Маленькая антология великих ленинградских стихов
Никогда ещё рябина у подъездов многоэтажек не была такой красной. Не спит лишь узбек за кассой Полушки в доме напротив. Он несёт ночную вахту на случай, если все остальные петербуржцы заснут, он тот, кто следит за тем, чтобы утро среды ровно состыковалось с вечером вторника. Он – безбородый потомок хармсовского дворника-азиата, молчаливый свидетель своего безвременья.
Кузяр говорит: «Не слышно, скоро переменится режим?»
Инойка говорит: «Фу, сколько обывательщины!»
Началось или нет? Но всего лишь продолжилось. И это едва слышное позвякивание – так в «Хрониках» поднимается тост за преемственность – безвременья, простирающегося за окном молочно-бурым пейзажем со сваренной из железных прутьев детской ракетой во дворике или подтаявшим сугробом у Торжковского рынка, но всё же преемственность. И тогда если факел поэзии – то высоко парящий и высокопарно же негасимый, ни историей, ни ими. Извилистая линия демаркации, как ей и положено, создаёт Чужого, производит конфликт, распределяет вооружение (Кушнер остаётся согласившимся, Берггольц не отбирают у плохих актёров), задаёт полемический тон даже сентиментальным рассказам и призывает бороться с догмой догмой. Арбитра в этом противостоянии нет, но есть колеблющееся современное поколение, которому, разумеется, туманит взгляд блеск монет, мишура, у которого конъюнктивит от коньюнктуры и цинга от «дефицита литературной культуры» (175). Хорошо, правильно, верно, что о преемственности говорит гулкий глухой голос того, кто тогда без особой надежды скармливал недораспростёртому воздуху этого дворика строчку за строчкой и заполнял ботинки, все ботинки в прихожей бумажными комками. Здесь и сейчас рабочий инструмент его борьбы – биографии, вернее, безрадостная опись стратегий сосуществования ленинградских поэтов и окружающей их среды.
Кузяр и Инойка меняются местами, чтобы связать движение внутри замкнутого времени с пространством: от ЦПКиО – официозного, как в из-под палки подрихтованной под нужды соцреализма «Гарпагониане», где болтливый пролетариат с заломленными кепками столуется в галерее бывшего дворца, – к Удельному парку с уютно застоявшейся водой, где с одной стороны – детская железная дорога, а с другой – есть заросли крапивы и берёза, из-за которой может без лишней неожиданности для прохожего выйти эксгибиционист или маньяк. Одного широкого жеста будет в нём достаточно, чтобы в воздух вновь поднялись состриженные в 1979 году не успевшие тогда отрасти локоны Сосноры, одного взмаха рукой – чтобы указать направление электрички, на которой едет Юфит, и станции, с перрона которой он сойдёт скорее всего навсегда.
Кузяр и Инойка меняются местами, и по ту сторону крыльца возникает не тундра, не тронутая тропами, а пристрельная башня рядом с чадящей теплоэлектростанцией – чей-то детский ultima thule. Эффект параллакса будет особенно разителен при развороте наблюдателя: на её месте окажется башня-глушилка, не дающая колотушкой тук-тук-тук заснуть мерцанием своим мерцанием, бьющая в теменное окно засыпающего гроздьями своих огоньков.
Кузяр и Инойка зажмуриваются, и наступает пробуждение от белизны берёз вокруг остановки дачного автобуса, когда ещё не слишком жарко, от пластмассового щелчка настенных часов или холодильника или металлического дзынь вилки, оставленной на столе, – так вещи разминают суставы, затёкшие от неподвижности под взглядом пассивно обэриутствующих, исследовавших их мистический потенциал. В окне виднеется край надписи «Слава труду» на доме напротив, за ними ряды поставленных на попа пианино «Красный Октябрь» – это проспект Тореза или Шверника, точнее скажет структура переплетения проводов на перекрёстке. В этот момент чужое время смешивается со своим, и к тиканью часов возвращается их головокружительный потенциал, а будущему – его привилегированное положение. И вновь звук драников от плиты «Лысьва» и скрежет метлы из форточки вместе с тем воздухом, как в школе, когда остался час до прихода матери, и уже пора, потому что вы договорились пораньше встретиться с не дозвонившимся другом, чтобы поехать на Пурмуньку.