Двери были осмысленно неоткрываемы, тихие лестничные пролеты выводили к ним. Рука Никиты Орлова потянулась вторично к ручке, надавила на нее, пошевелила с жестокостью, после он навалился на дверь плечом — и она открылась. Оставалась вторая. Никита Орлов подумал, что он сильно ослаб после тяжелой болезни, связанной с последствиями обмена, разучился открывать двери, вообще от многого в этой жизни отвык.
Вторая дверь открылась сама собой, человек застыл на пороге, не решаясь шагнуть в сияющее апрельское великолепие, звенящее и урчащее. Автомобили, кошки, ручейки и сумасшедшее солнце, казалось, объединились с какой-то подозрительной, но очень радостной целью: так студенты ходят за пивом или мухи летают вокруг праздничного пирога. Булочная находилась неподалеку, идти до нее требовалось минут пять, и Никита решил, что не следует отказывать себе в так называемых будничных удовольствиях, а значит, можно стоять на пороге собственного дома сколько душе угодно.
Близость Краснохолмского моста не угнетала излишним шумом. Никита, вернувшись домой с батоном белого и половиной буханки черного, не уставал удивляться тому, как при обмене старой, вызывавшей по определенным причинам отвращение квартиры ему удалось попасть в такое очаровательное место. Вне сомнения, ему повезло. Раньше он и не знал, что такие места остались…
Прогулка за хлебом смогла не только обрадовать, но и огорчить: солнце оказалось чересчур ярким, весенняя эйфория — излишне утомительной и тревожной. Приготовив себе с помощью ножа и чайника некоторое подобие обеда, Никита провалился в дремоту, усугубленную золотистыми бликами на стене. То ли зеркало он неудачно повесил, то ли окна выходили куда-то не совсем туда, куда надо — дремота была тяжелая, болезненная, возвращались образы прошлого, но возвращались — будто испачканные чем-то.
Придя в себя часам к шести вечера, Никита заварил крепкого чаю. Будильник он поставил на шесть утра, хотя знал, что спать придется от силы два-три часа.
Он знал, что утро приносит бодрость, он так хотел сопротивляться мерзостному, унизительному давлению обстоятельств, что без колебаний поставил будильник на шесть утра. Сама мысль о сопротивлении поддержала его силы лучше чаепития, лучше ужина, лучше телефонного разговора с одним из старых друзей (этот разговор действительно имел место) — так было уже не раз, мысли о сопротивлении всегда поддерживали Никиту Орлова, они поднимались искрящейся волной по позвоночному столбу вверх, и мышцы наливались таинственным соком, и в голове прояснялось, и в зеркале Никита видел именно то, что надо: человеческое лицо.
Лихорадочные блуждания по новой квартире, длившиеся четверть часа после чаепития, сменились вдумчивым размышлением, вследствие коего Никита ничего особенно менять не стал, даже зеркало не стал перевешивать, а просто поставил кровать к другой стене, под прямым углом к прежнему положению, снял с нее матрас, положил его на пол, а на кровать навалил книжки, которые до того уныло маячили на полу. Квартира Никиты Орлова была еще не вполне благоустроена. На полу спать лучше — это он точно понял. Ну и еще несколько вещей он точно понял.
Проснулся Никита, разумеется, от звонка, однако давешняя непоколебимость сменилась заурядным утренним ренегатством: оно заставило энергично стукнуть по верхней части будильника, в результате чего мелодичные звоны немедленно прекратились. Сон вернулся иным, уже не таким прелестным, как прежде: те же события, те же места, которые видишь только во сне, те же люди, которых видишь только во сне, но без чего-то главного. От этого главного люди обычно просыпаются с блаженной улыбкой, потягиваются и очень быстро, радостные, встают, готовые принять жизнь во всем ее многообразии и богатстве. Увы! Никита проснулся с нечистой совестью.
Апельсиновое солнце оказалось на месте. Иными словами, оно не мешало завтракать, не мешало размышлять, не мешало краем глаза заглядывать в будущее. Нечистая совесть под влиянием хорошего бутерброда стала таять, как снег за окном, пылинке в воздухе пришлось уворачиваться от глубокого выдоха, принадлежавшего Никите, влажная тряпка оказалась в его руках и стала бороться с пылью. Внезапный прилив сил уверенно напомнил о том, что худшее уже позади, что, потратив несколько дней на приведение квартиры в порядок, можно зажить нормальной, в лучшем смысле этого слова деятельной жизнью.
Она позвонила тогда, когда уборка была в целом и в общем завершена, а день подходил к концу и наступал вечер. Прошло около полутора лет со дня официальной даты их развода, впрочем, Никита не считал это событие существенным, так как в отношениях с Татьяной Александровной придавал значение несколько иным обстоятельствам. Общий смысл звонка сводился к спонтанному беспокойству о самочувствии Никиты Орлова и осознанному, продуманному беспокойству о судьбе двух редких книг, попавших, по мнению Татьяны Александровны, в недостаточно надежные руки.
Как смог, Никита успокоил Татьяну Александровну, которая, кстати говоря, была старше его на тринадцать лет и всю сознательную жизнь занималась перепродажей библиографических ценностей: здоровье в порядке, вчера гулял на солнышке, хлеба купил, с кошечками во дворе играл, книжки в полной безопасности, Андрюша Баранов — человек хоть и безалаберный, но надежный, никаких пакостей от него ждать не следует. Если нужно, он сам может ему позвонить и напомнить, что космический закон требует возвращать всё взятое на заранее предусмотренные места. Грудь затрепетала, когда трубка опустилась на рычажок, воздух вырвался — разговор был окончен, и если раньше Никиту раздражал собственный ернический тон, то теперь он стал относиться к этому безразлично, автоматически выделывая то, что волей-неволей приходится выделывать при ведении телефонных переговоров.
Вернувшись к занятию, от которого он был оторван наличием в квартире средств электронной коммуникации, Никита радостно обратил внимание на один из предметов меблировки, который раньше как-то не бросался ему в глаза. То была телефонная тумба, оставшаяся от старых жильцов. Настоящее сокровище. Одна полочка пустая, открытая, туда можно положить телефонный справочник, две другие — за дверцей. Дверца украшена полусимволическим изображением то ли кувшина, то ли совы. Нежное движение способствует тому, чтобы она открылась, обнажив пустоту. Тряпка нежно смахнула пыль. Никита нежно дверцу закрыл: его обрадовало, что он не нашел там ничего любопытного, неожиданные вещи с некоторых пор стали угнетать его, и если раньше он имел привычку отовсюду тащить к себе домой разные безделушки, то теперь наоборот, Никита полюбил выбрасывать ненужные вещи.
При зрелом размышлении тумбочка была сочтена нужной, а генеральная уборка — законченной. В квартире действительно стало чисто. За окном — темно. Ласково прошел ужин. Спокойствие полупустых, свободных от мебели — излишней мебели — помещений, спокойствие больших тарелок с малым количеством пищи, тишина, свойственная тому району в тот час, — всё это способствовало не только умиротворению, но и удивительной бодрости, что встречается в подобном сочетании не так уж часто. Спать не хотелось ни капли, наступала ночь, и этой ночи предстояло быть заполненной деятельностью.
Вымыть посуду оказалось проще простого, ничего сложного в этом процессе не было, сода, щетка и горячая вода значительно способствовали Никите в его предприятии. Вилки, ложки и ножи (хотя множественное число здесь не совсем оправдано) были вытерты кухонным полотенцем с красными цветами и уложены в ящик стола, тарелки же и мисочки — установлены на специальную решетку для их просушивания. Посмотрев на часы, Никита полез в шкаф, где на верхней полке хранилась металлическая коробочка с нитками, иголками и прочими швейными принадлежностями. Среди них обращал на себя внимание старинный серебряный наперсток с затейливой монограммой, смысл которой для Никиты как был, так и оставался загадкой. А с деревянной вешалки была извлечена на свет та самая вещь, которая нуждалась в ремонте.
Это был зеленый вельветовый пиджак, продранный на локтях, на плечах и на определенной части спины: от накладных карманов по диагонали назад и вниз, где фрачным хлястиком победно свисал полуотодранный фрагмент флюоресцирующей красноватой подкладки.
Кроме творения швейной фабрики на свет, исходящий от двух лампочек, извлечены были куски мягкой черной кожи, из которой Никита предполагал наделать заплат. Положение вовсе не представлялось ему безнадежным — напротив, он был рад, что сможет провести ночь за достаточно творческим и медитативным занятием, притом не требующим ни малейшей ответственности. В конечном итоге, если ничего не выйдет, пиджак можно будет с утра вынести на помойку, это даже смешно в какой-то мере было бы, всю ночь копошиться, а с утра превратить предмет своих занятий в кольцами вьющийся над крышами деревенских домов дым.
Трубный дым. Дым растаявших заблуждений. Не задумываясь над тем, стоит ли вообще шить, и не проще ли выбросить этот старый, никому не нужный пиджак, Никита Орлов стал деятельно вдевать нитку в иголку, и это увенчалось успехом и торжеством: нитка вделась. Время потекло быстро, потому что шить Никита не умел, и подолгу возился едва ли не с каждым стежком. По ходу дела он успел немного перекусить под холодный чай, прослушать три-четыре радиостанции, посылавшие свои сигналы в ночной эфир, разумеется, успел уколоть палец, из которого вытекла одна маленькая капля на удивление густой крови. Никита слизнул ее розовым языком, успев ощутить характерный солоноватый привкус.
Будильник вел себя планомерно в ту ночь, показывая как часы, так и минуты, а также время, на которое он мог бы быть заведен с целью пробуждения спящего обладателя этого чудесного механизма. Но обладатель не спал, обладатель пришивал овальные куски черной кожи на отвратительно искореженную основу, которая многим была дорога обладателю будильника — по крайней мере, сам Никита Орлов считал именно так. Вернее, он считал, что дорог ему не сам пиджак, а воспоминания, с ним связанные, хотя если бы Никита сосредоточился, то обнаружил бы, что эти воспоминания вызывают у него только лишь отвращение и ничего больше. Никита стыдился этих воспоминаний.
Он показывал четыре часа пятьдесят пять минут, когда стало ясно, что все усилия бесполезны, и мусорный бак ждет дорогих гостей. Белые черви кружили в нем по своим неведомым лабиринтам, забивались в полураспоротые швы, пожирали пуговицы, руководствуясь соображениями маскировки, перевоплощались в каких-то других насекомых, — он точно просился в мусорный бак, Никите казалось даже, что еще чуть-чуть, и у старого, поношенного пиджака прорежется голос. Голос молодости, судя по всему. Этот удивленный фальцет, неизменная принадлежность любого общества, любой мало-мальски приличной компании. Выглянув в окно, чтобы вдохнуть свежий воздух, Никита убедился окончательно и бесповоротно в том, что сейчас самое время идти на улицу.
Небо начинало светлеть, близился рассвет, близилось где-то в далеком будущем многолюдье на улицах, Никита влезал руками в узкие рукава темно-коричневого плаща и думал о том, какой он все-таки молодчина, что дождался этого часа, не завалился спать раньше времени, назначенного им самим для получения радости. У него были основания спешить: собственная квартира приобрела за считанные минуты крайне отталкивающие черты, а он ведь любил ее по-своему и не хотел, чтобы она вызывала такие чувства. Схватив в охапку извивающийся пиджак, Никита шальным снарядом вылетел сначала из прихожей, а потом из подъезда.
Попадание было точным. Пиджак остался среди картофельных очистков, пустых жестяных банок и липких полиэтиленовых пакетов, принявших в свой универсальный отель нового постояльца, уже не пытавшегося спорить с судьбой, а Никиту всё та же судьба и утренний чистый воздух вынесли к маленькому горбатому мосту через вялотекущий канал, а после — на Озерковскую набережную. Здесь Никита Орлов постепенно замедлил шаг, первоначально являвшийся скорее бегом, чем шагом, и задумчиво огляделся вокруг, никого, даже дворников, не увидев.
Напротив тянулась длинная кирпичная стена с колючей проволокой по верхнему краю. Никита шел, смотрел на нее и вдруг с ужасом вспомнил, что уже два дня не делал утреннюю гимнастику. Простая мысль о том, что гимнастику, в общем-то, можно сделать прямо на пляже, как-то не пришла ему в голову, хотя в Китае все так делают, — он же лихорадочно стал оглядываться в поисках убежища, и, как назло, ни одного убежища поблизости не было. Вдоль набережной тянулось зловещее великолепие бывшего склада, за стеклянной дверью предполагался вахтер, очевидно, спящий. До ближайшего переулка было неблизко, так что Никите пришлось принять вид спокойного человека и медленно идти вдоль чугунного парапета, глядя на воду, напоминавшую какой-то деградировавший металл.
Подъезд, избранный для гимнастики, был, конечно, не совсем подходящим местом: темен, грязен. Отжимаясь, Никита каждый раз глубоко вдыхал запах устаревшей мочи, и ему казалось, что кафель под его ладонями осклизлый и влажный, хотя тот был всего-навсего холодным, не успевшим согреться. Гантелей под рукой не было, Никита размахивал ими впустую, с тревогой представляя то состояние, в которое планомерно приходит его одежда. Жалко, он не взял с собой щетки — она бы не помешала. Тут, как назло, еще и мелочь высыпалась из кармана, Никита попытался ее собрать, не прекращая гимнастического процесса, в результате чего зарядка превратилась в бешеный, экзотический танец, имитирующий движения многолапого насекомого.
Уже на улице Никите вспомнился анекдот про сороконожку.
Появились прохожие. Воздух, вспоминая, что он как-никак апрельский, радостно врывался в неторопливо работающие легкие. Сережа Качалов стоял на черной, сырой земле и огромной метлой пытался вымести с нее мусор, оставшийся после таяния снегов. Бумажки, окурки, осколки, деревяшки, пакетики и прочее — отчаянно сопротивлялись, липли к земле, которая доводилась им точно такой же матерью, как и всему остальному, и никак не желали перемещаться в пластмассовый бак, откуда начинался уже прямой путь в небытие.
— Доброе утро, — сказал Никита Орлов.
Большие добрые глаза оторвались от земли и в упор посмотрели на него. У Сережи Качалова была огромная черная борода при полном отсутствии растительности на верхней части удлиненного черепа. Это был человек невысокого роста, приземленный физически, как египетская пирамида, на редкость спокойный, что иногда могло вызвать даже раздражение.
— Добрый день, Никита, — сказал он, наклонив голову и слегка сощурив глаза. — Добрый день.
— Ты хочешь сказать: для кого утро, а для кого уже день?
— Приблизительно. Как твоя жизнь? — Сережа Качалов воспользовался метлой, как тростью.
— Думаю, тебе известен ответ на этот вопрос. После переезда всё стало значительно лучше.
На лице Сережи Качалова появилась улыбка, скрытая бородой. Он спросил:
— А как живет Боря Мухин?
— Боря Мухин решил заняться своим здоровьем. Как и все мы, впрочем. Ходит в спортивный зал.
— Надо жить по-человечески. Это верно, — улыбка из-под бороды вылезла, поразив Никиту явственным белозубием.
— Ты бросил курить?
— Эта работа располагает к тому, чтобы избавляться от вредных привычек. Особенно зимой.
— Как Юленька?
(Юленька была женой Сережи Качалова.)
— Ждет тебя в гости. Она будет рада тебя увидеть.
Сережа некоторое время лениво, сосредоточенно мел. Он был похож на гнома. Потом он сказал:
— В общем, ты заходи.
— Обязательно. Выберусь еще раз с утра пораньше и обязательно зайду в гости. Ты ведь каждое утро здесь, на своем участке?
— Кроме среды. В среду выходной. Лучше, кстати, в среду, где-нибудь в середине дня.
Движения метлы утомили Никиту: распрощавшись, он побрел себе дальше. Издалека помахал рукой — Сережа Качалов этого не заметил. Пели птицы. По дороге попался аптечный киоск, напомнив о весеннем авитаминозе: пара баночек с желтенькими драже была там приобретена. Еще по дороге попался гостеприимно отворивший свои стеклянные двери продовольственный магазин, он так и выворачивался наизнанку, предлагая истратить деньги на покупку вина, кофе, конфет, йогуртов, экзотических трубочек с ядовито-желтой начинкой. Никита купил йогурта — тот был сравнительно недорог, питателен и богат полезными веществами. Его должно было хватить дня на три: два блока по четыре баночки в каждом, запечатанных красно-зеленой фольгой с изображением ягод, фруктов, возможно, каких-либо домашних животных.
В детстве Никита Орлов не любил домашних животных: их у него и не было, если не считать аквариумных рыбок, которыми интересовались скорее его родители, чем он сам. Разумеется, как все дети, он иногда смотрел на них, но этим дело и ограничивалось, то есть никакой заботы об этих рыбках маленький Никита не проявлял, и если рыбки остались бы на его попечении, то наверняка умерли бы от грязи и голода. Всё тем же Озерковским переулком и после Озерковской же набережной Никита возвращался домой, думая о том, стоит ли ему завести собаку. Ни с того, ни с сего ему захотелось завести собаку, большую, мускулистую, пожирающую много мяса, названия различных пород крутились у него в голове.
По каналу плыл маленький белый катер, возвещая начало навигации. На катере стояла очень толстая женщина и размахивала то ли тряпкой, похожей на рыбу, то ли рыбой, похожей на тряпку.
Дома Никита Орлов с радостью убедился в том, что спать ему не хочется вовсе: хочется есть, хочется найти работу, хочется книжку почитать, а спать не хочется. Желания, приходившие постепенно, отнюдь не казались ему греховными и порочными — наоборот, это были очень светлые и невинные по своей природе желания. Удовлетворив первое, Никита забыл о втором и предался удовлетворению третьего, он стал читать роман «Отцы и дети», который, учась в школе, умудрился не открыть ни разу, невзирая на все требования школьной программы. Иное в те годы волновало Никиту.
Собака приснилась ему в самом конце, после того, как он успешно скрылся от четырех преследователей в длинных макинтошах болотного цвета, вооруженных зловещими колокольчиками, насылающими болезни. После того, как городской голова Нью-Йорка подарил ему разноцветный китайский фонарик, пахнущий тухлой рыбой. После того, как мутные воды какой-то большой реки вынесли его на маленькую песчаную отмель. После того, как рыбаки повели его на металлургический комбинат. Только после этого ему приснилась собака.
Эта собака была ньюфаундленд. С ужасом Никита обнаружил, что заснул, — это угрожало спутать все его планы. Полупроснувшись, он пытался понять, много ли времени ушло на сон, и можно ли все исправить или нельзя. Проклятый диван — надо было читать на стуле. Будильник деликатно успокоил Никиту, продемонстрировав с помощью стрелок и циферблата, что на непредвиденный сон ушло не более получаса.
Диван-кровать, с замаскированными под слоем поролона и темно-зеленой обивочной ткани пружинами, давно уже вызывал тихую ненависть у Никиты Орлова. То, что происходило на этом диване в прошлом, и то, к чему он располагал в настоящем, ни с какой стороны не было для Никиты симпатичным. Он стремился к иному. Настежь распахнув парадные двери, Никита выволок диван на лестничную площадку, потом с грохотом спихнул его вниз. Спустившись следом, Никита как всегда долго провозился с дверями подъезда, в которые диван, отчаянно сопротивляясь, никак не желал пролезать. Он уподобился осьминогу, заняв отвратительно большое пространство, но в конце концов вывалился на асфальт, оставив на последнем пороге одну из своих все равно уже больше не нужных ножек.
Зачем он привез диван со старой квартиры на новую, Никита, конечно же, понимал, однако это не оправдывало его в собственных глазах: другого дивана не было, а спать на полу Никита в тот момент еще не решился. И теперь он тащил зеленого гада к мусорному контейнеру, полностью удовлетворенный происходящим. Талый снег таился маленьким островком у выщербленной кирпичной стены, в том месте, куда ни при каких обстоятельствах не могли бы попасть солнечные лучи. Собаки, люди и еще кто-то — всю зиму оставляли в этом сугробе свои следы, и наконец плотной коркой, испорченным негативом эти следы проявились. Туда-то, в это самое место, и был в могучем порыве заброшен многолетний темно-зеленый спутник, несмотря на всю свою практическую пригодность.
Существовал риск, что кто-нибудь подберет его. И чтобы риска не существовало, тяжелой ржавой трубой, обдирая ладони, выкорчевал Никита из диванной плоти пару пружин и забросил, будто играя в кольца, в контейнер. Проходившая мимо собака, отнюдь не ньюфаундленд, с удивлением посмотрела на него.
Когда матрас был отделен от деревянного основания, Никита с горечью осознал свою неприспособленность к жизни: матрас можно было отделить прямо в квартире и вытащить все это по частям. Солнце стояло высоко, перемещаясь на запад. Пора было приступить к обеду, вернее, к срочному изготовлению пищи. Никита очень любил готовить: дверь в его квартиру как была, так и оставалась открытой, он поторопился закрыть ее и, пройдя прямиком на кухню, принялся священнодействовать над овощами.
Острый и длинный нож был ему верный помощник. Кастрюля с кипящей водой сопереживала ему.
Перед тем, как сесть за стол, Никита сходил в туалет. Там на стене висел календарь с изображением фантастического животного, окруженного фантастическими растениями. Это было некое подобие Эдема, без грузовиков и строительных рабочих, каждый мог попасть туда — при определенном желании. И комета с трогательным хвостиком пролетала на ультрамариновом небе. Это особенно умиляло Никиту.
На поверхности стола располагался столовый прибор. Никита подумал, что это именно то, что надо. Он тщательно вымыл руки, вытер их полотенцем. Половником заполнил постепенно глубину тарелки, безусловно надеясь, что горячая жижа является безупречным вегетарианским супом, необычайно вкусным. Так и было: суп, изготовленный Никитой Орловым из овощей, оказался вкусен. Там были экзотические специи и приправы, а также столовая ложка сметаны, добавленная Никитой уже непосредственно в собственную тарелку. Среди специй, кроме кориандра и перца, присутствовали мускатный орех и еще какая-то неопределенного вида гадость.
Горло Никиты пропускало через себя маленькими частями пищу. Наступало насыщение, подкрадывалась сонливость, жесткие окрики отгоняли ее прочь, но она снова подкрадывалась — единственно, могла помочь избыточно активная деятельность. Сделав несколько пропущенных с утра физических упражнений, Никита Орлов развел в банке белую краску и стал красить облупившийся потолок в ванной.
Он измазался весь. Под душ было нельзя, так как существовала угроза испортить свежесть масляного покрытия. Единственный путь — принять ванну. И когда она наполнилась, неспеша, давая возможность сделать все нужные приготовления, беспокойное тело весело плюхнулось в нее, напевая некую свежесочиненную песенку. Грязь и краска растворились в прозрачной зеленоватой воде, постепенно меняя ее цвет и наполняя ванну некими непрезентабельными ошметками. После мыло лишило ее прозрачности и комфорта, а после и самому купанию, и напеванию дурацких песенок, и разглядыванию помещенной в ванне воды наступил конец.
Следом пришлось чистить зубы, ибо в этом вдруг обнаружилась острая потребность, требовавшая немедленного удовлетворения. И зубы в конечном итоге оказались чисты, также как и тело: Никита чистил их, в три погибели согнувшись перед блуждающим краном. Потом Никита брился, чудом не расцарапав кожу, и лишь потом только, протерев себя еще не один раз мочалкой, он вылез из ванной на холодный пол, покрытый растрескавшейся местами плиткой.
Махровое полотенце мягко прикоснулось к телу, удаляя остатки влаги. Свежевыкрашенный потолок бодро и жизнеутверждающе улыбался. Никита Орлов подмигнул будильнику: скоро, скоро, согласно его планам, следовало ложиться спать. С пользой был прожит день, наступил вечер. Перекусив на скорую руку, Никита улегся на пол и с чистой теперь совестью протянул руку к злополучному роману, выхватив, впрочем, какую-то другую книгу, чье содержание полностью удовлетворяло требованиям: помочь пораньше заснуть.
Буквы медленно текли перед его зрачками. К глубочайшему сожалению, Никита наткнулся на встревоживший его образ: семеро австрийских солдат убивали украинскую корову. Предвкушая сон, опасаясь ненаступления сна, он не знал, как относиться к этому: с одной стороны, корову жалко, с другой стороны — солдаты голодные. Никита знал, что страх, что он не сможет заснуть, есть лучшая причина, чтобы не спать. И, видно, так он встревожился, что Морфей примял его веки — и он заснул как младенец, тыкаясь головой в коричневый деревянный плинтус.
Этот же плинтус послужил причиной того, что, дернувшись от прозвонившего в шесть утра будильника, голова если и не ушиблась, то весьма основательно об него ударилась, взметнув невидимые миру фонтанчики пыли. Открыв глаза, Никита понял, что сейчас наступит самое страшное: желание их закрыть. Устоять против этого, сопротивляться любой ценой — вот в чем задача. И Никита закрыл глаза, и почувствовал, как сон снова вливается в него, вливается портвейном в стакан, бензином в бензобак, ну и всем остальным — во все остальное. И в последний момент он нашел в себе силы разомкнуть веки вновь, а дальше — дальше нашелся выход: скинуть тело с матраса на пол, а там и встать на ноги.
Вполне подходящие для нормальной жизнедеятельности ноги.
Дерево пола, крякнув, спружинив, подбросило Никиту на высоту его роста и утвердило в вертикальном положении — иными словами, он встал. Чего-то он в своей жизни добился. Гантели лежали около батареи. Делать гимнастику дома было намного осмысленнее, нежели в загаженном параднячке, как за день до этого. Милый будильник! Он сослужил такую большую службу.
Цифры на его циферблате тяготели скорее к латинскому, чем к арабскому варианту. В конечном итоге они были неразличимы, и о времени приходилось догадываться по геометрическому расположению стрелок. Зазвонил телефон. Никита испугался — в этот час ему никто никогда не звонил. Зуммер сигнализировал через равные промежутки времени, но Никита не торопился брать трубку, кусок хлеба шевелился у него в горле, он думал, что, может быть, они перестанут, и потребность в телефонном разговоре исчезнет.
Случилось самое простое, что только могло случиться: ошиблись номером. Пристроив трубку на место, счастливый обладатель телефонного аппарата облегченно выдохнул, думая о том, что хорошо бы продолжить завтрак, и о том еще, кто, позвонив так рано, мог бы обрадовать его своим звонком. Набиралось от силы два-три человека, которые к тому же избегали впустую пользоваться телефоном — да и по делу обычно предпочитали являться собственной персоной, а не одним только голосом.
Последний глоток утреннего чая переключил мысли Никиты Орлова на другую тему. Куда именно, по сути, не имело значения, — куда угодно можно было идти. На всякий случай следовало одеться теплее. Свитер, связанный на старости лет покойной тетушкой, как нельзя лучше подходил для этой цели, хотя местами был связан весьма таинственно: тетушка вместе со зрением частично потеряла вменяемость и постоянно путалась в цветах и числах, не говоря уже о родственниках и знакомых. Звали тетушку Анастасией Николаевной.
Легкий ветерок встретил его на выходе из подъезда. Небо было безоблачным. Предвкушение неземной радости наполнило Никиту, на крыльях этого предвкушения он автоматически пронесся до Устьинского моста, на середине которого застыл, глядя на воду, а также на высотное здание, радовавшее сверхподозрительным совершенством пропорций. Никита подумал, что место, куда он сейчас попадет, не зря называется Яузскими воротами. Это действительно ворота. Ворота в новую жизнь.
Бело-голубая звонница доминировала прямо по курсу. Упорно пытаясь овладеть пересечением автомагистралей, Никита добился попадания на Серебряническую набережную. В общем-то, это было именно то, что надо. Он как-то не подумал, что прошел то место, где предполагались ворота, не поперек, как следовало бы, а скорее вдоль. Грязь на набережной лежала высокими желтыми бугорками, виднелась труба, замаскированная под пешеходный мост, после налево сворачивал какой-то гнусный переулок с одним уцелевшим домом в два этажа, а впереди намечался нездоровой формы промышленный билдинг с намеком на функциональность собственной постройки в каком-нибудь там году.
Садовое Кольцо прельстило Никиту близостью Курского вокзала. Оттуда на электричке можно было доехать до Реутова, где неподалеку от станции жила Маша Каменцева, старая подруга одного из старинных друзей Никиты, еще со школьной скамьи. Маша, когда он ее встретил не то пять, не то шесть месяцев назад, настойчиво звала его в гости, жалуясь, что у нее нет телефона, и никто к ней в такую даль не приезжает. Никита Орлов смутно помнил (или ему казалось, что помнил) причины, по которым он отказался тогда приехать. Об истинных причинах он, разумеется, умолчал.
Решив, что приглашение действует до сих пор, Никита залез в записную книжку с целью проверить, есть ли там адрес Маши. Адрес был. Ехать прямо сейчас было бы слишком рано, так что можно было еще часок погулять, а после сесть в последний вагон и отправиться в краткое железнодорожное путешествие. Перейдя Садовое, Никита снова вернулся к Яузе.
У Маши подрастал сын, ему должно было исполниться шесть лет прошедшей зимой, и Никита подумал, что она наверняка дома. А если и не дома — ничего страшного. Торжественный виадук, по которому шли с Курского вокзала поезда, привлек внимание Никиты властно и требовательно — не менее властно, чем находящийся напротив, с другой стороны реки, Андроников монастырь с золотыми маковками церквей. Никите была видна лишь одна, но он не сомневался, что в глубине их больше. Он стоял и смотрел на это архитектурное великолепие.
Мимо пролетала ворона. Казалось, она хотела клюнуть Никиту Орлова в затылок, но передумала и полетела дальше, не пытаясь даже нагадить на голову. Недоумение проскользнуло в глазах. Недоумение сыграло злую шутку с Никитой: проехавший мимо грузовик с ног до головы окатил его коричневой, едва ль не кофейной жижей, и лишь тогда стало ясно, что место для созерцания архитектурных красот выбрано не совсем удачно. В гости теперь приходилось идти обрызганным.
Впрочем, солнышко все подсушило, а пятна на темной, неброской одежде были практически незаметны. Настало время возвращаться на Курский вокзал. Пригородные поезда уходили один за другим, и один из них, до Ногинска, ушел вместе с Никитой, устроившимся у окна справа по ходу движения. Андроников монастырь промелькнул теперь другим боком, перед тем Никита обнаружил глазами место, где так неудачно засмотрелся на то, на что засмотрелся.
Следом за платформой «Серп и Молот» пробежало еще шесть платформ. Никита осознанно проехал нужную остановку, он не хотел спешить и думал, что промедление необходимо иметь в друзьях: иметь его в недругах чересчур небезопасно. Торговцы ненужной дрянью заинтересовали его, Никита копался в поношенной женской одежде и больше всего на свете хотел бы узнать, за кого его принимают: за маньяка или шпиона. Никита предпочел бы последнее.
Пространство, уходящее вдаль, ограниченное домами, — именно так, не улица и не площадь, — встретило его, когда он вышел из электрички там, где надо, в тот самый час. Согласно инструкции, идти было недалеко, три-четыре дома, и Никита оказывался вблизи нужного подъезда, потом он входил в него, поднимался на лифте на нужный этаж и звонил в дверь. Достаточно удачно звонил. Так все и произошло. Дверь открыла Маша, улыбка на ее лице была, очевидно, еще до того, как Никита пришел к ней в гости, и с его появлением она не исчезла, что следовало считать хорошим, благоприятным признаком.
В прихожей, оклееной обоями очень темного цвета, было тем не менее светло и уютно. Три пары замшевых тапочек, разного размера, но одинакового вида, стояло в ряд у массивной вешалки. Никита, сняв уличную обувь, выбрал себе подходящие. Сын Маши Каменцевой находился в детском саду — или в школе. Никита так и не попытался уточнить это. Может быть, даже у бабушки. В момент прихода Никиты закипал чайник, бодрящим свистом проинформировавший о том, что больше нагреваться ему не следует.
Они сели пить чай. Никита спросил, тяжело ли ей одной воспитывать сына. Маша ответила, что не слишком: поначалу было тяжело, конечно, но это скорее было связано с ее личными проблемами, чем с ребенком. Выяснилось, что через полтора часа ей нужно уходить, ехать по делам в Москву. О том, какие это дела, Никита не стал спрашивать более из безразличия, нежели из деликатности, но вызвался проводить Машу непосредственно до того места, куда ей было нужно. Это было где-то в Чертаново.
Варенье из барбариса с какими-то диковинными добавками не знавало на своем веку такого яростного едока, как Никита. Он, словно уссурийский тигр, набросился на него. Белый табурет, на котором сидел Никита, тихо постанывал от такого энтузиазма. Маша радовалась, что плоды ее кондитерских изысканий пользуются успехом у старых друзей, и рассказывала между делом что-то о каких-то старых общих знакомых, в том числе и про человека, с которым Никита вместе учился. Она сказала, что ее сын редко видит отца. Что она не видит в этом острой необходимости, да и никто не видит. Никита согласился: острой необходимости в этом действительно нет.
Маша была хороша собой, она сумела сохранить на своем лице улыбку восемнадцатилетней девушки, которая поселилась там лет с тринадцати, и Никита, когда смотрел на нее, думал, что у них есть все шансы установить теплые, близкие отношения, закрутить сногсшибательный, чудовищный накалом обоюдосторонних чувств, проникновенный роман, только с этими шансами следует капельку повременить: ему требуется определенная внутренняя стабильность. Чай вскоре был выпит, разговоры — озвучены, и Маша ушла к себе в комнату, так как пора было собираться в путь. На кухне стоял телевизор, Никита автоматически стал смотреть новости, несмотря на то, что глубоко и твердо был убежден в изначальной порочности подобного времяпрепровождения.
Сколько полуулыбок, сколько заманчивого мельтешения — но вот наконец открывается и закрывается дверь, и ключ делает свое обычное дело. Дорога до станции, прокрученная в обратную сторону, умилила Никиту точным соответствием первоначальному впечатлению от нее. То есть она ни капельки не изменилась, эта дорога. Все так же сиротливо стояли вдоль нее чахлые деревца.
Эти слова, эти пейзажи пути, и даже прохождение в метро через щелкающую пасть турникета не произвели на Никиту должного впечатления: он вежливо улыбался Маше. Когда она говорила, с улыбкой смотрел сквозь закопченные стекла вагона, с той же обворожительной улыбкой проскочил мимо милицейского патруля, хотя никакой надобности проскакивать не было, а слова проскакивали мимо его ушей, невзирая на очаровательный голосок Маши Каменцевой. Он, что называется, думал о своем.
Чертаново — а метрополитен спасал шумом, можно было сделать вид, что не слышно, — обрадовало Никиту вовсе не трогательной сценой прощания старых знакомых, даже не поцелуем на прощание, — обрадовало другим: оттуда шел трамвай до Чистых Прудов, проезжая, само собой, Новокузнецкую улицу. Оттуда было рукой подать до жилья Никиты. Можно было и от Павелецкой пройти — так получалось даже короче. Многое можно было сделать, и крик «Мой трамвай! Мой трамвай!» звучал в данном случае на удивление мелодично.
Погромыхивание, пощелкивание, воспоминания детства — скорее придуманные, чем настоящие, — связывали душу Никиты Орлова с этим видом транспорта. Слюнявое умиление вызывал у него трамвай.
Выжгло мозги, выпотрошило нутро электричество, напоминая о том, что по внутреннему графику скоро приближается время обедать, приближается обеденный час. Кровью обливалося сердце при мысли, что можно, оказывается, опоздать с обедом, проиграть еще один бой, снова опуститься туда, в пучину непроясненного бытия, в пучину грязной, беспорядочной жизни, стоит один раз оступиться и все. Летишь вниз. Никите не хотелось этого, жажда полета, конечно же, привлекала его, но он знал, что это порочная жажда, к тому же многократно удовлетворенная в прошлом.
Он не в первый раз, таким образом, ее испытывал. Свято-Данилов монастырь, мимо которого проезжал трамвай, вернул Никиту к прежнему утверждению: сопротивляться любой ценой. Сопротивляться всему, с какой стороны ни оказывалось бы давление. Мысли Никиты приняли созерцательное направление: монастырь, ресторан, вокзал. Он решил сойти у метро.
Дома он согрел вчерашнее, благо изготовлено было много. Знакомые стены, оклееные серовато-зелеными обоями с едва заметным золотистым рисунком, показались вдруг чересчур пустыми и унылыми. Никита решил, что хотя бы одну картину в комнате повесить можно: их несколько стояло в шкафу, аккуратно оформленных, в рамках, под стеклом (первоначально Никита, привезя картины со старой квартиры, не собирался их вешать). Выбрасывать было жалко, вот они и стояли в шкафу. Проглоченный обед переваривался в желудке, Никита достал молоток, шурупы, пробку, стал искать на стене, предназначенной для принятия некоего изображения, точку, в которой гвоздь смотрелся бы наиболее гармонично — то есть шуруп.
Все оказалось просто. Оставалось лишь повесить картину, вернее, графическую работу, сделанную несколько лет назад одним знакомым художником и подаренную Никите, на стену. Она и была повешена по факту извлечения своего из шкафа, и казалось, будто стена поставлена поперек дома специально ради нее.
Снова наступила очередь телефона. Первой позвонила Татьяна Александровна, ее беспокоило то же, что и в прошлый раз, и Никита, как в прошлый раз, постарался всячески ее успокоить, он сказал, что Андрюша Баранов по большому счету человек надежный. Еще он сказал, что у него все в порядке. Мягко и ненавязчиво разговор был подведен к концу. Однако, едва трубка коснулась пластмассовых рычажков, зуммер снова напомнил о своем беспокойном существовании и тревожной сущности — крайне необходимой подчас.
Второй звонок принадлежал очень нужному человеку. С ним Никита был знаком достаточно давно, но это знакомство, будучи приятным и радостным, отнюдь не носило дружеского характера. Скорее, оно носило деловой характер. В настоящий момент, зная, что Никита нуждается в работе, Александр Воскресенский звонил ему именно по этому поводу. Собственно, он нашел работу для Никиты Орлова: он был твердо уверен, что она, эта работа, подойдет для Никиты, а потому просил его утром следующего дня, часов в десять — в пол-одиннадцатого, подойти в некий офис, адрес которого просил записать на бумагу. Никита и записал.
Александр Воскресенский был из тех людей, которые, проявляя почти полное безразличие к своей деятельности и служебным обязанностям, тем не менее всегда добиваются успеха без видимых затрат сил и энергии. Он был невысокого роста, полный, и Никита тщетно попытался представить себе в деталях его лицо — это не выходило. Также Никита попытался представить, сможет ли он сам когда-либо стать таким, как его знакомый: Никита твердо был убежден, что не сможет. Положив трубку, он еще раз перечитал адрес: это было неподалеку.
Потянулся вечер. За окном по-прежнему оставался свет, до темноты было еще неблизко, однако день был вроде как прожит, и Никита думал, стоит ли ему расслабиться и вообще больше ничего не делать, или же это может привести к каким-либо неблагоприятным последствиям. От нечего делать Никита замесил тесто. Сначала отыскал в холодильнике дрожжи, размешал их в водичке с сахаром и поставил в теплое место. Почитал книжку, засыпал муки, поужинал, спрятал тесто в холодильник и улегся спать. Нарушать режим ему не хотелось, а пироги и завтра можно было испечь.
Посреди ночи его разбудили выстрелы. Вскоре Никита опять заснул, думая, что ночи теперь стали чересчур тревожны. Это ему не нравилось.
Никита забыл завести будильник. Утром — о, чудо! — он проснулся всего лишь на полчаса позже намеченного. Быстро сделал зарядку, умылся холодной водой, оделся. Перекусил наскоро. За окном начинался какой-то другой день, чем вчера: пасмурный, ветреный. По всей видимости, менялась погода. Через весь город проходил атмосферный фронт.
Этот факт, однако, не смог лишить Никиту бодрости, привнесенной в его жизнь своевременным пробуждением. Оценив метеорологическую обстановку достаточно верно, он решил одеться теплее, чем в предыдущие дни, и с этой целью вытащил из шкафа демисезонный плащ, который был помещен туда, по первоначальным расчетам, до следующей осени. Этот серый, почти новый плащ был за гроши продан Никите одним из друзей, беспокоившемся иногда о никитином гардеробе. Сам Никита Орлов старался быть подчеркнуто безразличным к одежде.
Гнусненько улыбнувшись своему отражению в зеркале, Никита выбрался за порог, уже на лестничной клетке почувствовав, что движения воздуха не располагают к исчезновению первоначальной гримасы. Она, эта гримаса судорожного умиления, продержалась на лице Никиты едва ли не весь первый час его прогулки, и лишь потом он сконцентрированным усилием воли смог избавиться от нее. Однако на сильном ветру очень трудно сохранять мышцы лица неподвижными и расслабленными, а потому старая гримаса сменилась парочкой новых, чуть менее выразительных и запоминающихся.
Понимая, что слишком рано являться в указанный офис нельзя, а мотаться по улицам при таком ветре скоро станет обременительным и вдобавок покраснеет рожа, Никита, нащупав в кармане кое-какую мелочь, решил спуститься в метро. Он сделал это на Добрынинской, добравшись туда пешком и опустив пластиковый жетон в непозволительно узкую щель турникета. Сделать несколько кругов по Кольцу — вот каков был план Никиты Орлова, созревший, пока он спускался по эскалатору.
Напротив Никиты сидела странноватая девица: юбки не было видно вовсе, сапоги достигали носа, а на лице виднелись следы плохо удаленного макияжа. Она сидела, закинув ногу на ногу, смежив почти окончательно веки и лишь изредка бросая на окружающих дикий, недобрый взгляд. У Никиты не возникло сомнений по поводу этого очаровательного белокурого существа, однако девушка напротив вызвала жгучее желание немедленно заговорить с нею. Никита встал со своего места, подошел к ней вплотную, тронул за плечо и спросил, не могли бы они быть знакомы между собой раньше, и не зовут ли ее Настей.
Она ответила, что Настей ее не зовут, и что вряд ли они могли быть знакомы между собой когда-либо раньше. Тогда Никита спросил, чем она занимается сегодня вечером и не желает ли провести сегодняшний вечер вместе с ним, с Никитой. Она ответила, что нет, не желает. Тогда он спросил, как ее зовут. Она ответила. Она вообще довольно исправно отвечала на все вопросы, которые задавал ей Никита — а он задавал ей много вопросов, они проехали некоторое количество станций, достаточное для того, чтобы сменились почти все пассажиры и вновь вошедшие считали их за старых знакомых.
Чем-то необъяснимым льстила Никите эта беседа с полуотключившейся барышней. В конце концов она сказала, что ей надоело с ним разговаривать, и неспеша вышла из вагона. Никите и в голову не пришло сойти вместе с ней. Почему-то он решил, что эта беседа — хороший знак.
Очень хороший знак.
Всклокоченная беспорядочно голова этой девушки все еще стояла в его глазах, когда он оказался на той станции, где ему уместнее всего было бы сойти. Автоматически Никита Орлов сделал шаг на перрон. Красноватый гранит стойко выдержал это прикосновение.
Другая нога Никиты сделала следующий шаг. Он получился не хуже предыдущего, а еще через несколько шагов двери поезда автоматически закрылись: таким образом, Никита сошел вовремя и поезд уехал. Через несколько шагов, сделанных по направлению к выходу, он столкнулся с Борисом Мухиным. Вид у Бориса был несравнимо более бодрый, чем тот, к которому привык Никита, коротко подстриженные волосы даже не лежали, а как-то попросту имелись на голове, хороший одеколон недвусмысленно давал понять, что у Бориса дела идут просто великолепно, и что в общественном транспорте он оказался исключительно из-за многочисленных пробок на центральных улицах города.
К сожалению, времени, чтобы нормально поговорить, не было. Поздоровавшись, сразу же начали прощаться, договорившись встретиться как-нибудь в другой раз. Никита успел спросить, на пользу ли пошли Борису занятия спортом и чем вообще он сейчас занимается: в ответ на лице не любящего пустых разговоров приятеля появилась самодовольная ухмылка, не оставлявшая сомнений в благополучии, пусть относительном, ее обладателя. Следующие шаги Никиты по-прежнему были пройдены в направлении эскалатора.
В офисе, куда он пришел, его сразу же отправили в другое место: сказали, что работать ему придется именно там, здесь же, если он согласится на предложенные условия, ему только оформят документы и ничего больше. Все остальное — там. Ему говорила об этом миловидная девушка с крайне подвижным, но абсолютно невыразительным лицом: от нее исходил запах какой-то фармакологии и Никита поспешил убраться оттуда.
Теперь ему нужно было ехать на Болотную набережную. Это было еще ближе к его дому, чем вышеупомянутый офис, и Никита Орлов обрадовался, что на работу можно будет ходить пешком. В принципе, если бы ему пришлось работать там, куда он пришел вначале, он и туда ходил бы пешком, но самый факт, что все оказалось еще ближе, чем предполагалось, вселял дополнительную надежду.
Ветер свалил с ног какую-то едва живую старушку. Никита помог ей подняться, вдохнув полной грудью исходящие от нее волшебные ароматы старости, пока их не успел унести мощный поток воздуха. У старушки была очень оригинальная трость: на ней были написаны какие-то буквы и нарисованы крестики, причем в столбик, а не по окружности. Трость была черной, знаки — золотыми. «Ах, молодой человек, не приставайте ко мне!» — Никита подумал, что было бы очень весело, услышь он сейчас от старушки такие слова. Что поделать, ощупал он ее основательно. На его покойную тетушку Анастасию Николаевну она ничуть не была похожа.
На Болотной набережной ему пришлось иметь дело с женщиной, как раз-таки очень похожей на покойную тетушку в молодости, если, конечно, доверять фотографиям, которые в детстве любил рассматривать Никита, приходя в гости к кому-либо из родственников. Благодаря ли этому сходству, или же благодаря безрассудной беседе в метро — но все дела были улажены в одно мгновение. Работа Никиту устроила, Никита в качестве работника устроил работу. Отныне в его распоряжение будет предоставлен письменный стол и одна треть кабинета впридачу. К трудовой деятельности следовало приступить через три дня.
Они ворвались толпой, подростки обоего пола, в троллейбус, Никита видел со стороны, проходя мимо, как это произошло — ему ведь не надо было никуда ехать. Справа был канал, слева — основное русло реки. Можно было, конечно, добираться переулками, а не набережными, но последние слишком плотно зажали первых, так что переулки, ведущие к дому Алексея, в котором теперь жил Никита, исчезли в одном месте полностью (возможно, там их и не было никогда), а в остальных местах исчезли частично, спутавшись на свою беду с чрезмерно усложненными транспортными развязками. Следовало идти набережными, что в такую погоду было не шибко-то приятно, и следовало выбрать, какими именно: стоя вблизи фонтана, Никита выбрал те, что ближе к правительству, хотя ветер на них был сильнее. Только сейчас, на Болотной площади, Никита Орлов осознал, что отныне и жилье, и работа находятся у него на острове.
Остров этот, упавший с юга подковой на Боровицкий холм, вряд ли кому в последние годы удавалось полностью обойти пешком — за исключением, быть может, работников кондитерской фабрики, огородившей западное окончание острова непреодолимой решеткой. Эта мысль привела Никиту в восторг: Алексей наверняка ни о чем таком не догадывался. И претерпевать ненастье стало легче.
Устроив свой серый плащ на вешалке в прихожей, Никита не торопясь заглянул в холодильник. Больше всего он боялся, что приготовленный позавчера суп испортится: один вид испорченных пищевых продуктов превращал Никиту из сдержанного и спокойного человека в дикого зверя. Протухшая рыба могла вызвать у него обморок. По счастию, суп не испортился, но, попробовав его на кончик языка, Никита решил, что свежести в нем все равно уже маловато, поэтому супчику самое место на дне белого унитаза.
Волшебное изображение на стене туалета на этот раз оставило Никиту вполне равнодушным. Обед оказался скомкан: что называется, перекусить, а не пообедать. И дальше — труд. Реставрация утраченных профессиональных навыков. Хотя как такое можно утратить? Никита себе этого не представлял. При подобной идиотской деятельности очень трудно что-либо утратить. Если и можно что-то утратить, то уж никак не профессиональные навыки. Сиди себе за столом и долби по клавишам. Скорее можно утратить совесть. Тут Никита сообразил, что по клавишам ему на новой работе долбить вовсе даже и не придется. Придется ему делать другое.
Раздался телефонный звонок. Никита снял трубку и услышал голос Сережи Качалова. Голос никак не вязался с внешностью дворника и долго извинялся за то, что не мог прозвучать раньше, так как в квартире Сережи нет телефона. Никита сказал, что ничего страшного, абсолютно не понимая, зачем это говорит. В ответ Сережа сказал, что умер Борис, и похороны состоятся завтра в девять часов утра. Никита принял это за дурной розыгрыш: Бориса он видел сегодня в метро просто-таки пышущего здоровьем и явно не собирающегося умирать.
Выяснилось, что речь идет о другом Борисе, Борисе Солнцеве, который умер два дня назад. Это был старый товарищ Никиты, с которым в силу определенных причин Никита очень редко виделся в последнее время. Если быть точным, он не видел его чуть более полугода — и не хотел видеть.
Сережа Качалов, сообщив некоторые детали, поспешил распрощаться.
Значит, завтра похороны. Вдруг Никита вспомнил, что Борис звонил ему несколько дней назад, они говорили по телефону какое-то время. Как раз был солнечный день, даже пугавший в какой-то степени своей солнечностью, и потом тоже было два-три солнечных дня — это только сегодня погода испортилась, а до этого все было так, как надо: апрель апрелем. Попытавшись вспомнить содержание разговора, Никита убедился, что Борис, судя по всему, пытался оказать ему психологическую поддержку, насколько вообще, конечно, был на что-либо способен. Однако умирать он не собирался, это точно.
Вспомнив также, по чьей именно инициативе оборван был разговор, Никита замер в недоумении, не зная, какими поступками следует реагировать на сообщенное ему известие. Видимо, Никита не слишком любил своего покойного друга: горевать у него не выходило никак, даже демонстративно, представляя, что вся квартира забита публикой, которая только и ждет, чтобы упрекнуть Никиту в черствости, неискренности, бесчеловечности. Ну и еще в чем-то подобном. С ужасом Никита представил, как ему придется разговаривать завтра с матерью покойного, которую он знал лучше, чем остальные: она работала учительницей в одной из школ, где он учился. Преподавала, кажется, биологию: безусловно, биологию.
Не стоило туда ходить, но и не идти нельзя было — Никита понимал, что пойдет, в конце концов, состроить скорбную мину ничего не стоит, а, помноженная на дурное настроение и плохую погоду, она вполне даст траурное выражение лица. В отношении дурного настроения Никита не сомневался и думал о том, как бы ему уклониться от выпивки. Никита решил, что нужно вести себя естественно и не думать про окружающих.
По словам Сережи Качалова, родственники Бориса категорически отказались от вскрытия — это они правильно сделали. Тут вскрытие ни к чему, умер — и все. Никаких моргов, больниц, санаториев-курортов, врачей. Доктора, наверное, вызвали какого-нибудь знакомого, поговорили с ним по-человечески и дело с концом: он зарегистрировал смерть, указал причину, выпил сто грамм — у мамы Бориса всегда имелся в запасе коньяк — и ушел.
Он жил на Кутузовском проспекте, в хорошем доме, на последнем этаже. Туда, собственно, и следовало приходить завтра утром. А сейчас следовало достать из шкафа черный костюм, ни разу не ношенный Никитой со дня предыдущих похорон, на которых ему пришлось присутствовать. Тогда хоронили совсем уж явного подлеца, застреленного в упор тремя выстрелами из охотничьего ружья, — и все равно, воспоминания остались весьма невеселые. Но постоянное стремление к веселью и радости не заключает ли в себе порока? Никита утешил себя тем, что очень часто оно в себе это заключает.
Ужин Никита Орлов взялся готовить более основательно, чем обычно. Ему захотелось поужинать как следует, серьезно, с толком: допустим, яичницей. Вегетарианство яичницу исключало, да и яиц не было. Пироги — слишком долго, и Никита спрятал свое тесто в морозильник. Тогда — каша. С маслом, с огромным количеством масла, с вареньем, с сухарями и еще с чем-нибудь после. Для этого Никита Орлов сбегал по-быстрому в магазин и купил творога со сметаной. После каши он намеревался съесть творога. Но каши, как выяснилось, оказалось достаточно, и творог, вслед за тестом, спрятан был до лучших времен, правда в другое, менее холодное отделение.
Перед сном Никита взял пачку фотографий и пошел в туалет. Изображение Райского Сада на пестром календаре вызвало у него некоторое подобие улыбки: Борис определенно не там. Во всяком случае, не в том месте, которое нарисовано у него на стене, — среди этих животных Борис просто непредставим. Среди животных иного рода — вполне, но среди этих его быть не может ни при каких обстоятельствах: Никита принялся рассматривать фотографии, прикладывая их поочередно к средней части пейзажа.
Расхожая мысль о том, что это единственное место, где человек может чувствовать себя достаточно уединенно, всегда была по душе Никите. И раньше, и теперь, живя один, он иногда забивался в туалет с целью почувствовать себя отгороженным от неких невидимых наблюдателей. Теоретически нет ничего проще, чем наблюдать за человеком и здесь — но Никита старался избегать пустого глубокомыслия. Возможно, магическое, волшебное действие оказывала защелка, возможно — отсутствие окон и яркое освещение, однако факт остается фактом: Никита Орлов в течении получаса рассматривал снимки, на которых был запечатлен его покойный товарищ.
На одних он был с бородой, на других, самых ранних и самых поздних — без нее. Бороду он сбрил тогда, когда утратил желание попадать в чей-либо объектив, а потому таких снимков насчитывалось всего два. С бородой — девять. Первый безбородый период был наиболее обширен, и Никита не стал утруждать себя пустыми подсчетами. Он не зря утратил желание попадать в объектив: если ранние снимки светились легкой, веселой ребячливостью, то поздние ничем не светились, причем настолько не светились, что, выйдя из туалета, Никита побежал к зеркалу, дабы удостовериться, что в жизни он хоть немного другой, чем на фотографиях рядом с Борисом Солнцевым.
Одним словом, ностальгия по былым временам несколько не сложилась. Отправляясь спать, Никита был отчасти рад этому, так как ему были отвратительны и страшны меланхолические размышления о безвозвратной потере прошлого, которое не вернется. По мнению Никиты, это было неплохо, что такие вещи не возвращаются. По правде говоря, незачем всему этому возвращаться. Было бы славно, если бы прошлое вообще о себе пореже напоминало.
Проснувшись утром даже раньше, чем нужно, Никита Орлов с ужасом обнаружил, что у него абсолютно немытая голова. Если пожертвовать хотя бы частью прогулки, — а Никита собирался идти на Кутузовский пешком — то голову можно было бы вымыть и высушить. Гимнастикой для этого жертвовать не требовалось. Однако он решил, пока отжимался да подтягивался, что этого по некоторым соображениям делать не следует: лучше помыть голову после. Он боялся, что с вымытой головой будет выглядеть чересчур франтовато для похорон. Никита полусогнутой ногой отодвинул гантели в угол, и только они стукнулись сперва о плинтус, а после друг о друга, как окончательное решение ударило в голову: не мыть.
Черный костюм сидел великолепно. Это был лучший костюм Никиты. На него, пока Никита орудовал расческой, высыпалось изрядное количество перхоти. Глянув в окно, можно было убедиться, что погода в лучшую сторону не изменилась. Пасмурно было, сыро, ветрено. Страхи Никиты по поводу легкомысленности своего внешнего облика оказались напрасны: едва он надел серый плащ, как получил возможность убедиться в этом самостоятельно. Ну разве что с самой незаметной и скромной помощью зеркала. Это зеркало являлось неотделимой частью платяного шкафа и старалось по возможности показывать правду и только правду.
Было интересно, во всяком случае, Никите Орлову уж точно, так же будет выглядеть Борис Солнцев в гробу, как на фотоснимках, где он снова без бороды, или как-то иначе: умиротвореннее, благостнее. Говорят, смерть облагораживает — развитию этой мысли помешал громкий звук за окном, напомнивший Никите, что пора выходить. Перед выходом разумно было еще раз наведаться в туалет, чтобы посмотреть на Эдем: с утра Никите стало не совсем понятно, почему он отказал своему старому другу Борису Солнцеву в возможности пребывания среди этих фантастических папоротников.
Очень даже неплохо смотрелся бы он там, в Райском Саду. Он так, как надо, там бы смотрелся. Всему виной мнительность и извращенное понятие об эстетическом вкусе и этической уместности. Нужно менять свои представления о жизни. Лестница ощущала, как Никита спускался по ней на первый этаж, а спустившись, открыл дверь. Потом другую. Потом полетел по улицам, подхваченный в мгновение ока сильным порывом ветра. Ветер был, что называется, попутным, он нес Никиту к Большому Каменному мосту, коим следовало воспользоваться для перемещения над продолговатым водным пространством.
Глупый предрассудок — вот что это такое. Знаменка, Арбат, еще один мост — так шел Никита, поскольку это был достаточно короткий и удобный путь, совмещавший любимые городские пейзажи с умеренным утренним малолюдством, которое определялось тем, что люди селились где попало и как попало, а работали таким же примерно образом.
Мысли о сдержанности обуревали Никиту, они вкрадчиво шевелились в мозгу, лениво реагируя на передвижения автомобилей и пешеходов: по сути дела, ему было скорее грустно, чем весело, причем грусть эта навевалась откуда-то со стороны, это была чужая, неприятная грусть, заставлявшая прятать лицо в рудименты воротника, сохранившиеся у современной верхней одежды. Виной тому, разумеется, был ветер. Он вдобавок ко всему неблагоприятно влиял на кожу: у одного встречного дедушки она омерзительно сползала с лица.
Вот и подъезд.
Чья-то фигура, показавшаяся знакомой, уже нырнула в него. Обувь Никиты Орлова не сопротивлялась движению того же свойства, и вскоре лифт привез его на шестой этаж. По сути, ему следовало называться седьмым, но первый почему-то не засчитывался, так как врос чересчур глубоко в землю, почитаясь бездарными чиновниками коммунальной службы подвалом. Кроме того, выяснилось, что Никита Орлов пришел где-то на час раньше, чем надо, пришел первым, но мама Бориса Солнцева сказала, что в этом нет ничего страшного и что по своему это даже неплохо. Еще она сказала, что ей может понадобиться его помощь.
Гроб стоял на столе посередине комнаты, обычный красный гроб, во всяком случае, Никита не обнаружил в нем ничего экстраординарного. Ботинки Никита снял в коридоре, и ему, как раньше других пришедшему, достались тапочки. Лицо Бориса не было сильно изменено кончиной: тайные опасения, что на месте лица окажется какая-нибудь невыносимая гадость, оказались напрасными. Вполне прижизненное было лицо: Никита, присмотревшись, обнаружил, что оно выражало даже большую, чем обычно, пытливость. И заинтересованность.
Ритуальный автобус со специальной дверцей в задней части салона ехал, не торопясь, в сторону Николо-Архангельского. За необычайно чистыми, по мнению Никиты, стеклами простирались городские пейзажи: дома, деревья, опять дома. Маршруту, которым двигался похоронный кортеж, были присущи какие-то чрезмерно бетонированные участки, многочисленные транспортные развилки, исполненные весенней грязи, весеннего мусора, многочисленные (штуки три-четыре) мелкооптовые рынки, исполненные товаров и того же мусора. Под одним из мостов пролегала Кольцевая автодорога.
Показались сосны. К соснам прилагались другие деревья, к соснам прилагались бетонные заборы и стальные провода, тросы, натянутые, возможно, военными, а возможно, и еще кем-нибудь. После сосен показались приземистые ворота — сосед Никиты по дерматиновому сиденью, Алексей, первым обратил на это внимание. Неподалеку была автобусная остановка: оттуда общественный транспорт ходил в Выхино и на Щелковскую. Алексей был высоким блондином с безвольными чертами лица, одно время он действительно жил в том доме, в котором теперь жил Никита. Они не были тогда знакомы между собой, да и о переезде Никиты Алексей узнал недавно совсем.
Воспользовавшись удобным случаем, Никита передал Андрюше Баранову просьбу Татьяны Александровны: вернуть поскорее книги. Они как раз вылезли из душного автобуса на свежий воздух и стали ждать своей очереди на прощание перед кремацией, смоля папиросами и сигаретами — те, разумеется, кто курил. Мелкие капли воды, воспользовавшись тем, что поутих ветер, стали самоуверенно капать вниз с неба, вызывая беспокойство курильщиков. Никита не курил уже довольно давно. Сережа Качалов сказал Никите, что его жена, Юля, не смогла по определенным причинам прийти, но просила передать, чтобы Никита заходил при первой возможности в гости. Она всегда будет ему рада. Никита пообещал зайти.
Прощание происходило в торжественной обстановке. Плакали по-настоящему, кроме матери, только Сережа Качалов и Леня со своей женой — тот самый Леня, который устроился работать драйвером. Остальные, выстроившись полукругом, просто постарались выразить доступную каждому меру скорби: больше всего скорбело лицо Бориса Мухина, так как тезка покойного отличался в обычной жизни наибольшей же жизнерадостностью. Никита внезапно почувствовал жгучую ненависть ко всем без исключения присутствовавшим здесь людям: он подумал, что если бы он сам умер, его хоронили бы так же. По его мнению, эта ненависть была безусловно оправдана, хотя бы тем, что помогала испытывать близкие к требуемым ощущения.
Никиту с детства привлекали различные механические устройства: когда гроб стал медленно опускаться вниз, это вызвало приступ едва ли не радости, по счастью, никем не замеченный. Каким камнем облицованы стены — он не смотрел, а это было существенно. Когда погружались обратно в автобус, ему представился вкус блинов и водки. От водки он решил отказаться. Он считал, что от некоторых вещей нужно отказываться, он рассчитывал, что найдет поддержку у некоторых людей, не употребляющих алкоголь вовсе.
У выезда произошла задержка, произошла по причине, оставшейся для всех тайной. Водитель куда-то удалился, а вслед за ним и Никита выполз вторично из автобуса и зашел в маленький магазинчик, торговавший венками и ленточками: среди прочего там была очаровательная подушечка, предназначенная для подкладывания под голову. Никита без колебаний купил ее на последние деньги, так как она в точности соответствовала всем рекомендациям врачей, а вдобавок было очевидно, что настолько мягкий, темный оттенок красного цвета больше нигде и никогда Никите не встретится. В автобус он вернулся с подушечкой, бархатистой темно-красной подушечкой.
Все удивились приобретению Никиты — тому пришлось оправдываться, что он купил подушку не для себя. Для товарища, который любит вещи из пластика: ну и такие вот в том числе, которые хоть и не из пластика, но приближены к этому.
Водитель вернулся, двигатель весело заворчал и автобус устремился назад, на Кутузовский. Боря Мухин, обладавший своей машиной, и Леня со своей женой, обладавшие тем же, пристроились позади, в хвост, и Никита, не видевший в этом ни малейшей доли осмысленности, подумал, что иногда вот события вертят людьми по своему усмотрению, включая принадлежащие людям вещи и прочее. Собака, на полпути уже сбитая какой-то другой, неизвестной машиной, лишь укрепила его в этом предположении.
Ближе к вечеру Никита Орлов вышел на улицу вместе с Алексеем. Им было не по пути, но так как они ушли первыми, и ушли неспроста, оба невыносимо трезвые, то решили прогуляться вместе немного: неизвестно, когда им удалось бы встретиться и поговорить в другой раз. Никита прижимал к себе локтем подушечку, а Алексей смотрел на однотонно серое небо, которое было таким, потому что ветер утих. В умозрительном окружении шпал и рельсов стояли дома, общежития, точки общепита, и вились между ними пешеходные дорожки, предусмотрительно покрытые асфальтом.
Горели костры. Погребальные, подумал Никита.
— Невесело, — сказал Алексей.
— Чего уж веселого.
— С другой стороны, — Алексей пнул ногой валявшуюся посередь дороги старую пластмассовую куклу, разрисованную фломастером, — с другой стороны, нельзя сказать, чтобы все это произошло незаслуженно там, случайно. То есть мы долго старались, прикладывали усилия определенные — и вот результат. Отчего бы ему не быть? Ему бы как раз и быть. Результату.
Никита молчал.
— Знаешь, за что я не люблю религиозных фанатиков?
Никита молчал. Этот вопрос был ему безразличен. Алексей взялся отвечать сам.
— Они делают в точности то же самое, что и остальные. В точности то же самое. Это — та же самая клетка, тот же лабиринт. Они, словно обезьяны, близкие родственники. Практика самоограничения порождает потребность во все новых ограничениях. Вот ты водки не пьешь, мяса не ешь, тебе от этого хорошо — а что дальше? В чем ты еще себя ограничишь? Ладно, допустим, ты будешь ходить в лохмотьях и безмолвствовать. Ты пойми меня правильно, я тебя не осуждаю, собственно, я тоже водки не пью, но во имя чего ты это делаешь? Во имя самосохранения? Но если ты все от себя отрежешь и отбросишь в сторону, то что останется? Никита, ты же выветриваться начнешь!
Конечно же, Алексей выпил не слишком много, выпей он еще меньше, и этого совсем не было бы заметно, однако сам факт, что он не оказал Никите поддержки, несколько расстроил последнего. Кроме того, со времени их предыдущей встречи Алексей порядочно поглупел. Этот факт тоже не был радостным, тем более, что Никита испытывал очень серьезное отношение к беседе с человеком, который раньше жил в том же доме, где теперь Никита рано ложится, рано встает, готовит вегетарианские супчики и делает гимнастику. Ему казалось, что Алексею известно о его доме нечто ностальгически таинственное, вроде аквариума в окне первого этажа.
— Ты задаешь слишком много вопросов, — сказал Никита. — Это — софистика. Во имя чего я не пью и не ем мяса? Для меня этот вопрос не стоит. Просто для меня это какой-то естественный набор действий. Если я тебя правильно понял, то, говоря о своей нелюбви к религиозному фанатизму, ты упрекаешь меня в отсутствии религиозности? В неверии, иными словами?
— Да.
— Дурацкий упрек. Понимаешь, я человек верующий ровно в той степени, сколько мне отпущено веры. Не больше и не меньше. Если бы я верил больше, чем могу, то это было бы лицемерием.
— Никита, ты не на рынке. Ты начинаешь оправдываться раньше, чем тебя обвинят.
Известная доля сбивчивости и идиотизма придавала беседе то самое весеннее очарование, в котором она настоятельно нуждалась, и Никита, глядя на умиротворенное небо, на желтовато-серые стены и грязные окна, подумал, что Алексей в известном смысле намного трезвее его самого, и что это он сам не удержался от какого-то таинственного соблазна. Повсюду валялся мусор, намекая на различные подробности из дальнейшего разговора, смешивая зерна с бесстыдной и откровенной грязью.
— Трезвость ни за какие деньги не купишь, — сказал ни с того, ни с сего Никита.
— Это смотря с какой стороны посмотреть. Доктора ведь берут деньги, и гипнотизеры берут.
— Они продают, а не покупают. И потом, это не трезвость. Это иллюзии.
— Трезвость всегда иллюзия.
— Ты ошибаешься. Трезвость, как бы это сказать, — существует. Ту трезвость, о которой ты говоришь, которая, грубо говоря, съедена телевидением, я не имею в виду. Я имею в виду тот минимум, который зависит от нас самих. И потом, Алексей, упрекая меня в неверии, имеешь ли ты право это делать? Ты сам-то веришь хоть во что-нибудь?
— Верю. Верю, например, что Борька сдох. Верю, что мы могли сдохнуть так же, — Алексей оказался действительно сильно пьян, он еле ворочал языком, и Никита подумал, что это пагубное действие свежего воздуха.
— Но это преступно. То есть мне безразлично, чем ты там еще занимаешься, ты имеешь право заниматься всем, чем угодно, но, пойми меня правильно, у нас ведь один выход: сопротивление.
— Никита, ты себя странно ведешь: сначала отмазываешься, а потом начинаешь проповедовать заборные истины. Какое тебе дело, в сущности, до моих убеждений, если ты со своими разобраться не можешь? Кстати говоря, ты меня напрасно принимаешь за интеллектуала — это неверно. Нам самое верное было бы разругаться и разойтись в разные стороны, но ты ведь и разругаться со мной не сможешь.
Дорогомиловские бани, которые оказались на их пути, а вдобавок ко всему многочисленные торговые сооружения, которые появились со всех сторон, окончательно истончили нить разговора, и он потух, как свеча на сильном сквозняке. Три лошади проскакали мимо, управляемые опытными ездоками. Торговцы затеяли меж собой громкий спор, не имевший ни начала, ни продолжения, как это нередко бывает. Часа через два Никита уже лежал на полу в своей комнате и думал, что спать еще рано, а ужинать неохота.
Пара-тройка рюмок, которые были позволены им сегодня несмотря на первоначальные намерения, привела Никиту к мысли, что они, и именно они, будут последними в его жизни. Алкоголь — до чего же просто уклониться от его употребления! Также просто, как бросить курить или бросить есть мясо: по сути дела, достаточно одного желания. Да и телевизор не смотреть проще простого — надо его выключить и не включать больше. Похороны — хороший повод, чтобы убедиться в правильности выбранного пути. Никиты не было среди тех, кто внимал красноречивым миссионерам на стадионах, но тут, видимо, все из-за этих трех рюмок, он сам уподобился одному из них, уговаривающему себя же. Он пожалел, что на его подоконнике не было домашних растений — следовало приобрести их при первой возможности.
Самое время было идти в ванну. Никита оторвал свое тело от матраса, распечатал новую пачку турецкого мыла, выбросив упаковку в мусорное ведро, скинул с себя одежду и босиком пошел туда, где имелась возможность включить воду. Там ее теплые струи настойчиво прикоснулись к коже, с помощью мыла и мочалки удаляя с нее грязь, пот и все прочее, что оказывается подчас на внешней поверхности человеческого организма.
И тут возникли сомнения: быть может, в народе принято все же до похорон мыться, а не после? По мнению Никиты, убеждения народа сыграли бы ему на руку в том случае, если все-таки после. Но если и нарушил он неписаные законы толпы — ничего в том страшного нет. Мало ли какие законы он нарушал. Мало ли — быть может, вся его жизнь была заблуждением и наваждением, а когда он решил от наваждения этого избавиться, то еще глубже увяз в болоте сомнений и еще дальше заплутал в лабиринте заблуждений и роковых, неисправимых ошибок. К концу купания Никита с чистой совестью подумал, что вокруг полно козлов, козлов неисправимых и вечных.
Распрощавшись с Никитой среди великолепия мрамора, Алексей поехал к себе домой: жил он далеко, от метро нужно было пять или шесть остановок ехать на автобусе, потом еще пешком идти, а потом подниматься на пятый этаж кирпичного дома, в котором лифт, к сожалению, предусмотрен не был. По дороге Алексей думал, что на Борисе Мухине появился явный отблеск благополучия. На покойном Борисе Солнцеве этот отблеск вряд ли когда-нибудь появился бы. Еще он думал, что зря затеял бессмысленный разговор с Никитой — потребности в этом разговоре не было. В конце концов, какое ему дело до двух-трех рюмок водки, выпитых Никитой на похоронах их общего друга: агитация за здоровый образ жизни с детства вызывала у него отвращение.
Лучше бы он пил: водка лечит. От некоторых болезней, по крайней мере. Алексей считал, что сам не выпил ни капли по одной-единственной причине: из элементарного упрямства. Плюс неуважение к окружающим — тоже неплохая причина, чтобы от чего-либо отказываться. Алексей заметил, что, подобно Никите, начал подыскивать оправдания своим действиям. Это еще раз убедило его в нецелесообразности совместной прогулки и сопутствовавшего ей разговора, и когда подобное убеждение окончательно сформировалось, огромное бугристое колесо проезжавшего мимо самосвала попало в неожиданно глубокую лужу, в результате чего значительное количество воды и грязи было вытеснено с привычного для них места и перенесено на верхнюю одежду, лицо, волосы и обувь Алексея, не успевшего, как назло, увернуться.
Вылезая из ванной, Никита почувствовал себя не только чистым и освежившимся, но и как бы вернувшимся в то нормальное состояние, в котором человек, по идее, должен пребывать во всякое мгновение своей жизни. Он даже решил немножко перекусить перед сном, перекусить припасенным заранее творогом, но так как зубы были уже чисто-начисто вычищены, а аппетита особенно не наблюдалось, то это намерение было Никитой оставлено, и он растянулся на полу, подложив под голову купленную в тот день подушечку: она служила важным элементом аргументации во время разговора с Алексеем, поскольку нести ее пришлось в руках.
Умиротворенные сновидения теплой, влажной волной нахлынули на Никиту. Алексей же спал тяжелым, беспокойным сном, и снились ему не то, чтобы кошмары, но какие-то безрадостные и неблаговидные вещи.
С утра Никита почувствовал необычайный прилив сил и возможностей («Светить, и никаких гвоздей!» — что-то в этом роде). Будильник демонстрировал своевременность пробуждения, творог удобно улегся в желудке после утренней гимнастики и чай можно было пить уже не торопясь, с расстановкой, так, как опытные рабочие делают на своих станках детали необычайно высокого качества.
Давешние мелкие проблемы отступили на задний план. Никита неожиданно просветленно подумал о своем мертвом друге — с ним произошла вещь, за которую никто другой ответственности, в сущности, не несет. За порогом оказалось неожиданно чистое небо, на нем ставил витиеватую подпись маленький спортивный самолет ярко-красного цвета, с оранжевыми пятнами. Солнце еще не взошло, но уже было достаточно светло, чтобы не спутать этот самолет с каким-нибудь другим небесным объектом.
Пилот на мгновение вызвал зависть Никиты. Нелепая мысль неожиданно вызвала страх: что вороны, кружась над его головой, ни с того, ни с сего налетят на него и заклюют, выклевав в первую очередь глаза и гениталии. Легкий приступ смеха последовал вслед за этим. Верное ли это понимание жизни? Не была ли совершена ошибка тогда, в тот день, в том городе?
Никита не искал ответа на такие вопросы. Уличная пыль, вновь успевшая скопиться после давешнего выпадения осадков, едкой соринкой пробралась в ноздрю, заставляя твердо и неотступно избегать заблуждений — о каких заблуждениях вообще может идти речь? Гнев, гнев кипел. Безумие сидит в каждом: то немногое, чему Никита научился за годы своей сознательной жизни, было умение обращать безумие себе на пользу.
Горелые доски лежали посреди переулка, ворона уходила от них степенной походкой, острое чувство всепричастности рассеяно было повсюду. Бедные! И как они могут так жить, растрачивая свои силы на абсолютно ненужные и не вполне безопасные для души занятия, когда так легко сделать то немногое, без чего действительно нельзя обойтись. И сколько сил он сам потратил на такое, о чем невозможно вспоминать.
Без содрогания.
Ненужные мелочи — сколько их накопилось за один, достаточно короткий промежуток жизни. А сколько их накопилось за предыдущие? Кому сосчитать под силу такое? Легкость влажного ветерка, напоминая о близости чудесной реки, приятно оседала на шее, на волосах, на одежде — не было в ней намека на гнетущий городской смог, обычный для этой местности, окруженной порочным высыпанием фабрик, заводов и прочих зловещих образований, которые сами по себе, может быть, и прекрасны, но в местах постоянного обитания человеков — нет.
Глаза прохожих, подушки которых еще хранили примятости от голов, подернуты были обычнейшей утренней поволокой, из-под которой нет-нет, да и пробивался огонь грядущей дневной и вечерней страсти, подчас вдохновляющей на великие свершения, подчас же — гибельной. Скинуть одежду — вот что, по мнению Никиты, можно было бы им предложить.
Иными, более жесткими и уверенными словами можно было бы так сказать: нервные люди заслужили свое. Они неспроста такие нервные. Их счастье, что изменения не проникли глубже — так, в одной из последующих инкарнаций, у них, возможно, есть шанс. Что может еще посоветовать доктор? Бесконечные уличные тренировки — тоже не выход. Горе им, рыдающим, горе.
Счастливые глаза влюбленных неожиданно частым препятствием стали встречаться на пути Никиты Орлова. Он давно уже ушел с острова, ушел из Замоскворечья, попал в абсолютно будничные места города, и эти встречи были не только незапланированы, но также непредполагаемы вовсе, в чем-то даже пугающе непредполагаемы. Они по-своему царапали его, по-своему окрыляли, а после тишиной и долгожданным умиротворением медленно опустились в сердце. И горестная зависть желудка прожгла диафрагму, и побелели на одну секунду зрачки, и первый намек на подлинное здоровье возник, сам того не зная, где-то в недрах то ли организма, то ли сознания.
Отсутствие Маши Каменцевой на похоронах Бориса не вызвало удивления у Никиты, несмотря на то, что Борис по общему мнению был отцом ее сына. Во-первых, ей просто могли не сообщить. Об этом не слишком сложно не сообщить. А во-вторых, какое право он имеет удивляться вещам, которые должны несколько иные чувства, в общем-то, вызывать. Никакого.
Под ногами Никиты асфальт незаметно сменился глиной, а просто грязная дорога — непролазною топью. Никита попытался выбраться из нее, отвлекшись от своих мыслей, но неожиданно провалился по пояс в хлюпающую жижу серовато-коричневого оттенка. Вокруг виднелись бетонные заборы, железнодорожные пути, остатки какой-то внушительной арматуры, пара-тройка разбитых автомобилей, прошлогодняя трава на берегу — если то, куда следовало добраться Никите, можно было бы назвать берегом. Но внезапно тревога, что он так и утонет, захлебнувшись в этой грязи, сменилась очередным приступом самоуспокоения: Лучше уж и вправду утонуть в болоте, чем переживать по этому поводу. В конце концов, выбраться не так сложно. Ну, грязь. Ну, весна. В этом нет ничего особенного. И тут приступ самоуспокоения сменился, вопреки ожиданиям, приливом безудержного апрельского счастья.
Солнце давно взошло, переливаясь яркими бликами в стеклах видневшихся вдали новостроек. Никита, подумав, что раз ему хорошо, то незачем шевелиться, так и стоял в грязи, радостно сам себе улыбаясь, представляя, как славно он выглядит со стороны и какое удачное место для наблюдения за лучшими проявлениями природы предоставлено ему судьбой. Он долго бы еще так стоял, в трогательном умилении взирая на мир, если бы не появился вдали самосвал, впрочем, вскоре свернувший в сторону, но напомнивший, что рано или поздно всему приходит конец и что рано или поздно вылезать все равно придется. Никита и вылез.
Она хлюпала и сопротивлялась, грязь, пока он партизанской походочкой выползал из нее, а потом — потом она сохла, когда Никита лежал на бугорочке под солнышком, искренне убежденный в том, что если грязь высохнет, то ее можно будет счистить с одежды. В какой-то степени это было верно: время и солнце лечат. Однако одежда была пропитана разнообразнейшими веществами столь старательно, что сколько ни суши ее на солнце, сколько ни чисти — кардинальных изменений на взгляд непредвзятого человечества не будет. Тем не менее, лежать на покрытом жухлой травой бугорочке было приятно. Даже сон чуть было не подкрался.
Ожидание чистоты сменилось потребностью в пище, воде, а следовательно — в движении. Наземный транспорт вряд ли смог бы удовлетворить эти потребности самостоятельно, а тут и до него было неблизко, и до всего остального. Непонятно было, как идти. Любой ценой сохранить себя: Никита, поворочавшись с боку на бок, встал сперва на колени, а потом уже так, как надо, вертикально, самодостаточно — и сделал шаг по направлению к жилым домам.
Не было сомнений в том, что вернее всего идти туда, ведь если там живут, то оттуда как-либо должны живущие там выбираться. Автобусы должны там ходить. Автобусные остановки стоять. Мир должен быть прост, по сути дела.
Прежде, чем идти, он почистился: за полным и невосполнимым неимением щетки и иных чистящих средств Никита чистился подобно животным, разве что не пуская в дело язык, и то лишь потому, что человеческому языку явно недостает шершавости, безусловно потребной для подобного рода операций. У кошек такое есть, человеку же не дано. Зато Никита мог позволить себе частично раздеться.
В конечном итоге он как был, так и остался грязным. То есть с самого начала было ясно, что так произойдет. Руки были грязны, ноги — грязны. Носки на солнце высохли и стали, как каменные. Крупные, а следом и мелкие кусочки осыпались, при ходьбе что-то продолжало сыпаться из Никиты: по счастью, то были не деньги. Никита подумал, что во многом он человек талантливый: вопрос в том, насколько серьезно к этому следует относиться.
Полупрозрачный бокал разбит был на мостовой. Из окна ближнего дома высовывалась кучерявая голова и что-то громко кричала на одном из южных наречий. Одно из стекол на остановке тоже было разбито, причем недавно: осколки не были убраны и лежали вблизи того места, где еще недавно могли ощущать себя чем-то целостным. Автобус, судя по желтой табличке, закрепленной на фонарном столбе, ходил здесь только один. Чахоточные деревья, имитируя некоторое подобие аллеи, тянулись куда-то вдаль. Вокруг столба было много мусора — Никита так и не смог решить, европейское это влияние или азиатское.
Одинокое стояние на остановке продолжалось недолго. Двое людей подошли неспешной походкой и тоже стали стоять в ожидании транспорта. Одеты они были небрежно, с тем характерным отсутствием вкуса в одежде, которое отличает запойных пьяниц. Тени улыбок пробежали по их усталым лицам, когда они оглядели Никиту с ног до головы: перекинувшись между собой парой фраз, они пришли к выводу, что он имеет с ними много общего. Как ни странно, они не были чересчур далеки от истины, ведь между людьми действительно намного больше сходств, чем различий.
Потом к остановке подошла девушка, полная свойственного женщинам очарования: она оглядела Никиту скорее участливо, чем насмешливо, хоть и не задумываясь о том, есть между ними что-либо общее или нет. Таким образом, их стало четверо, ожидающих автобуса. Этого количества оказалось достаточно, чтобы ожидание прервалось, и желтая машина появилась из-за ближайшего поворота.
Водитель, с усами, как у маршала Буденного, приветливо отворил автоматические двери. Внутри было немноголюдно, Никита занял место возле окна, краем глаза заметив, куда села вошедшая вместе с ним девушка. Чутко реагируя на малейшие изменения атмосферы, он почувствовал, что не все пассажиры настроены по отношению к нему достаточно лояльно и дружелюбно: некая старушка, сидевшая на несколько мест позади него, прошамкала пару неопределенных ругательств. Никита подумал, что в таком возрасте возмездие наступает быстро. Впрочем, ничего радостного Никита в этом факте не находил.
Он находил иное. Будто сказочный мир благодаря этой грязи, в которую он попал, окутал его. Будто он теперь другой человек абсолютно, с прежним общего — не имеющий. Барьер встал между ним и окружающими людьми. Каждому элементарному ощущению приходилось брать этот барьер, но редко какому выходило. Обычно они срывались, вязли в грязи, умирали под копытами, ну и все прочее. Прорывались лишь те, что раньше и заметны-то не были под сонмом других. Чудовищные мелочи. Волшебные мелочи. Благодаря легкости своей, благодаря незначительности своей. Никита не знал слов, которыми их можно было бы назвать, и, возвращаясь на уже вполне обжитой остров, где раньше жил Алексей, впитывал восторженно всеми порами кожи своей происходящие изменения, не зная в точности, внутри они происходят или вовне.
Поток впечатлений, мутной волной захлестнувший Никиту, тем не менее успешно донес его до метро. Прежде, чем остановиться, автобус желтого цвета насмешливо фыркнул.
«Не дождетесь!» — как поется в старинной песне. Собственная живучесть неожиданно поразила Никиту, хотя никаких реальных поводов для этого не было. Зато было другое: лестница из серого камня, лица, движущиеся навстречу, в меру комфортабельные вагоны. И он — жучок без признаков растительности на большей части своего организма. В своем роде ангел.
Давешние похороны все еще не давали забыть о себе. Такие события вообще не забываются быстро. Жестокость читал Никита на лицах ожидавших поезда пассажиров. Гадкие у них были, по мнению Никиты, глаза: так смотрят туда, куда хотят плюнуть или уже плюнули. Попытался улыбнуться — не подействовало, наоборот, раздразнило. Благодушность растаяла. Теперь Никите стало казаться, что люди хотят наброситься на него всем скопом и если не растоптать, то как минимум скинуть вниз, на рельсы. А там его убьет током. Ему пришла в голову мысль, что стоит пропустить пару составов: глядишь, в других поедут менее агрессивные пассажиры.
Впрочем, это были иллюзии. И пассажиры были обычные, и во всех составах они были, за редкими исключениями, одинаковы, и в четвертом, куда решился-таки войти Никита — такие же, как везде. На удивление приличные мужчины и женщины, занимающие разное социальное положение. Без явных крайностей, само собой (бомжей в этом вагоне не было). Никита, держась за металлический поручень, заставил себя почувствовать ко всем к ним любовь. У него это фактически вышло, ведь это не так сложно, как принято считать. И в этом не было искусственности, хотя она могла быть, еще как могла. Однако не было искусственности, не было.
Долгий день, газета напротив, как назло, напоминала об этом одним из своих заголовков, в котором говорилось то ли о длинной войне, то ли о длинном фаллосе. Возможно, о длинных руках. Никита подумал о том, к какой чудовищной, фантастической грязи прикасается он сейчас и как незначительна в сравнении с этой чудовищной грязью та грязь, что облепила недавно его одежду и оставила на ней заметные всем следы. Но люди — вот грязь! Широкая улыбка расплылась на его лице вследствие подобного рассуждения, так как даже весьма скромные проявления мании величия всегда веселили и умиляли Никиту, подобно играющим котятам или щенкам.
Возможно, определенную роль в этом, кроме судьбы, играет секс. В том, как работает механика случайных встреч, столкновений. Ньюфаундленд, которого везли в вагоне метро, был как две капли воды похож на того, который снился Никите. Человек, исполнявший функции хозяина, тоже показался знакомым. Руки его, обмотанные плетеным кожаным поводком, хранили на себе следы оставшихся далеко в прошлом жизненных неудач. Лет ему было сорок — сорок пять. Одет он был хорошо. Сошел на одну станцию раньше той, на которой собирался сходить Никита.
Пока эскалатор проглатывал собственные ступени, Никита стоял на нем и разглядывал лица едущих вниз пассажиров. Попадались разные лица, красивые и не очень, попадались откровенно уродливые. Неожиданно столкнувшись на выходе из метро с той самой девушкой, которая села вместе с ним в автобус, Никита сказал ей от общего воспаления чувств какую-то очень будничную фразу, на что получил не менее будничный и банальный ответ. Так разговаривают между собой сотрудники одного учреждения, когда встречаются в коридоре.
Сделав несколько шагов вперед, Никита повернулся лицом к тому, с кем хотел продолжить начатый разговор, и вернулся на несколько шагов назад, несмотря на препятствующий этому пассажиропоток. Никита спросил у девушки, не ждет ли она кого-нибудь (в том месте, где она стояла, обычно назначались встречи «на выходе из метро»). Девушка ответила, что ждать-то она, конечно, ждет, но вряд ли дождется, так как опоздала на полтора часа. То есть ждали, если ждали, конечно, и не исключено, что довольно долго, скорее ее, чем она. После этого Никита спросил, как ее зовут и пригласил в гости, мотивируя это тем, что ему необходимо сменить одежду.
Она сказала, что зовут ее Таней. Никита расхохотался, потому что считал нужным расхохотаться в виду имевшего место совпадения: имя девушки совпадало с именем его бывшей супруги. Таня спросила, чему он смеется. Никита ответил, что когда целый день болтаешься в таком виде по улицам, то ничего другого, кроме как смеяться, не остается. Смеяться по поводу и без повода, смущая прохожих и рискуя нарваться на неприятности: неприятности особого свойства. Таня спросила, какого именно, но ответа не услышала.
Их шаги были довольно-таки гармоничны. Шли они иногда, как солдаты. Случайные взгляды скользили по ним и ускользали куда-то дальше. Близился вечер. Рискованный поступок, при ближайшем рассмотрении, совершали оба. Не потому, что могли причинить друг другу вред — это как раз было маловероятно, но просто им не следовало вылезать из своей, что называется, скорлупы. Определенно не следовало.
По дороге Никита начал рассказывать, и с подробностями, о том, как он вчера похоронил друга. Некоторой частицей ума он понимал, что это не самая подходящая тема для разговора, но удержаться все равно не мог и тараторил, как дворовая птица. Воздух в его квартире был густ, а стены и предметы полупрозрачны. Никита пропустил Таню вперед и бросил последний взгляд на лестничную площадку. Охраны там не было. Пустынна она была. И тоскливо захлопнулась задыхающаяся дверь, обозначая новый период в их жизни.
Новый период начался с того, что они одновременно избавились от уличной обуви. Никита отправился принимать душ, а Таня нашла себе какое-то другое занятие, вполне невинное. Во всяком случае, Никита поспешил себя уверить, что это так.
Работа, на которую ему нужно было идти послезавтра, была далека от долбления по клавишам, хотя символическая близость все же была: Никита, воспользовавшись каким-то древним дипломом, устроился работать массажистом, и белые клавиши ребер, позвонков и жировых клавиш — складок, складок! — вполне могли заменить клавиатуру компьютера. Хотя сколько грязи в таких сравнениях!
Столько же, сколько стекало на белое дно ванны, или не столько же, а сколько-то еще, — это не представляло интереса для Никиты. Он внезапно осознал свою тотальную жизнестойкость, отчего драил себя мочалкой с удвоенной силой, будто бы работал рубанком.
Буратино и Папа Карло в одном лице, тем не менее, из него не вышел.
Назойливые латинизмы вертелись в его голове — вместо того, чтобы думать о том, чем занята девушка Таня: не ушла ли она уже, не украла ли какие-либо крайне важные для Никиты ценности, не больна ли она психически, раз согласилась пойти к нему в гости. Чайник надо было поставить. Но жизненность клокотала. Благодаря этому Никита помылся быстро, быстро переоделся в чистое, причесал свои волосы и вышел сперва в коридор, а после на кухню. Чайник уже стоял.
Они говорили долго, бесконечно долго, говорили друг другу многое, о чем следовало говорить и о чем не следовало. К чаю имелась пища, пища эта была съедена, они как-то впились друг в друга, а так как выяснилось, что Никита — массажист, разговор уже неуклонно скатывался к массированию тела. Он балансировал на грани бессмыслицы. И слово, кем-нибудь сказанное, откатывалось назад, к своему чисто звуковому значению, первозданному, животному. Будто текла вода дождевая с пологих крыш, наполняя гноем своим цистерны. Будто за окнами — не город, а серая болотная жидкость перемещается взад и вперед. Сколь радостные картины!
Вероятно, так именно и рождается в людях любовь. Сперва — чаепитие, после — прикосновение. То есть она с таким же точно успехом рождается, как и не рождается: беседа может быть долгой, а соприкосновение — безрезультатным, холодным, можно сказать, вынужденным. И здесь нет законов. Здесь есть, если можно так выразиться, полнозвучное стремление к тишине — пошлой, дарующей забвение, гаденькой тишине, без которой и травы не растут, и реки не текут, а есть одна лишь болотная первозданность: горячие, огненные болота.
Зеленое солнце над ними. И как только можно было докатиться до этого.
Густые образы снов.
Обыденность пробуждения. Пять часов пополуночи — это великолепно! Крестьяне встают в это время, чтобы идти на пашню. Если возникнет желание посмотреть на землю — нет ничего проще. Достаточно, как всегда: одежда, пара мелочей для приличия, и можно идти.
Ах, гимнастика! Скорее, скорее… Плавные движения, и не очень плавные, и движения резкие, и движения откровенно нелепые — все это смешано в одном, все переплетено, все взаимозависимо. Красота!
Этим утром он оказался в другой стране. Перемена была такова: другая страна была приближена к Никите вплотную, без дистанции, словно одежда. Она была уютна, эта страна, она не давила, не прессовала Никиту Орлова — напротив, он являлся в ней повелителем. Плясали смятые бумажки на мостовой. Кровь текла внутри организма. Каждый шаг оставлял позади ставших ненужными фаворитов, и то, что казалось незыблемым, рассыпалось в прах и исчезало. Впрочем, не сразу: у этих предметов, лишенных царственного созерцания, еще оставался призрачный шанс на восстановление, уменьшавшийся с каждым последующим шагом Никиты. Она не была призрачна, эта страна, она скорее была какой-то избыточно настоящей, подлинной: апрель действительно был апрелем, остров являлся островом и ощущался как остров, частицы асфальта были равноценны подошвам, и те же частицы были равноценны воспоминаниям.
Воспоминаниям, допустим, о темноте. О темноте в прошлом. Она ведь живет там — и Никита не смел позабыть об этом, а значит, помнил, и помнил вполне отчетливо. О темноте обычной, комнатной, когда взрослые гасят свет, но это мелочи, дорога стелется перед ним грязной утренней скатертью, а он идет по ней, устремленный вперед, к тому же, к чему и всегда. Завтра он снова выйдет на улицу — ах да, после прогулки завтра надо бы прийти на работу. Это ли не свобода?
Сережа Качалов подметал свой двор. Небо над ним было удивительно нежным — особой, неземной нежностью. Никита поспешил подойти к нему, произнося приветствие: и после этого утренний труд Сережи прервался, и потекла беседа. Она закончилась вскоре, Сережа продолжил работу, а Никита пошел дальше, думая то ли о завтрашней работе, то ли о позавчерашнем сне. Том самом сне.
В кармане у Никиты было немного денег. Кафетерии и столовые (и булочные) еще не открылись, но вскоре это должно было произойти. Никита ждал, когда это произойдет. Ждал он вовсе не в неподвижности — ожидание скрашивалось движением, походка была легкой, легкой, легкой.
Все мельчало: с каждым шагом дома, улицы, небеса и деревья становились в глазах Никиты несколько более уменьшенными. Такое бывает в тех местах, куда возвращаешься после крайне длительного отсутствия. Особенно, если в детстве ты жил в похожих местах или очень хотел жить там, куда возвращаешься в этот час. Щенки и котята, как уже говорилось выше, частенько вызывают умиление, подобное тому, которое испытывал Никита, глядя вокруг. Насекомые же не вызывают, что объясняется их внутренним совершенством.
Наконец, открылось кафе. Восемь часов.
Сколь томительным было ожидание. И вот, когда он вошел, столики показались ему нормальной величины: значит, мир снова вернулся в свои мерзостные натуралистические границы. Молоко, как прежде, было ненастоящим. Хлебцы — черствыми. И червивая черная тряпка взад-вперед скользила по кафелю пола, извиваясь на швабре, будто в агонии. Никита Орлов подумал про нее нехорошее слово. Аппетита она ему перебить не смогла.
Стоя. Он делал это стоя — ел. Высокие столы на тонких стеблях. Искусственное освещение, поскольку полуподвал. Картавый голос еще одного раннего посетителя, второго по счету, в чьи требования входило не столько экзотическое, сколько труднопроизносимое блюдо. В смысле название блюда. Трехлопастные потолочные вентиляторы вспомнились Никите — для него они были одним из символов семидесятых годов. Или шестидесятых — не суть разница. В этом кафе их не было, но оно тоже осталось, по мнению Никиты, каким-то шестидесятнически-семидесятническим. Точнее не скажешь. Никита вообще думал, что точность либо неточность выражения — одна из самых незначительных на свете вещей.
Главное — здоровье. Он, по крайней мере, не находил ничего болезненного в своем пребывании в этом по-своему уютном кафе. Уют действительно был: тихая отрешенность от времени вообще, как в гимнастическом зале. Стоит ли звонить кому-либо из друзей с вопросом о том, где они сами восстанавливают свое здоровье, — Никита не знал. Сейчас он склонялся к тому, что стоит. Борис Мухин, например, должен знать.
На стене в одном месте были нарисованы цветы. Почему их не стали рисовать в остальных местах, Никиту не занимало ни капли. Ему было интересно, как они называются. Он даже собрался с духом и спросил об этом у пожилой женщины в белой одежде — но спросил слишком тихо, она не услышала. Да и не могла услышать.
Давненько он не испытывал такой гнев: то нехорошее слово, которое Никита подумал в отношении тряпки, красовалось на стене неподалеку от цветов. Вернее, оно было написано вообще в другом конце, в другом конце, в другом конце — но помещение было маленьким, так что все равно рядом. Хорошие, знакомые лица: это лица друзей.
Лица врагов — где это Никите доводилось их видеть? Да и какие они? Неужто зеленоваты? Ну тогда прочь. И да будут открыты двери.
Они грязны были, эти двери, через которые Никита покидал кафе, в котором наверняка что-то да подмешивают в премерзкий кофе, а потом были ступени, по которым Никита поднимался на уровень обыкновенной земли. Так что можно было, конечно, счесть завтрак удовлетворительным, но не стоило. Ступени, кстати, тоже были не слишком чисты: пыль уличная осыпалась на них через серенькую решетку и оставалась лежать, ибо не так просто извлечь пыль и песок оттуда, куда они вознамерились попасть в ту весну — и попали.
Рекламный щит ударил Никиту Орлова по лицу. Ударил сильно, с размаху, без предупреждения. Из ноздри струйка крови вырвалась на свободу, побежала по губе — Никита подумал, что надо быть осмотрительнее. Асфальт под его ногами буквально пел, а ноги шли себе и шли по нему, и пращуры напевали легкомысленные напевы весны, из которых отдельные ноты подолгу висели в воздухе и падали после, и разбивались о рекламные объявления. Но сколько гадости подчас скрывается внутри человека!
Эти видения, эти удивляющие видения. Никита вспомнил адрес: Большая Никитская двадцать семь. Или двадцать девять — это не имело значения, идти туда он все равно не собирался. Жирным и солнечным калачом его туда не заманишь.
Утро меж тем все длилось. Оно как бы не желало заканчиваться, не желало переходить в день, и от этого все сразу стало каким-то затянутым и нелепым, едва ли не бесконечным. Вечность сама обреталась поблизости где-то — но не было в этом ничего хорошего, ничего радостного. Непередаваемо гнусное — вот что в этом было.
Исчезновение мимолетности Никита пережил особенно тяжело — так тяжело, как никогда не переживал этого чувства раньше. Тут опять подвернулась Большая Никитская, и через полчаса Никита стоял возле консерватории и жевал булку. Булку он жевал долго, жевал старательно, всухомятку, из принципа не желая ничем запивать — чтобы растянуть поедание маленьких — каждый следующий все меньше — кусочков хлебобулочного изделия. Пока он жевал, не желая никуда спешить, к нему в голову пришла спасительная идея: не надо ему туда. Нечего ему там делать: можно куда-нибудь еще, в другое какое-нибудь место пойти. Можно и домой.
Можно и в Кремль.
1996, 1999
* * *
Впервые опубликовано в сборнике: Зондберг. Нугатов. Соколовский. [М.], 1999.