного производства современного западного мира. Все, что происходит после них – либо эпигонство, либо чудовищно затянувшийся постскриптум. В сущности, я бы вообще прикрыл лавочку, оставив публике только образы и тексты, созданные Уорхолом, да вот эту выставку Боуи в Виктории и Альберте. Пусть она не закрывается никогда, и я буду – пока живу в этом городе – ходить туда раз в неделю.
P.S. Выставка открылась пару месяцев назад, но я никак не мог туда попасть – билеты были распроданы на многие недели вперед. В этот раз, я решил: сейчас или никогда. Размахивая перед билетерами пресс-картой, автор этого текста был сентиментален, как “Word on a Wing”, и загадочен, как “The Secret Life of Arabia”. И победил.
P.P.S. Боуи и Уорхол встречались лишь один раз, на знаменитой «Фабрике». Говорят, они остались довольны друг другом, хотя на пленке это не особенно заметно.
Впрочем, Уорхолу не понравилась посвященная ему песня Боуи.