Репутация: ее изготовление и польза

Александр Кустарев

(первоначальная публикация в журнале «Дружба народов», 1995, № 4. Перечитав этот эссей через 20 лет, я был естественно разочарован. Текст пришлось сильно отредактировать. Все равно он остался несколько сумбурным. Но переписывать его заново у меня уже нет времен. А тема – жгучая. Кумиротворчество на глазах становится ведущей сферой экономики и абсорбирует инфляционные деньги.)

Если звезды зажигают, значит это кому-будь нужно (Маяковский)

«А что если я лучше своей репутации» — так спрашивал Фигаро. Возможно, он был лучше. А мог быть хуже. Мы никогла этого не узнаем, потому что чаще всего человека за его репутацией вообще разглядеть не удается. Те, кто ставят под сомнение репутацию и утверждают, что обнаруживают подлинное лицо человека, могут только заменить одну репутацию другой. Репутация – вещь более реальная, чем человек; она и есть реальный элемент общества – общество состоит не из людей, а из позиций, ролей и репутаций. О позициях и ролях как-нибудь потом. А сейчас – о репутациях.

Моралисты и полицейские копают, стараясь разузнать, каков человек на самом деле. Первые – по душевному влечению. Вторые – по долгу службы. Социологу же интереснее не это, а механизм возникновения или создания репутации. Не важно, лучше или хуже своих репутаций Лев Толстой, писатель Довлатов, художник Рерих или художник Шемякин. Интересно кто, как и зачем создал их репутации, навязал нам представление о масштабе, о «культурном значении» этих персонажей. В этой области пионером был Джон Родден, автор опубликованной в 1989 году издательством Oxford University Press книги «Политика литературной репутации» (подзаголовок «Как Джордж Оруэлл был сделан и объявлен Святым Джорджем Оруэллом»; John Rodden. George Orwell: The Politics of Literary Reputation). Перед тем как перейти к собственным рассуждениям на тему «репутации», стоит дать некоторое представление о содержании книги Роддена.

Джон Родден, как и полагается социологу, сообщает некоторые сведения о себе, чтобы любой желающий, заподозрив пристрастность, имел возможность понять ее основания. Вот анкета Джона Роддена: белый, мужского пола, из рабочей семьи, лево-центристских убеждений, католик-либерал, научный работник, специалист по английской литературе и прессе, американец, познакомившийся с творчеством Оруэлла в 70-е годы.

Джон Родден написал книгу не об Оруэлле, а о культе Оруэлла. Он не добавляет свой голос к необозримому хору жрецов Оруэлла, он не участник кумиротворчества, он не продолжает традицию, он наблюдает традицию. Использует понятие «политика литературной репутации» и выясняет, кто, при каких обстоятельствах и по каким мотивам культивировал Оруэлла — создал его культ. Создание любой репутации Родден называет «фундаментально политическим процессом».

Вопрос ставится так: от чего больше зависит репутация автора – от его достижений морального и художественного достоинства его изделий, или от усилий целеустремленных комментаторов? Предлагаемый Родденом ответ: репутацию писателя делают заинтересованные комментаторы, используя прежде всего образ его личности. Продукт его труда, разумеется, имеет отношение к его образу, но не обязательно и не решающее. Даже более того: созданный в медиа образ определяет отношение потребителей к его изделиям. Так обстоит дело с любым товаром: если авторитетно клеймо, то о действительном качестве продукта никто не спрашивает. Даже в тех случаях, когда критерии качества недвусмысленны и хорошо известны потребителю. А на рынке культтоваров это совсем не так. Потребитель критериев качества не знает. И если ему будет внушено заранее, что товар хорошего качества, он это примет как должное – англосаксы говорят at face value. Экономисты называют эту диспозицию «рынок продавца».

Это вовсе не значит, что репутации всегда бывают незаслуженными. В частности Оруэлл был первоклассным литератором. Но в любом случае в процессе изготовления репутации это не существенно.

Писатели, конечно, не беспомощные жертвы ловких манипуляторов. Они и сами, особенно в наше театрализованное время, работают над своим «имиджем», — с разной степенью целеустремленности, разной степенью наивности или цинизма. Оруэлл был один из тех, кто поработал хорошо. То, что о нем говорили заинтересованные комментаторы, в значительной степени подсказано им самим.

Скромником он не был. Он себя активно стилизовал. Прежде всего как рыцарь, бескомпромиссно бросающий свою интеллектуальную мощь на борьбу со злом – и с истэблишментом не как агентурой зла, но как злом par excellence. Важная черта его образа – Оруэлл чемпион здравомыслия как особой буржуазной или национальной английской добродетели. В противовес тем, кто самоопределяется как интеллектуалы или интеллигенция. Опять-таки он подсказывает это сам. Его культиваторам остается только подчеркнуть это.

Весьма популярен портрет Оруэлла-джентльмена И джентльменство тоже толкуется в этом случае как выражение национального духа (как никак «джентльмена» придумали англичане), или просто как мужская доблесть. Вообще «Оруэлл – «настоящий мужчина» — весьма популярная трактовка, сближающая его во всемирном культуарии с Хэмингуэем.

Другие черты его образа меньше зависят и даже совсем не зависят от его самостилизации. Просто так вышло. В университете Орэлл не учился, вероятно, не по умыслу, а из-за того, что денег не было и после Итона, куда он тоже не рвался и куда попал «по разверстке» (как стипендиат), не мог преодолеть отвращения к хамству привилегированного сословия, заполнявшего в его годы университеты. Сам он был вполне скромного происхождения, а происхождение не выбирают. Служил в колониальной администрации, может быть не без некоторой показухи, но главным образом из чистого любопытства и по обстоятельствам. Не брезговал никакой работой для заработка, хотя и предпочитал зарабатывать пером, что у него долго не получалось. Оруэлл имеет чрезвычайно расплывчатый классовый облик и годится для олицетворения всех мифических добродетелей любых социальных групп и политических субкультур. На него как на «своего» героя претендуют почти все. Консерваторы-традиционалисты и неоконсерваторы. Правые либералы и левые либералы. Демо-социалисты, еврокоммунисты, анархисты. Персоналисты, гуманисты. Даже католики. Не находят в Оруэлле для себя ничего соблазнительного разве что неофашисты и феминистки.

В советском обществе Оруэлл был святым в диссидентских кругах. В последний момент перед перестройкой в культе Оруэлла попытались принять участие (как всегда довольно вялое и как всегда очень некомпетентное) даже клейменые кремлевские коммунисты, раньше ненавидевшие и боявшиеся его как огня.

Короче говоря, на Оруэлла претендуют все. Это не делает чести претендентам, но делает честь самому Оруэллу. Оруэлл был вполне целостной и независимой личностью. Все, что он говорил, он говорил просто потому, что это было у него на уме, не заботясь о том, в какую часть политического спектра он попадет. Он не заботился и об идеологической чистоте своих взглядов. В результате его взгляды могут показаться эклектичными. На самом деле это довольно естественная смесь «правых» и «левых» элементов, характерная для постсоциалистической идеологической атмосферы 1970-х годов. Оруэлл продемонстрировал ее в 40-е годы.

Но как бы ни был широк спектр претендентов на икону Оруэлла, среди участников его культа выделяется одна весьма специфическая группа, сыгравшая, как пишет Родден, решающую роль в его репутации. Это группа нью-йоркских интеллектуалов, объединившихся вокруг журнала Partisan Review. В 30-х и 40-х годах они придерживались левых взглядов, а с началом холодной войны перешли вправо. В этой среде очень нуждались в импозантном образе Оруэлла для нужд самоидентификации. Прославляя его, они прославляли самих себя.

Работа этой группы над репутацией Оруэлла, глядя задним числом, была необходимым условием для возникновения массового культа. Она начала процесс, который потом самоусиливалсяя Но она могла добиться успеха лишь при определенных обстоятельствах. В случае Оруэлла это были холодная война и потребность в антисоциалистической пропаганде. Ирвинг Хау придал роману «1984» статус теоретического трактата по «тоталитаризму». Авторитет понятия «тоталитаризм» оказался столь высок что оно перешло потом из журналистики в науку и узурпировало там интеллектуальную власть вплоть до советской перестройки. По некоторой иронии, эти книги оказались удобными для внедрения в массы как раз благодаря тому свойству, которое не позволяет нам отнестись к этим книгам как к теоретическим трактатам – а именно благодаря почти раблезианскому гротеску. А попав в научный контекст, они оказавшись ассоциированы с якобы научным термином «тоталитаризм», и придали текстам Оруэлла именно авторитет научности.

Но и этого было бы мало. Чтобы культ был внедрен, его внедрители должны быть сами достаточно влиятельны, находиться выше некоторого критического уровня авторитета-известности. Нью-йоркские интеллектуалы, о которых идет речь в книге Роддена, уже находились выше этого уровня. Благодаря своему ренегатству. Ренегатов вообще любит пресса. Любопытно, что Оруэлл в отличие от них ренегатом не был. Он до конца оставался сторонником «демократического социализма», как он сам это называл.

Если бы не эта массовый переход на другие позиции, трудно сказать, какое место занял бы Оруэлл в литературном пантеоне. Романы, написанные им до войны, никогда высоко не котировались, ни у медиа-клик, ни на диком массовом рынке. Они не о таких людях – как он сам и не интеллигенция. Занятно, что первые его романы вполне отвечали требованиям так называемого «социалистического реализма» — официальной тогдашней литературной доктрины Кремля. Между тем, по крайней мере два-три из них сделали бы честь любому английскому классику. Его эссе на темы литературы и культуры остаются мало известны, хотя их качество определенно очень высоко; они вообще представляют собой крупное интеллектуальное достижение и новшество, совершенно, видимо, непонятное восхвалителям Оруэлла следующего поколения. В результате они не имеют последствий для английской и мировой литератур. Довоенные романы Оруэлла оказались совершенно забытыми в тени «Скотного двора» и «1984»-го.

Судьба самых знаменитых книг Оруэлла, как сообщает Джон Родден, тоже вовсе не так безмятежна. «Скотный двор» долго не мог найти издателя. «1984» прошел через издательские сита легче. В Америке он попал в школьные программы, заняв в них место, которое в советских школах занимали Островский или Маяковский. Но в университетских курсах английской литературы Оруэлла нет, во всяком случае не было до 1995 года (по словам Роддена).

Легкость, с которой самый знаменитый роман Оруэлла проник на массовый рынок, и одновременное невнимание к нему со стороны университетского истеблишмента имеет объяснения.

С одной стороны, у истеблишмента могли быть к нему вкусовые претензии. Оруэлл сделал уступку садомазохизму обывателя. Сам Оруэлл посвятил этой наклонности современного читателя важные и проницательные эссе. В известном смысле «1984» был литературной капитуляцией. То, что он писал всерьез и без преувеличений, никто не захотел принимать во внимание. Пришлось публику обмануть, подсунув ей то, что она не могла понять и чем не хотела заинтересоваться. Оруэлл оркестровал «1984» садомазохистскими подробностями. Трюк удался на славу.

С другой стороны, академический истеблишмент был скорее раздражен образом «тоталитарного» государства в «1984», чем польщен, потому что узнал в образе этого монстра самого себя. Только нью-йоркские ренегаты слева и советские люди могли и хотели думать, что «1984» имеет в виду СССР и только СССР. Эта книга не заслуживала бы своего исключительного статуса, если бы это было так.

***

Теперь от Оруэлла и его репутации перейдем к более общей тематике. Конструирование медийного «Оруэлла» позволяет нам нащупать несколько интересных тем для разговора. Дело, конечно, не в том, чтобы «окончательно» установить, был ли объект культа «хорошим», «плохим» или «великим» писателем. Несомненно, что какие-то репутации раздуты, а кто-то, заслуживший высокого статус, остается задвинут в тень. Но пересматривать иерархию – дело не слишком продуктивное. В естественном литературном процессе иерархия находится под постоянным давлением, хотя бы потому, что новое поколение писателей, работающих в иных условиях, не может обойтись без нападок на предшественников. Нужно расчищать себе место. Старые культы в свою очередь находятся под защитой литературоведов, заинтересованных всегда, чтобы завтра было как вчера. И оказывается, что жрецы старых устоявшихся культов сильнее. Иерархия меняется очень медленно, если меняется вообще. «Классики» до сих пор на пьедесталах.

Но нам нет надобности колебать треножники. Будем просто любознательны и постараемся понять, кто, как и ради чего их сооружает и охраняет. Итак.

Во-первых, почему в общественном культуарии так преобладают писатели? Не то чтобы там не было никого другого. Но верх держат все же писатели. И, что важно, все хотят быть писателями. И художники, и музыканты, и предприниматели, и политики – все. Говорят, даже Сталин хотел быть писателем. Если кто-то не успел написать книгу при жизни, фабрика делает это за него, издавая его письма и дневники.

Репутация всех писателей, вероятно, завышена в сравнении с репутацией других функционаров общества. Если мы теперь захотим несколько понизить статус Шекспира, Пушкина или Гете, то одновременно понизится и статус Кингсли Эмиса и Вирджинии Вулф, Давида Самойлова и Войновича, Фейхтвангера и Кристы Вольф, братьев Гонкур, братьев Стругацких и так далее. Повторим, однако, что наша задача вовсе не в том, чтобы понизить чей-то статус, а в том чтобы понять, почему он завышается.

Особый статус писателя в современном обществе можно объяснять по-разному. Можно искать корни этой особости в романтической интерпретации фигуры «творца». Можно связать с культом индивидуализма – этой псевдорелигиозной эманации индивидуального самосознания. Но по тем же причинам в обществе приобретают авторитет любые «артисты», что бы они не «сотворяли». Более специфически фигура писателя восходит к фигурам шамана, пророка и сказителя – говорящими фигурами в обществе немой массы. Можно думать, что фигура писателя попала на верхний этаж статусной иерархии в эпоху национализма, когда большое значение стали придавать унифицированному национальному языку, и писатель оказались в центре школьной политики. Особенно яркие примеры в этом смысле Германия и Россия с Пушкиным и Гете. Вряд ли эти изощренные «создатели смысла» вызвали бы интерес у читателей, если бы их не внедряла школа и если бы государство не сделало бы их культ обязательным в собственных интересах.

Но мы оставим эти темы в стороне, поскольку нас интересует скорее механизм создания репутации. Это особое социальное действие – наставительно-апологетической биографика и ее продуктом агиографией

Агиография имеет сложную прагматику, то есть несколько полезных эффектов.

Прежде всего она поддерживает воспроизводство некоторых элементов культуры, предварительно персонифицированных. Она создает «мейнстрим», «магистраль», инвариант, постоянное ядро культуры, традицию. Эта традиция должна быть персонифицирована, потому что люди гораздо более чувствительны к персонажам, чем к тематике и идеям.

Но это не все. В современном агиографическая практика становится способом самоидентификации, который обеспечивает агиографу не только определенное социальное положение, но и личный статус. Тут действует знаменитое правило светской [забавно, что редактор в «Дружбе народов» исправил «светской» на «сОветской»]жизни: «скажи мне, кто твои друзья, и я скажу тебе, кто ты». Агиограф обеспечивает себе личный статус, приобщаясь к другой личности. Точно так же как челядь самоопределяется через барина. А если барина нет, то надо его придумать. Кумиротворчество надежнее чем самозванство. Индивид придумывает себе идола, нагнетает его авторитет и отждествляет себя с ним.

Разумеется, индивидуальная самоидентификация на самом деле – групповая. Она прочно связана с понятием «социальный заказ». (В советском обществе, где всегда норовили превратить эмпирическое обобщение в норму поведения и административно поддерживали выполнение этой нормы, понятие «социальный заказ» оказалось сильно скомпрометировано. Теперь пришло время вернуться к этому чрезвычайно важному и продуктивному понятию). Разумеется, автор всегда выполняет социальный заказ. Или заказ властей, или влиятельной группы – или маловлиятельной, или совсем невлиятельной, но, что называется «своей». Можно связать с социальным заказом много разных функций литературы. А можно считать, что с социальным заказом связана только одна, самая социальная функция — удовлетворение потребности в самоидентификации.

Между прочим, сами писатели занимаются агиографикой, соответственно преподнося публике своих персонажей. Ну а критики занимаются агиографикой писателей. То, что в русской литературной практике все комментаторы литературы до сих пор называются «критиками» — недоразумение. Почти все черты подлинно критической дискурсии из их вербального поведения исчезли. Агрессивные нападки на представителей других субкультур – не критика, а просто негативная агиография. Да и эти нападки в русской культуре на самом деле большая редкость. Чаще комментаторы просто бьют слабых и лежачих. (Я вспоминаю, как лет десять назад – написано в 1995 году – я разговаривал о возможных публикациях с редактором одного русского литературного издания в Америке. Он прямо сказал мне, что издание особенно заинтересовано в разоблачении графоманов. Странная на первый взгляд ориентация для литературного издания. Однако ее на самом деле нетрудно объяснить: публикаторы заботились о самоутверждении….).

В действительности комментарий идет почти исключительно «в своем кругу» и это, пожалуй, естественно. Ведь культурный конфликт в обществе, как правило, разрешается не в прямых военных «рандеву», а косвенно в конкуренции за потребителя. Какая-то культура (субкультура) нападает на другую обычно лишь в тех случаях, когда сама себя не может определить и нуждается в объекте отрицания, поскольку через него себя определяет. Кстати, постсоветская культура пока так и не нашла себя и без «соцреализма» — в качестве мальчика для биться» и для передранивания – существовать не может [Примечание 2015 года. Так было в 1995 году, но в теперь это устарело. Недавно, будучи в Питере, я видел, как какой-то галерейный дилер раз за разом вместо «социалистический реализм» говорил «советский реализм» и самозабвенно рассказывал, каким спросом теперь на рынке антиквариата пользуется живопись этого рода. Это значит, впрочем, только то, что у постсоветской культуры появились другие мальчики для битья вместо «соцреализма»; себя она так до сих пор и не нашла].

Но агиография, как ее понимает социология, приобретает еще один модус функциональности в условиях позднего модерна, при переходе от общества, где культура равна обществу, к обществу, где помимо его актуальной культуры (какова бы она ни была, если есть вообще) есть рынок культтоваров. Оставаясь функциональным элементом культуры (уже неживой), агиография становится также источником денежных благ для агиографа. Прославление святых становится перформансом, позволяющим исполнителю найти себе экономическую нишу. В конце Средневековья то же самое произошло с культом церковных святых.

Агиографы вступают друг с другом в конкуренцию как производители товара. Это борьба за потребителя. Его неразборчивость, конечно, ограничена. Ее границы определяются собственными интересами потребителя в самоопределении, его аппетитом (интеллектуальным, эмоциональным). Но все же при всех ограничениях предопределенными предпочтениями публика лабильна и поддается внушению. Агиографии (напомним еще раз, что они ни в коем случае не есть критика) соревнуются между собой точно так же как и любые другие товары.

Выбор объекта требует маркетинга. Структура рынка определяется потребностью и способностью покупателя в «узнавании». Поэтому агиографические усилия исполнителей концентрируются на сравнительно небольшом участке в ущерб множеству других потенциальных объектов. Пишутся сотнями биографии Гитлера, Черчилля или Сталина, десятками Марселя Пруста и молчок про все остальное. Действует замечательное правило, известное по имени американского экономиста Хотеллинга (Hotellings location rule). Если на пляже появляется продавец морожено, то где он располагается? Ответ: посередине пляжа. А если появляется второй продавец, то где располагается он? Ответ: рядом с первым.

И тут мы возвращаемся к проблеме, которую мы определили в самом начале: кто собственно попадает в обойму и на каком основании? Следует трезво признать, что среди объектов апологетической агиографии очень мало действительно «недостойных». Масштабы, до которых эти объекты раздуваются, могут быть противоестественны, но они лежат на совести агиографов. Впрочем, даже их корыстные интересы не следует преувеличивать. Тут вообще мало что зависит от функционера: он и сам оказывается обычно залонижком собственной инициативы, которая часто может его занести так далеко, как он поначалу и не мечтал. В таких случаях агиографы вполне могли бы сказать, как известный щенок на классической фельетонной картинке. Увидев свою лужу, щенок говорит: «неужели это сделал я?»

Слава, как и деньги, обладает способностью аккумулироваться. При малейших признаках успеха того или иного культа к нему присоединяются толпы агиографов второго порядка, а затем и просто «произносители имени», поскольку «имя» становится престижным и превращается в знак социальной принадлежности.

Попытки предложить еще один культ происходят постоянно, и далеко не все они удаются.

Можно предположить, что любая группа агиографов (апологетов), если она достаточно настойчива, может навязать публике любой объект на предмет культа – будь то Венера или сапог. Многое решают деньги. Такую конспираторную теорию не совсем ловко предлагать, но расходы на избирательные кампании убедительно доказали, что любому народу можно навязать в президенты какого угодно дебила или прохвоста.

То же самое подтверждается экономической практикой поп-культуры. Там безусловно одно: ни один поп-артист не станет звездой, если в него не вложены большие деньги. Несколько сложнее обстоит дело в той сфере, которая определяет себя как сфера «высокой литературы». До того как крупный капитал примется за внедрение культа, культ должен установиться в узкой среде адептов-апологетов-апостолов. Пример Христа можно считать архетипическим. Прямое обращение Христа к народу кончилось для него плачевно. Понадобились двенадцать апостолов, четыре Евангелия и смерть самого Христа, чтобы его культ окончательно установился. Того же рода и пример Оруэлла, как мы видели.

Претендентов на культ много. Не всем удается обзавестись «апостолами». Энергичная группа «апостолов» складывается обычно там, где претендент имеет шанс. Есть ли у него шанс, подсказывает им инстинкт и одно вполне контролируемое обстоятельство. А именно, если речь идет о писателе, то в его тексте должно быть достаточное количество фактуры, представляющей всеобщий интерес.

Что именно для читателя представляет «интерес», это другой вопрос. На этот раз ограничимся одним вариантом: в произведении должны содержаться «мысли читателя» — тогда читатель клюет. Способность автора выразить мысли и настроения какой-то группы («народа») всегда считались проявлением его незаурядности и общественного значения.

Впрочем, читатели и агиографы обычно не в состоянии артикулировать подлинные причины своего вкусового предпочтения. Обычно в благодарность автору они просто хвалят его, пользуясь элементарными комплиментами в его адрес – «гениально», «блестяще», «колоссально» и так далее. Но суть дела без особых затруднений просматривается за этой дымовой завесой. Еще из «досоциологической» социологии Лабрюйера мы знаем: никто не станет хвалить другого, если он при этом не хвалит самого себя (о комплименте как социальном действии я писал еще в середине 80-х годов в журнале Синявского-Розановой «Синтаксис»).

Итак, соответствие мыслей писателя мыслям читателя есть залог популярности писателя. Но не все так просто. Способность выразить мысли коллектива может быть истолкована, разумеется, как пророческий дар, но так же и как наклонность к тривиальности, к пошлости. «Глас, общий глас, вещатель общих дум» — эта формула бросает иной свет на проблему, которую мы сейчас пытаемся осмыслить. Она возникла не случайно, а как раз тогда, когда писательство становилось достаточно массовым занятием и на сцене стали появляться толпы квалифицированных и даже виртуозных имитаторов. И оказалось, что имитаторы вытесняют первопроходцев. Это явление подробно и живописно описал уже Золя в романе «Творчество».

То, что публика любит тех авторов, которые выражают ее, публики, мысли и настроения, естественно. Ценно лишь произведение, обладающее общественным значением, а я не знаю, как общественное значение еще определить. Предполагается, конечно, что автор находит для выражения стандартных мыслей нестандартный способ. Но это неправда. Нестандартный способ нарушает коммуникацию. Публика не понимает своих же собственных мыслей, если они высказаны не так, как она высказала бы их сама. По-настоящему значительные писатели (с точки зрения настоящей критики) появляются как раз в ходе решения этого парадокса. Но в той же точке появляются писатели, которые у зрелого критика вызывают особое раздражение, но зато наиболее популярны у агиографов. Агиографы сегодня явно отдают предпочтение имитаторам, потому что им социально выгоднее пристраиваться в хвост к ним.

…. Если мы хотим разобраться в механизме авторской репутации, мы должны перенести свой интерес с авторов на тех, кто их репутацию создает, то есть на читателей и на литературоведов. Стандартному литературоведению, как оно конституируется сейчас, эта задача не под силу. Чтобы сделать это, агиографам следует не пялить глаза на своих божков, а взглянуть со стороны на самих себя. Good luck, suckers.

Orwellbdu