Сценарий 2.
Посв. Ст. С. Xi, SS and Jason
Сели, захлопнули дверцы машины. Тот, кто был за рулем, сказал: разбудишь, как доедем. Быстрая дорога выводила по летающим мостам. Фонарные жгуты висели лопоухими синими промокшими на помойке зайцами, которых привязали ушами за ручку двери. Затекли веки, закапало с потолка теплыми каплями с известью. Он побежал, и все побежали по лестнице вниз, размахивая картофельными мешками, полными бутылок, вещей и дряни. Бледно заходили лица, онемевшие и смуглые. Навстречу летящей капели по ветру и против солнца спускался новый сосед, с зашитой верхней челюстью, стежками по краям усов. На шестом автостопе она уже не могла заговаривать зубы водителю. Побагровевший подбородок красиво расцвел гнилой экземой, когда она отогнула шарф. Шофер повез дальше. Целью было успеть на улетающую платформу, в которой вагон уже был замкнут на немой как камень во рту статуи, ключ. Платформа отъехала с трещиной. Она встала на колени и зарыдала, потому что с рынка и на рынок через детскую площадку неслась ватага погромщиков с топорами и отовсюду были слышны выстрелы. Трещина люка оказалась высаженным подвальным окном, она закатилась в него. Там тухло освещение, окно лопнуло вместе с лампочкой. Цветы высунули языки и стали залеплять канальцы между наглазниками омытого дождями лобового стекла очков. Изогнувшись, она побежала через перестрелку двора гигантскими шагами и добежала до бензоколонки. Пошел град, и ее обтягивающая черная майка и вельветы покрылись слезливыми алмазами. Она подняла мертвое лицо, расцветшее солнечной непробиваемой улыбкой. Слепой дождь прибил к земле голубей. Она вынула пустую челюсть, и кожа ее испарилась на лице, оставив талую дорожку, по которой волоклись ноги. На бензоколонке начался стоп. Бомбометание прекратилось. Она догоняла дневной поезд, который ушел позавчера. У Твери стало понятно, что не догонит, так как отпетый стрелок, за которым она гналась, постоянно менял направление. Умывальник висел в туалете вагона. Она ударилась головой об него, загнулась и вышибла им зеркало, как большой головой своего Фермера Оло. В луже трещин ящерицы забегали в жухлой листве. Пора было просыпаться. Она сидела на домотканом ковре поливая его кровью, пошедшую носом и горлом, и не могла уже встать, не рассыпавшись на ляжки и локти. Приехали, выходи, сказал пассажир заснувшему на бикающем руле водителю. Машина стояла на Наклонной горе, и толкать ее выше не имело смысла, а движка не хватало. Наступи, чтоб не поссорились, сказал пассажир, ударивший через чужой резиновый сапог по тормозам. Он вынул зажигалку и засунул ее в жопу одному из стоящих в широких штанах в очумелой глядящей толпе. Толпа побежала в левый угол глаза, а из правого угла через жилку вышло пятнышко солнечного зайчика, который утомился, завыл и растаял в заблеванном потолке. Часы, на которые упало солнце, спрятались обратно в рукав. Водитель и пассажир выползли из перевернутой машины и пошли по тропе в лес. Разбитые ступени, скользкий пот в сапогах извещали их о приближении к Сторожевой башне. Забившись на сеновал избы, они заснули, не доходя до вершины первой горы.
Сняв с дверной ручки мокрого зайца, он остановился и запечатал щиток на ключ. Взрывы продолжались, подползали бульдозеры и танки. Он оголил все провода, включил электричество, прислонился к батарее, забаррикадировал холодильником дверь, включил трансляцию как можно громче и побежал к вахтеру. Летела третья свечка свадебным фонариком. Молодые девушки вышли гулять в феерии ракет. Было жарко, потом прохладно. Девушки ходили и молились. Вахтер сказал ему сквозь сон – отползай по водосточной трубе. Началась гроза. Голые купальщицы в ровном море не видели границы волн. Молния ударила в главный громоотвод. Катакомбы под морем просели. Станция обесточилась, обоссалась, и затянула в воронку песка ребенка, который объелся земли. Истребляющий луч рассек ее роговицу, они сидели на раскрашенной цветной картинке – она в розовых, глуповатых и милых очках, он в бурой с трещинами от мороза дубленке. Море хлынуло в улицу. Он подобрал спелый гнилой апельсин и завернул его в тряпку ее окровавленного платья. Она жалась к цилиндрической стиральной машине в своей синем секонд-хэндовском пальто, и отцеловывалась от него. Из уха и бровей пятнистой как конь в яблоках собаки повсюду брызгала кровь. Она обвела ровный асфальт, где раньше колотили мячом и пластмассовыми ракетками в стену дома из посеревшего белого кирпича, начертила и обвела фигуру вокруг мертвого тела. Потом все двинулись на цветную клумбу напротив министерства, расхаживали там, в шляпах, с красными губами, жмурясь от холода. Из подъезда вышел беззубый панк, широко распахнув кожанку, и понял, про что это все. На фиалковых губах умолкали шепоты. На полочках платяного шкафа спали чистые полосатые детские майки. Курильщик по прозвищу Смокер, стоявший у подъезда целыми сутками, тоже посмотрел на нее. Железный мостик через овражек был ровен и уводил к пруду. В этот момент он разорвал фант жвачки “Love is”, постучал в пустое осиное гнездо, окунул пьяную морду в таз с вареньем и ушел на всю ночь, стукая по морозу сапогами, передвигаясь по прямой от одних электронных часов до других. На переезде за ним увязалась собака, две полные бутылки крепкой «короны» замерзли в карманах. Она сказала: ты не представляешь после такого, я мылась бы в душе целый день. Они проснулись на благоухающей майской клумбе, и поползли, смеясь, все грязные домой. Вы мне не поверите и просто не поймете. Он выскочил из дома в белой одежде, китайской кожанке и бросился на газават. Газават должен был начинаться на Центральном рынке – там он должен был узнать, куда двигаться дальше. Подарок ЕС рухнул. Бледный друг перекрыл все краны, стер со лба капающую с лестницы трупную капель, и повел его вместо рынка в сад, с расцветшими гиацинтами, посадил на красный унитаз, увитый плющом и начал петь сладкие песни о маковых опылительницах. Нежные голоса обдолбанно неслись сквозь шатучие двери. Цикады приближались ровными волнами. Героиновый наркоман жаловался и плакал под дверью обосранного, заблеванного подъезда. Дверь притона не открылась – и ломка продолжалась – трубы засвистели свищом, в ванной запахло гавном. Он упал в обморок на унитазе после гонки на дамском велотренажере. Новый ремонт согнал в беседку всех летучих мышей, которые на самом деле никакие не мыши, а собаки. Рассвет зашкаливал, от лужи трещин и голубых огоньков конфорок, где она сидела, подобрав живот к цветастому подбородку, когда закружился потолок, она встала в высокий рост, обмоталась чадрой и пошла на бензоколонку, откуда начался автостоп. Все стояло на своих местах, был дождливый вечер, могильщики сгребали трехцветное гавно с президентской могилы. В это время он харкнул ей в розовые очки, и она обтерлась лопухом. На затопленной мусором реке он плавал на резиновом колесе и пытался причалить к дальнему берегу, где плавали кувшинки. Белый ветер нагнал облако над инюшинскими дачами. Это был последний день отпуска, когда пасмурное небо теплилось от дождя и красного солнца горящих лесов – над характерной веселящей дымкой. Солнце сфотографировали и перепутали с луной. Он ходил от одной детской кофейни к другой, и тосковал о матери, к которой приехала скорая. Каждый новый год пневмония, операция на глазах, каждый день отпуска вызовы на работу, трудодни и случайные встречи, когда и повыбрасывали все мобильники, когда жуки-могильщики, и муравьи, и саднящие якутские комары выели все лица, заражая ядовитым соком, прививками против тифа, лихорадки и сифилиса. Роса падала на листья, он проснулся на веранде, и сошел без билета на Ине. Весь день спал, спал, спал, и спал, и потом ехал с пересадками до бензоколонки, откуда начался стоп. Все стояло на своих местах: и перевернутые Купалой машины, и подаренный запорожец, и цветы на клумбах, и канистры в колумбарии, и голуби стаями, засравшие ей все глаза и очки. Истребляющий громоотвод обесточил станцию, и тогда он сбросил дубленку, полез на печку и стал храпеть в валенки. Подошвы проела моль, автобус наглотался пыли и остановился на вершине первой горы, где пассажир и водитель побежали на него, но это оказалась конечная остановка.
Cнег хлюпал в галошах, в воздухе висел хлороформ, в тумане над мостами проблесками просвечивали бледненькие фигурки. Глаза перевернулись и то, что казалось близко, стало далеко. Рама отодвинулась, и в окно влезли глазастые рожи, поребрики, и карнизы домов. Он сам влез в свое же окно, только в обратную сторону. В комнате стояло пять телефонов. Новогоднюю ночь с распущенными, как вены, нервами, когда в глазах то тускнели картинки, то бились лампочки, а из носа пошла кровь, он стоял и бил телефоны. Они молчали. Пять телефонов. Он топтал их ногами и бил о стены, но они от этого только гудели, как шмелиные ульи и оставались на местах. Руки плясали над плечами, он падал на землю, вскакивал и падал снова. Никто не отвечал на той стороне. К тому же, он обнаружил, что заперт. Любовник сказал ему, что не может так жить, отстранился, хотя сам вчера звонил и угрожал убить и ограбить. То есть ограбил, а теперь сказал что убьет, если ты скажешь кому-то. Сказать было некуда. Телефоны без проводов выстроились в ряд, и поехали по простертой одежде, улезая в тумбы. Декор дешевого ремонта, шкафы купе распались на коробки и проступили кирпичи с орнаментом. Две рыбьих косточки окостенело лежали с распущенными молоками. Он поднял гардину, намотал на нее тряпья – высадил дверь, и вышел под дождь – деревья плакали над прудом, где валялись газетки с недожёванным дерьмом. Уточки спали в воде, трамвай запылил промзону, и узкая тропка из крошева вдыхалась в легкие под темной канавой Волкова кладбища. Он повел друга домой по треугольному косяку улиц. Луна плясала уже четыре часа, хотя показалось, что прошло пять минут. Пулковский зал омрачился выпуклыми тенями как солнечные очки. Газовая конфорка взорвалась в сквоте и упала в ванну. Купаться стали при свечах, теплый дождь и легкий жар выморачивал воротник, выжимая его набок. Обводный канал по голым кишкам проводов, накрывала измена, исчезали облака. Он спал днем, передвигаясь по холодной коже загорелых бледнокожих девушек. Ночью любовник уже летел в самолете сквозь солнце, читая книгу об умирающей чьей-то матери, но живая мать сидела напротив в кресле и спала с открытыми глазами. Он обманул ее, а она не поверила, отвернулась к иллюминатору. Посадочная полоса провоняла гнилой рыбой и нечистотами. Он встал и вышел гулять под дождь. Наступил новый год, а мешкотные люди все боярились у прилавков с мешками сахара, муки и соли, не спешили расходиться, тянучки прилипли к башмакам, и его отбрасывало назад к телефонной будке. Он запер ее изнутри и упал с ней набок, и там задохнулся. Подошли водитель и пассажир, утро тащило баржу с бревнами, спуска с конечной остановки не было, там, в павлиньей дымке пропадали из виду дымки газовых вышек, а степь казалась пропастью. Давай найдем другую машину, сказал водитель. В сеновал заползли змеи, и встали как щучьи хвосты. Острым прутом он рассек их пополам. Горшки с щучьими хвостами посыпались с балкона где они стояли в немом страхе, что балкон оборвется. Луна закружилась от оплеухи в правый глаз. Они синхронно выпрыгнули с балкона и продолжали драться, ползая в своей крови, утекающей в открытый канализационный люк. Потом обмякли и затихли. Он вышел под дождь и затворил вены жгутом.
Пробуждение застало в обшлагах, свешивающихся с деревьев во двор Боткинской больницы, с обветренными штанами и тапочками-самоходами ― улаживались последние формальности ― стиралась помада и чернила с паспортов. Пошли между корпусами, омываемые и осмеиваемые блеклым солнцем ― ожидая застать живыми, с полоумными оркестрантами и летящим пухом ― дернули коричневую дверь, дернули кориандровую доску, ломая рояль гвоздодером. Глухи были двери, а хвост белесой пыли, по которой были уже по колено, уводил дальше и дальше ― пока не оказались у шестигранного корпуса. Но и там никто не ждал, никто не встречал. Один из них зашел в этот куб ― чтобы согласовать все детали. Другой остался ждать и двинулся бродить в одиночестве. Скука качалась на лице как маятник ― поводя глазами ― у встреченных, также отсутствующих. Вместо маятника было булькание надутых губ, недопроглоченные и застрявшие зевки ― но пока солнечное пятно в прямоугольнике солнц сдерживало эти обломанные инвалидные статуи от полнейшего кишения, разложения и кромсания ― хотя уже ничто не напоминало ни о космах, ни о мясе. Вместо них была бледная молочная река лиц, с втертым маслицем, с засохшими листьями кистей рук, с зонтичными разводами богомольных зрачков, инкрустированных радужными обоями облазившей кожи. Так он добрел до Лазарета слабовидящих. Побеленные стены, с темно-зелеными буквами мхов шептали прогорклой землей ― и высушивали мизинчик детской руки ― и потом уже бинтовали головы желтой мазью ― йодоформом и дышали морфином ― из этого своего пальца вытаскивать пытался занозу ― вытащил. Вышла обломанная у горлышка игла ― и по пашне брюшины ползли и выгорели цветастые кишки ― кошками рыжими убегали в кусты ― и оттуда неслись в стоптанном войлоке одноногие валенки красных солдат, коротавших линялую гимнастерку ― ломились они опиюшными зрачками, таращась на бревна, что плыли от одного толкания дружно по речке Куку ― раздаваясь от кровли, обдристанной сумерками ― нахально краснея и пуча штаны ― так дружно солдаты ломили свой мост до самого обрушения и так же начинали румяную сатурналию ― в драках. И набекрень голова под плечами выгуливала обвалившийся из петлицы блевотный цветок, обжимая солдаток же здесь краснолицых и блядских, и потому покачивающих венец головы ― те ничком упавшие пионы, люпины, тюльпаны с зубастыми ― сильнее чем натянутую нить, дудку зрачка огодовавевшую ― да такие цветы зас-цвели на бинтах сквозь виски.
Рассеянно глядя в книжку с перловым отливом страниц, он всунул чей-то вырванный глаз в ноздрю, как ребенок горошину и стал смотреть им в зеркало, забрасывая по-кошачьи лапку туда – за зеркалом не было никого. Оно само зашелушилось, и по нему как по гладкой крыше покатились сосульки с ресничек насекомовидных сомиков. Красные маки на чашках в свернутой узлом скатерти прожигали утюгами клеенки. Он сказал пассажиру: другой машины нет – иди на хуй, и побежал, планируя руками к последней уходящей электричке, в которой уже ездили пьяными. Ураган раскачивал вывески на Таганской, в пруду плавали тряпки. Он оголил пузо до трусов и рассказывал приготовившей снедь хозяйке, что кончит ей на снедь. Из кармана выпала банковская карта, волшебная карточка, облизанная и прилипавшая к языку всех крупных рекламщиков и фотомодельеров этого мира. «Ты помнишь меня»? сказал он одному – я был на твоем концерте – мы пролезли в кинотеатр и купили майки с мешками на головах. Мы стояли стеной и ломились туда, пока всех не запустили. Тот поморщился и сказал: уведите его – и охрана выбросила его с чемоданчиком за руки за спиной в ночь. Друг, кричавший на весь зал для скандала «Россия для русских», и тоже избитый, прошествовал мимо ширм с изображением Пери Бану для показа детских утренних пьесок. С ними увязался еще нарывистый толстый битюг который был недоделком-программером и нарывался крича, что ебал всех и ее в анус — позволила сквозь простыню. Он лежал уже ничком с переломанными и вдавленными в глаз переносицами и пассажир очнулся лишь колотящим его по лицу, сидя и дубася стокилограммовыми ударами. Потом слез и поплелся в улицу из тех, про которые говорят, что они стоят черной тенью на портретах в рамке, траурной рамке тоски изводящей, парализующей как целлофановая обертка, стрекальной как стрепсилс – в которые никогда не зайдешь. Он шел с портфельчиком в эту улицу продираясь сквозь целлофановый воздух. Очнулся на другом берегу Яузы без волшебной карточки, без глаз, без ногтей, смешанных с землей и стеклом. Он высадил дверь, где дрались и еблись, ходил босым по стеклам – челюсть висела на плече – мертвый баран с его челюстью вонял под кустом на три километра, вокруг ходил медведь, который хотел свежей трупятины, а заяц с предсмертной судорогой рассек живот отца, так что повылазили кишки.
Рекламщики за круглым столом спиритировали и говорили о самых великих лифтах, на канатах которых висели повешенные клерки, на самой высокой рампе они проектировали будущее человечества – через систему оценок и каждый вздох дыхания насаживали на иглу. Мило распавшись на части, они сложили пазл: Джон Леннон под деревом Имаджин, только размазанный по крыше огромного планетария. Имаджин, только мы сами организуемся в школы, мы сами будем отламывать руки куклам – и вы с нами будете колотить слюнявыми пальцами по клавиатуре, а мы будем петь вам милые песенки и пороть вас ебальником прямо в развязанные пупы. Истекающие ногти заныли, хотя они отклеились, отклеился и приоткрылся синий правый глаз. Женщина побежала с бейбе к нему, когда он был еще поваренком, заплетенная в лилейные косы на добрых ногах и веселых глазах. Она вызвала скорую и долго стояла на вершине первой горы махая платком степному поезду, измазанным красным загарам казахам, танцующим с красным мячом на кварцевом горячем песке – которые только ослепленный их улыбкой мог бы принять за снежный настил. Он вошел в подъезд в кожаной куртке, гадах и с черным чемоданом – синяя темная ночь проплакала звездами небо, он, ссавший над пропастью красно-коричневым большим хуём, он убегавший по аллее и бросавшийся сразу под десять машин, когда друзья обнимали и держали его. Он ушел на поезд. Это было прощание. Он сел в вагон, черный как чемодан. К первому пути провожающие бежали с шестого по виадуку. В промозглую осеннюю ночь. Он уезжал в неизвестность. Теперь уже нельзя было вернуться назад. Он и тогда казался огромным как чумодан, искавший совпадения цифр на электронных часах, со смирной японкой, с душераздирающей горловой тоской, под зеленым одеялом, где они смеясь, тощая и тонкая, и толстая и щекастая по очереди сосали у него. Теперь он сказал пассажиру: иди нахуй. Он проснулся один на руле на Наклонной горе, откуда бульдозеры счищали стекловату, опутавшую трупы замерзших на теплотрассе.
Посланный нахуй пассажир перескочил другую машину – ею оказалась старая голубая «Волга» с глазами и зубами спереди. Его покатил старый хиппи в шапочке, кидавший под циклой арбузы в метро – арбузы полетели и люди понесли их на головах. В зеркале над рулем отражались он и девушка, черная как пересмотревшая аниме. Она сказала, что у Бэкки нашли под кроватью истыканный иглами чулок. Пассажир разговорился с ней пока ехали под прозрачным туннелем под Финским заливом – ни одной рыбы, а когда вырулили в форт, начался сеанс психоаналитического флирта: старинное кино включилось, когда навстречу вылетел другой «волгарь» блеснув зубами и крондштадский лиман с лианами и фортами со снятыми орудиями курил синее море об синее небо. Бутылка фетяски тряслась в ее руках под черною смутью сметанных глаз – волосы запрокидывались и белый Каспер раскрасил похоронную американскую тачку – там была свадьба – они неслись через весь город. Она черноглазо умирала прямо на виду зеркала, они высадили пассажира и внеслись в голубоглазого второго волгаря. Вышли и оказались на дискотеке стрекоз и лежали как мертвые с запрокинутыми головами на руках у покачивающихся маяков. Пассажир пошел в «Другое кино». Сначала баба в черных трусах под колокол юбки танцевала танец с веревкой. потом дископанки играли в пустом зале. один из них был одет в малиновое трико и скулил. Музыканты танцевали с манекенами. еще один катался на велосипеде в пустом ангаре. все это напоминало плохой польский абсурдный фильм. Пришла девушка с района, которая интересовалась современным искусством, очень удивленная. она хотела позвать своих друзей. раньше же здесь было кафе а теперь — эвона. Таксист тоже очень дивился этому факту. Пассажир вышел и стал рассказывать всем про вилку в жопе и черная незабудковая махаонка тоже стала рассказывать, как нюхала маки до кровотечения из ушей, как она умирала под наркозом, и что-то там видела страшную черную молнию, которая высасывала ее зрак, как она видела окровавленную палату – что-то видела, непонятно что. Не белых врачей в масках не дырявые зеркальца на лбу, а что-то безвидное, тот момент, когда что-то отрывается от нее изнутри, нет ничего лучше белого хлопка, который собирают на корточках, нет лучше черноты ее глаз сверкающих, нет лучше точки отчаяния и второго черного краюшкой вынимаемого из подола солнца. Начался сильный дождь с прояснениями. Все кофейни открылись на улицу и цветочки тканых платьев растеклись по стенам домов и обмазались опахалами, а народные певицы в костюмах офис-гёрл пели про сладость любви высокими войсами и выхаживали в майках по парку, вынашивая свитерки, от которых пахло нежностью коммуналок, клеточек и солнцами погибели. Улицы закрывали на всю ночь, но уже холодало. Солнышко заплыло, оплыло и вытекло сквозь штаны гувернёра который мазал ботинки гавном.
Заря вставала, или были красные сумерки с песком дорожек. Деревья листами укрывали скомканные фиги рук. Она горделиво ходила в кожаном пальто и берете. Оцепенелый лес с засыпавшими глазами. Она говорила по телефону во сне глубоким голосом и о том, что слышно было только ее нутру, оттуда вываливались куски сновидений, логические предложения удавались вполне, они катались в метро и дрочили друг у друга одну станцию, так как больше не было станций. Разноцветные кактусы плыли по ручью руки. Оцепенелый взгляд и синяя радуга по небу ползла за тенью ее век, красными губами она замирала зимой на зевке, а потом отправлялась на майское шествие, где знакомилась с сантехниками. Ее портрет вставили в окаменелость цементного могильного подиума. На кладбище среди буйных августовских цветов она принесла самый аленький, как ее смелый рот, бешеные кулаки игры с детскими именами для половых органов. Запустила кружку в висок. Она спала в вагонах сидячих, падала в простуду прямо в лесу, когда не было ничего, и когда объезжал ее муж за ней на электричках город, что стоял перекрытый и добирался пять часов до кружного домика, откуда валился пепел и кусали ноги изъедающие комары. Он увидел их целующимися в толпе на пристани в жаркий день, когда ехали с похорон, после коих ее музыкальная карьера инструменталиста рухнула прахом. В тот же цветастый август еще ничего не было решено, они с игручими юбками раздевались с лучшей подругой в комнатах. Она могла петь у «живых цветов», а он колотил ебальником замерзая по железным трубам 31-го декабря, потому что его не впускали в подъезд. Он дегустировал сигареты и заработал 50 рублей. Она заснула с инфлюэнцей в холодной луже алтайской реки на берегу, она бредила во сне, она долго терпела и после оргазма у нее дремуче заваливалась голова и ужимались ноги под зонтичным платьем она бормотала пока над палаткой метались тени огня крики у таза упившихся манагой. Жутчайший переезд в согбенных креслах заболевал ею, тут же следовали ссоры послания на три хуя. Она мыла сапоги в раковине выпалывала клубничные острова в красной тенями даче, она морозила его выглядывающего из под шляпы с подставным зубом – Элвиса. Она давала целовать свои тонкие руки, ее привезли в гостиницу где она всю ночь извивалась истекая и выставляла грудки в зеркало и глядела на вокзал и площадь всю в огнях «как мы всегда мечтали». Она вечно нуждалась в деньгах, но верила в мужскую дружбу. Металлическая елочка со свечами крутилась и звенела. Ее хватило на целую жизнь. Капризной шаровкой она была. Так не было никогда в увядших осенних городских цветах, на нищих скамейках, в морозном лесу в перловом ожерелье в заводи с муравьями глядели ее немые полусонные глаза, и раздавалась изощренная брань и лузганье чужих костей. От ее квартиры расходились темные дорожки с дружиной фонарей, они вели к столу, где сидели торчки Стакан и Сквозняк. Оттуда летали выкрики: ты олень. Олень на велосипеде в шортах и в шляпе. Она упала сопливая и окровавленная со сломанной переносицей, дважды – попав под автомобиль, и пьяно свалившись в канаву во второй раз. Ее обида была тем самым темным небом ее немых нежных и дамокловых глаз.
Под плаунами черных зонтов и вспухших щек пьяная немота ползла по дендрарию мимо пруда луж и сосновых дорожек, по раздавленным лягушкам. В темноте вскрикивали, кого-то душили, и вёдро темнело, и нога все ебунела, там где зашивали, а теперь завязывали глаза. Она была как сгнивший огромный плод, светилась болотными светляками, сырым ветром стухшим. Здесь же поползни бегали по веткам, щекотались иволги, он проснулся раньше всех на дороге и видел вот солнце вот чужой сон ― вот подушки вот сон сон сон наполнял их живым макияжем, и это присутствие живых и их неряшливый дышащий и пукающий сон сопливцев теплых, и дождь действительно стучал в молочную миску. Когда пришли туда и стояли на холодном мосту с холодным вином везде горели огни жарких комнат, но здесь снаружи в ночи было одно умирание, хотя там коробочки с пряностями скреплялись в жалком жилище. То жалком, то жарком, и вот они стояли на кладбище на его железном мостике, а когда выходило солнце, все эти обитатели свертывались как денежные листья. Огромные прожекторы, огромные аллеи ― закрытые кабинки, в которых сидели и играли в маленьких человечков. Огромные прожекторы солнца, заиндевелый автобус или встреченный страшный человек под ручку с дедушкой морозом и речка Зырянка, и ива на которой лазили, несломленные ветви за ивой. Они поднимались по Наклонной горе туда, где прямо за школой и снилось всегда в Рождество — то вот он идет по Наклонной горе до перевала, а за ней начинается восхождение и ведь доходит и ведь сестра тоже здесь и здесь первоклассники отбирают 10 копеек, и здесь ухохатываются в ночнушках, лежат месяцами и думают, что не поднимутся больше никогда. Прямо за церковью и ипподромом растет та Наклонная гора, откуда опять в Рождество начинается плавание на прямоугольных лайнерах по американским рекам, и вот стоит он в американском магазине и не может посчитать деньги за купленный сырок, и там же за стеной дождевого ночного продрогшего сумрака, где зажигали зажигалку с ним ― с заиндевелыми сонными веками Идриссу в синей шапке, там за этим дождиком в четверг на самом деле за этими подушечками с иголками, там и была эта высокая гора оттуда ― через овражец прямая дорога в ковчежец ― который разрезает пирог моря оттуда дорога прямая, а здесь лишь мокрый ночной цветок — девочка с фонарем-котелком — вот там у самой высокой сосны, вот там никогда-никогда не продрогнет она, а за ней в эту ночь, когда все прятались по кустам, у этой девочки-сиротки на кладбище в комнатках с бирюльками прямо из окон через овражец выносится зимнее поле и море окиан, большая сонная невидимая страна, и это ветхое временное жилище ― кабинка оживает только по-пластунски павлиньими жизнями розами ранами ртами пёздами глазами кожей теплом рук холодом пальцев раскрытые как колодцы рафлейзии секвойи стрекозы вот ими живыми который каждый как древний огонь древний вулкан, грязь вот в этих штанах вышагивает и стирается только с мелованной как налет черной доски ― здесь прошел огонь огонь здесь утоп и вас не узнают что это был ваш огонь что он утоп ут-ромбо-вался здесь сквозь ветер сна был спуск и выход с Наклонной горы когда она перебегает в снежинках от фонаря к фонарю бессмертная как носик каменного чайника бессмертная как ветер сна пронесенного через запах волос и бессмертная как найденная божничка кургана Наклонной горы
В книжном магазине раз за разом падают от эпилептических припадков ― там от книжных страниц исходит дух бестелесного марева, как будто под снегом или в подполе шелушится труп. Отпетый стрелок зашел в вагон метро и этот труп в пустом вагоне обнаружил. Дети, накормленные стиральным порошком, спали в колясках. Отпетый стал обходить бензоколонку, откуда начался стоп и увидел бегунов вокруг огромной крепостной стены Новодевичьего, над черной водой чувствуя копоть ― обходил два часа. Потом потерял ее, она испугалась одна среди огромных могил. Тогда он извлек почтовые марки, купленные, чтобы погреться на почте. Туя зеленела, каменная баба лежала такая маленькая, ее сонную голову надымом солнца и леденящего ветра уносило туда, где кости прозрели кенозис был дольше того прохода через вагон. Отпетый стрелок шел через город ночами сквозь сон с воспаленным давлением глаз. Его смех рвался наружу. Холодильник, набитый мясом потёк, пока угоревшие комбат и его друг из Таджикистана – его посадили в самолет с дипломатами, теперь только были найдены в луже крови потёкшего холодильника комбат и его друг. Подземное мертвое озеро с кругами по воде при выстреле вспышкой в воздух ночовки на веревках и долгие сны на белых камнях на крыльце угвазданные глиной ― вот что рассказывали в комнатке, где был сделан даже занавес театральный полог кровати, вынесен игрушечный столик, и цветы кусались. Антикварный шкаф для двух близняшек-старушек, устроивших кукольный театр — заставили задувать 38 свечек ― наматывая нервы и обкусывая им края ― полностью выселили дух десятилетий из комнаты, где все торчало, включая хозяев: полки с книгами про Кортеса и линию Мажино, все это выселили: ползали на лошадках дети, которые превратились в поющих бабцов. Мертвое подземное древнее озеро с кругами по воде вело в грот Синдебобер. Старушки как куколки плакали без коррекции воли, словно играющая мозговая шкатулка, наряды и красота не могли изменить непоправимости. Не радужка глаза, а кристалл на затылке, невозможная амальгама битого льда, шипящие лампочки, ночные крики, натянутые ниточки на которых повисли мышиными зубиками сердца. Врач впервые проспал работу, но в своей медицинской правоте терпеть смерть и смиряться, смиряться как ни в чем не бывало, всё это как умные врачи делают вид что дураки, и лгут при этом, жертвуя собой, лгут безбожно, лгут в лицо. Теперь загородили уже краеведческий, куда той пустой и страшной осенью на леса в петлю с бензином в рукавах шагнул человек. Человек сказал: я делаю суицид. Все двигались, словно немые дохлые рыбы, их плавные циклы продолжались как будто бы в параллельном коридоре. Обгорелого увезли на скорой, никто и слышать не хотел что в автобусах в области пускают газ, а людей мертвых раздевают и грабят и никто не видел этих автобусов, никто не знал что вырезают целые деревни. Автобусы подъезжают прямо к витрине, где рухаются эпилептики, и отъезжают от той бензоколонки, где начался стоп.
Отпетый стрелок лихорадочно засмеялся и поехал в Звенигород. А оттуда в порт с портфелем. От чая пуэр восьми таблеток прогулок в «зимнем саду» и таких страшных гостей которых видел, вот уже десять лет назад — охранников на ресепшене, он решил бухнуться в ванну которая была чуть больше раковины, а мобильник забыл в комнате в 9 утра надо было садиться в машину и сопровождать делегацию, а замок в сортире заклинило. аккуратно разбирать дверь, заговариваться уже, а потом прямо от начищенного трехцветного гавна двигаться на Воробьевы горы, чтобы срать на прямо на проспекте возле высотки Московского университета под смех девушек ― и потом мыться в баре «Пожарная охрана» и двигаться на хуй. Вышел из двери томской гостиницы, подъехал друг в грузовичке с маленьким полешком и погнал отпетого в порт, затошнило опять от восьми таблеток чая пуэр пакет полетел мимо лобового стекла следующей по ряду машин весь заблеванный пассажир наконец полетел, проваливаясь в сон. Самолет сел предпоследним, остальные полетели дальше. В первом самолете летел Никсон он пришел в этом забеге предпоследнем, а Брежнев занял второе место. Пассажир сказал шоферу: просыпайся, приехали вот Сторожевая башня Наклонной горы
Гусь да гагарочка, мнэндмс в поцелуе, бессонные ночи белесой гари и вот проклятие изгнанной из Франции цыганки, чтоб ты упал, ты не уйдешь безнаказанным. Пассажир три раза перекувыркнулся на скользкой улице возле куба того самого кафэ, где была та роспись с чашей и бритвой, от которой шел тот же белый дух тлетворно-мартовский когда душа выходит за поры кожи талого и произносится слово ― всякий раз так — обморок Христа когда произносишь белыми буквами «Христос» в магазине, где валятся эпилептики.
****
А стоп уносил ее все дальше и дальше к другим людям квартирам павлиньим хвостам и щучьим костям по диагонали выпавшего из рук веера полночных селений. На сороковой день пассажир и водитель приехали в степь — неслись с Наклонной горы ― подступало к горлу под сорок градусов мороза отскочило колесо рухнули в кювет, вылезли, взяли фомку, взломали дверь и парились двое суток в чужой баньке под кейфом из сейфа под рикшей отвыкшей под крышей продрогшей кто их нашел неизвестно кто их спас неизвестно кто их вызволил неизвестно они не рассказывали об этом моменте да об этом эпизоде они умолчали.
© Фото Дмитрия Умбрашко, Полины Белостоцкой, Зоси Леутиной, Владимира Жуланова. Фотографии из частных архивов Д.Е. и Д.У.